Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...ой
матери, Григорий и Федор от другой; оба последние потеряли по ноге в 1813 г.
], и он заметил, что надо бы подобрать еще кого-нибудь; ушел в гостиную к
Михайле Федоровичу и вышел оттуда под руку с Пушкиным. Мы отправились без
определенной цели, куда идти: предложение Алексеева идти к нему было единогласно
отвергнуто, и решили идти в бильярдную Гольды. Здесь не было ни души. Спрошен
был портер. Орлов и Алексеев продолжали играть на бильярде на интерес и в
придачу на третью партию вазу жженки. Ваза скоро была подана. Оба гусара
порешили нить круговой; я воспротивился, более для Пушкина, ибо я был привычен и
находил даже это лучше, нежели не очередно [ кто знал уловку круговой, то она
выносится легче при одинаковой силе, но Пушкин не слушал меня ]. Алексеев
предложил на
голоса; я успел сказать Пушкину, чтобы он не соглашался, но он пристал к первым
двум, и потому приступили к круговой. Первая ваза кое-как сошла с рук, но вторая
сильно подействовала, в особенности на Пушкина; я оказался крепче других. Пушкин
развеселился, начал подходить к бортам бильярда и мешать игре. Орлов назвал его
школьником, а Алексеев присовокупил, что школьников проучивают... Пушкин
рванулся от меня и, перепутав шары, не остался в долгу и на слова; кончилось
тем, что он вызвал обоих, а меня пригласил в секунданты. В десять часов утра
должны были собраться у меня. Было близко полуночи. Я пригласил Пушкина ночевать
к себе. Дорогой он уже опомнился и начал бранить себя за свою арабскую кровь, и
когда я ему представил, что главное в этом деле то, что причина не совсем
хорошая и что надо как-нибудь замять; "Ни за что! произнес он, остановившись.
Я докажу им, что я не школьник!" "Оно все так, отвечал я ему, но всетаки
будут знать, что всему виной жженка, а притом я нахожу, что и бой не
ровный". "Как не ровный?" опять остановившись, спросил он меня. Чтобы скорей
разрешить его недоумение и затронуть его самолюбие, я присовокупил: "Не ровный
потому, что может быть из тысячи полковников двумя меньше, да еще и каких ничего
не значит, а вы двадцати двух лет уже известны", и т. п. Он молчал. Подходя
уже к дому, он произнес: "Скверно, гадко; да как же кончить?" "Очень легко,
сказал я, вы первый начали смешивать их игру; они вам что-то сказали, а вы им
вдвое, и наконец, не они, а вы их вызвали. Следовательно, если они придут не с
тем, чтобы становиться к барьеру, а с предложением помириться, то ведь честь
ваша не пострадает". Он долго молчал и наконец сказал по-французски: "Это басни:
они никогда не согласятся; Алексеев, может быть, он семейный, но Теодор
никогда: он обрек себя на натуральную смерть, то все-таки лучше умереть от пули
Пушкина или убить его, нежели играть жизнью с кем-нибудь другим". Я не
отчаивался в успехе. Закусив, я уложил Пушкина, а сам, не спавши, дождался утра
и в осьмом
часу поехал к Орлову. Мне сказали, что он только что выехал. Это меня несколько
озадачило. Я опасался, чтобы он не попал ко мне без меня: я поспешил к
Алексееву. Проезжая мимо своей квартиры, увидел я, что у дверей нет экипажа;
который, с радостью, увидел у подъезда Алексеева, а еще более, и так же
неожиданно, обрадовался, когда едва я показался в двери, как они оба в один
голос объявили, что сейчас собирались ко мне посоветоваться, как бы окончить
глупую вчерашнюю историю. "Очень легко, отвечал я им, приезжайте в 10 часов,
как условились, ко мне; Пушкин будет, и вы прямо скажете, чтобы он, так как и
вы, позабыл вчерашнюю жженку". Они охотно согласились. Но Орлов не доверял, что
Пушкин согласится. Возвратясь к себе, я нашел Пушкина вставшим и с свежей
головой, обдумавшим вчерашнее столкновение. На сообщенный ему результат моего
свидания он взял меня за руку и просил, чтобы я ему сказал откровенно: не
пострадает ли его честь, если он согласится оставить дело? Я повторил ему
сказанное накануне, что не они, а он их вызвал, и они просят мира: "Так чего же
больше хотеть?" Он согласился, но мне все казалось, что он не доверял, в
особенности Орлову, чтобы этот отложил такой прекрасный случай подраться; но
когда я ему передал, что Федор Федорович не хотел бы делом этим сделать
неприятное брату, Пушкин, казалось, успокоился. Видимо, он страдал только
потому, что столкновение случилось за бильярдом, при жженке: "А не то славно бы
подрался; ей-богу, славно!" Через полчаса приехали Орлов и Алексеев. Все было
сделано, как сказано; все трое были очень довольны; но мне кажется, все не в той
степени, как был рад я, что не дошло до кровавой развязки: я всегда ненавидел
роль секунданта и предпочитал действовать сам. За обедом в этот день у Алексеева
Пушкин был очень весел и, возвращаясь, благодарил меня, объявив, что если когда
представится такой же случай, то чтобы я не отказал ему в советах и пр.
Случай этот представился; но здесь мое вмешательство, как видно будет
ниже, было уже бесполезно.
Повод к столкновению Пушкина с Старовым рассказан в главных основаниях
правильно. Вальс или мазурка все равно, разве только одно, что тогда могло
быть принято в соображение, есть то, что программа последовательных плясок была
предварительно определена. В тот вечер я не был в клубе, но слышал от обоих
противников и от многих свидетелей, и мне оставалось только жалеть о моем
отсутствии, ибо с 1812 году, будучи очень близко знаком с Старовым, я, может
быть, и отсоветовал бы ему из пустяков начать такую историю. Он сознавался мне,
что и сам не знает, как он все это проделал.
Но здесь я должен объясниться на сказанное: "...секундантом Пушкина был Н.
С. Алексеев, а одним из советников и распорядителей И. П. Липранди, мнением
которого поэт дорожил в подобных случаях" [ за сими словами в скобках:
"Вспомним опять, что повесть "Выстрел" слышана от Липранди". Не помню этого
рассказа и желал бы знать источник ].
В семь часов утра я был разбужен Пушкиным, приехавшим с Н. С. Алексеевым.
Они рассказали случившееся. Мне досадно было на Старова, что он в свои лета
поступил, как прапорщик, но дела отклонить было уже нельзя, и мне оставалось
только сказать Пушкину, что "он будет иметь дело с храбрым и хладнокровным
человеком, непохожим на того, каким он, по их рассказам, был вчера". Я заметил,
что отзыв мой о Старове польстил Пушкину. Напившись чаю, Алексеев просил меня
ехать с ними; я долго не соглашался, на том основании, что если я поеду, то
Пушкин будет иметь двух свидетелей, а Старов одного: в таком случае должно
было бы предупредить его вчера; но потом я рассудил, что бой будет не ровный, на
том простом основании, что Пушкин был так молод, неопытен, и хоть в минуты
опасности я думал, что он будет хладнокровным, но с его чрезвычайною пылкостью
от самой ничтожной причины он очень легко мог выйти из подобного положения.
Секундант его, правда, обладал невозмутимым хладнокровием, но в таких случаях
был также неопытен, между тем как Старов был в полном смысле обстрелянный, и что
меня более всего пугало, то это необразованность его, как светского человека и
не знающего значения некоторых слов, а одно такое, будучи произнесено без
всякого умысла, было бы достаточно, чтобы произвести взрыв в Пушкине. За всем
тем, однако же, я обещал быть, но с условием, что заеду предупредить Старова,
чтобы и он взял еще одного свидетеля; но если он не успеет, то, конечно, поверит
мне и сам, в чем я не сомневался. Формальность при таких случаях неотменно
должна быть выполнена, а так как остается еще полтора часа времени, то я заеду с
ответом к Алексееву, мимо которого должно будет ехать в Рышкановку. Мы выехали
вместе; Старов, с полчаса передо мной, уехал к подполковнику Дережинскому, но и
у него я никого не застал и поспешил к Алексееву. Они, обдумав, признали, что
без согласия Старова мне быть на месте неловко, а потому согласились на
предложение мое находиться на всякий случай вблизи, и мы отправились, ибо время
уже подходило. На вопр
ос Алексеева об условиях я просил его только одного, чтобы барьер был не менее
двенадцати шагов и отнюдь не соглашаться подходить ближе. Старов был вовсе не
мастер стрелять, Пушкин, хотя иногда и упражнялся, но, лучше сказать, шалил, а
потому оба, конечно, поспешат сойтися, и тогда последствия будут ужасны. Пушкин
горел нетерпением; я ему что-то заметил, но он мне отвечал, что неотменно хочет
быть на месте первый. Я остановился в одной из ближайших к месту мазанок. Погода
была ужасная; метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было
видеть предмета, и к этому довольно морозно. Войдя в мазанку, я приказал
извозчику посматривать на дорогу или, скорее, прислушиваться колес, не поедет ли
кто из города, и дать мне знать; я все еще думал встретить Старова, но напрасно.
Через час я увидел Алексеева и Пушкина возвращающимися и подумал, что успех
остался за ними. Но вот что тут же я узнал от них. Первый барьер был на
шестнадцать шагов; Пушкин стрелял первый и дал промах, Старов тоже и просил
поспешить зарядить и сдвинуть барьер; Пушкин сказал: "И гораздо лучше, а то
холодно". Предложение секундантов прекратить было обоими отвергнуто. Мороз с
ветром, как мне говорил Алексеев, затруднял движение пальцев при заряжении.
Барьер был определен на двенадцать шагов, и опять два промаха. Оба противника
хотели продолжать, сблизив барьер; но секунданты решительно воспротивились, и
так как нельзя было помирить их, то поединок отложен до прекращения метели.
Дрожки наши, в продолжение разговора, догребли в город, ехали рядом и шагом, ибо
иначе было нельзя. Я отправился прямо к Старову. Застав его за завтраком,
рассказал ему, где я был. Он упрекнул меня за недоверие к нему и пригласил быть
свидетелем, как только погода стихнет. Когда полковой адъютант вышел и мы
остались вдвоем, я спросил его, как это пришло ему в голову сделать такое
дурачество в его лета и в его положении? Он отвечал, что и сам не знает, как все
это сошлось; что он не имел никакого намерения, когда подошел к Пушкину. "Да он,
братец, такой задорный", пр
исовокупил он. "Но согласись, с какой стати было тебе, самому не танцующему,
вмешиваться в спор двух юношей, из коих одному хотелось мазурки, другому
вальса?" На это он мне сказал, что всему виноват его офицерик, отказавшийся
объясниться с Пушкиным. На замечание мое, что если офицер его был виноват, то он
имел свою власть взыскать с него и даже выгнать из полка, а прилично ли ему
взять на себя роль прапорщика и привязаться к молодому человеку, здесь по воле
государя находящемуся и уже всем известному своими дарованиями? "Ну ты бы убил
его, ведь все были бы твоими врагами, в особенности когда бы узнали повод к
дуэли", и пр. Это несколько подействовало на него, и он начал было соглашаться,
что ему не следовало вмешиваться, и заключил тем, что теперь уже делать нечего,
надо кончить, и просил меня, если я увижу Алексеева, сказать ему, что не худо
поспешить. "Покончить можно в клубной зале", прибавил он.
Я ничего не говорил Пушкину, опасаясь, что он схватится за мысль
стреляться в клубном доме, но буквально передал Алексееву весь разговор, и он
обещал повидаться в тот же день с Старовым. Вечером Пушкин был у меня, как ни в
чем не бывало, так же весел, такой же спорщик со всеми, как и прежде. В
следующий день, рано, я должен был уехать в Тирасполь, и на другой день вечером,
возвратясь, узнал миролюбивое окончание дела, и мне казалось тогда видеть будто
бы какое-то тайное сожаление Пушкина, что ему не удалось подраться с
полковником, известным своею храбростью. Однажды как-то Алексеев сказал ему, что
он ведь дрался с ним, то чего же он хочет больше, и хотел было продолжать, но
Пушкин, с обычной его резвостью, сел ему на колени и сказал: "Ну, не сердись, не
сердись, душа моя", и, вскочив, посмотрел на часы, схватил шапку и ушел.
Я изложил здесь с некоторою подробностью то, что мне было известно об этом
поединке; [ В. П. Горчаков: "Промахи прекратили дуэль, и Пушкин, возвращаясь с
поля битвы, заехал к Полторацким и, не застав его дома, оставил записку:
Старов...
Слава богу здоров.
Но это столкновение повело к истории с Балшем. Подробности этого находятся
в дневнике моем, еще не напечатанном" ] советы же мои и распоряжения
ограничивались только тем, что я сказал выше. Сколько я знаю, то главным
деятелем в примирении Пушкина с Старовым был Н. С. Алексеев, обладавший, как
замечено, невозмутимым хладнокровием, тактом и общим уважением; я не знаю
никого, кто бы в то время мог с успехом уладить это трудное дело между такими
противниками.
С того времени по 1831 год, находясь в одной армии и частях войск с
Старовым, мы не раз вспоминали об этой встрече, и впоследствии, в пятидесятых
годах, в продолжение двух лет, что Старов находился в Петербурге по своим делам,
где и умер, мы как-то повели разговор о Пушкине и, кажется, по поводу нечаянно
открытой им книги, лежавшей на столе у общего нашего знакомого. Ему было уже под
семьдесят лет; тридцать два года после поединка он искренне обвинял себя и
говорил, что это одна из двух капитальных глупостей, которые он сделал в жизни
своей.
На стр. 1168-й рассказывается происшествие с Теодором или Тодораки Балшем
и женой его Марьей [ В. П. Горчаков: "Замечу мимоходом, что этот Балш не был
"помещиком, кишиневским молдаваном". Он был из княжества, но по случаю гетерии
не бежавший вместе с другими из Ясс, где он был "ворником", как бы у нас членом
Государственного совета" ]. Это случилось скоро после моего выезда 4 февраля
1822 г.; недели через две я получил о том в Херсоне известие, а по возвращении
узнал и все подробности от обеих сторон. Происшествие изложено в статье, в
главных чертах, верно; но если только признано будет не лишним некоторое
пояснение, то оно заключается в следующем: 1-е. Столкновение произошло у того же
Крупянского, у которого потом и последовала развязка. 2-е. Марья Балш, жена
Тодораки, была дочь Богдана, о чем в другом месте сказано подробно. Она была
женщина лет под тридцать, довольно пригожа, чрезвычайно остра и словоохотлива;
владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь
поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с ней
одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось,
и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на нее
какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто
без всяких целей любил болтовню и материализм; но как бы то ни было, Мария
принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто
Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, с свободными
европейскими манерами; много читала романов, многие проверяла опытом и
любезностью своею поставила Балш на второй план; она умела поддерживать салонный
разговор с Пушкиным и временно увлекала его. У Балш породилась ревность; она
начала делать Пушкину намеки и, получив однажды от него отзыв, что женщина эта
(Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина.
Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с ее дочерью. А никой, столь
же острой на словах, как и мать ее, но любезничал так, как можно было только
любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорбленное самолюбие матери и
ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с ее дочерью-ребенком в смысле,
что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь)
вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это-то самое время и последовала
описанная сцена "...".
Не могу также пропустить без замечания и то, что, как мне кажется, с
Алексеевым был и Пущин в кабинете Крупянского, когда Пушкин разделался с Балшем
(через несколько лет возведенным в гетманы, то есть в главнокомандующие войсками
Молдавии). О присутствии тут Пущина говорю не положительно, ибо в то время я был
в отсутствии и возвратился через четыре месяца, а потому и не вполне нахожу
этого в записках своих. В этом случае В. П. Горчаков может служить лучшим
авторитетом, если Н. С. Алексеев, как свидетель, не оставил своих записок. Когда
я возвратился, то Пушкин не носил уже пистолета, а вооружался железной палкой в
осьмнадцать фунтов весу "...". К числу столкновений Пушкина можно отнести и
случай, рассказанный на стр. 1186-й и дополнить его: "какой-то солидный
господин", о котором идет речь и неназванный, принадлежит к числу четырех
оригиналов, встреченных Пушкиным по приезде в Кишинев. Это был старший член в
управлении колониями, статский советник Иван Николаевич Ланов; он был в
беспрерывной вражде с Пушкиным, или, правильнее сказать, первый враждовал, а
второй отделывался острыми эпиграммами и шутками без всякой желчи и был
счастлив, когда смеялись тому. Ланов, бывший адъютантом князя Потемкина, человек
не без образования, на старинную руку и с понятиями о разделении лет и чинов.
Ему было за 65 лет, среднего роста, плотный, с большим брюхом, лысый, с широким
красным лицом, на котором изображалось самодовольствие; вообще он представлял
собою довольно смешной экземпляр, налитый вином. Он постоянно обедал у Инзова и
потому должен был часто встречаться за тем же столом с Пушкиным. Ланову не
нравилось свободное обращение Александра Сергеевича и ответы его Инзову, который
всегда с улыбкой возражал. Ланов часто в общем разговоре не удостаивал внимания
того, что говорил Пушкин, и происшествие, описанное на 1186-й странице, было
именно за столом у Инзова. Ланов назвал Пушкина молокососом, а тот его
винососом; это случилось перед самым окончанием стола. Инзов улыбнулся, встав
из-за стола, пошел к себе, а Ланов вызыв
ал Пушкина на поединок. Пушкин только хохотал; видя, что тот настаивает,
рассказывая о своих поединках при князе Таврическом, сказал ему: "То было
тогда... А теперь:
Твоя торжественная рожа
На бабье гузно так похожа,
Что просит только киселя".
Ланов выходил из себя, тем более что сказанное Пушкиным вызвало более или
менее сдерживаемый смех каждого из присутствующих... [ В. П. Горчаков: "Ланов
не вызывал Пушкина, и в наказание Ланову Пушкин ограничился только известным
тогда стихотворением:
Ворчи, шуми, болван болванов,
Ты недостоин, друг мой Ланов,
Пощечин от руки моей!
Твоя торжественная рожа
На бабье гузно так похожа,
Что просит только киселей". ] Ланов несколько успокоился тогда только,
когда Пушкин принял его вызов. Инзов, услышав смех в столовой или уведомленный о
происшедшем, возвратился в столовую и скоро помирил их. Ланов, из чинопочитания
к Инзову, согласился оставить все без последствий, а Пушкин был очень рад, чтобы
не сделаться смешным. Инзов устроил так, что с тех пор Пушкин с Лановым не
встречались уже за столом вместе. Это очень согласовалося с желанием Пушкина, и
тот день, в который очередь была не его, он летел туда, где было более простора
и где он не должен был глотать то, что уже готово сорваться с языка. Часто также
он отделывался выдуманным приглашением к Орлову или Бологовскому и уже в тот
день неотменно обедал у названного, и, как замечал Пушкин, Инзов всегда
догадывался и всегда улыбался, что заставляло и Пушкина делать то же. Здесь
следует заметить, что обедать у Инзова вовсе не было обязательно для Пушкина,
хотя он и жил в доме его, и некоторые хотели даже думать, что Александр
Сергеевич обязан был каждый раз, когда выходил, сказываться или как бы
проситься. Этого ничего не было. Но Пушкин очень хорошо понял, что в то время
было принято всеми начальниками держать открытый стол не только что для
приближенных своих, но и для всех приезжающих того ведомства лиц. Пушкин же жил
у Ивана Никитича, был им ласкаем, а потому он почитал приличием уведомлять его,
и всегда лично, что он дома не обедает. Так он однажды выразился у меня, когда
В. Ф. Раевский, приглашая к себе обедать тут бывших, обратился к Пушкину с
шутливым видом, как это часто между ними бывало, присовокупив: "Отпустит ли тебя
Инзов?" Не нужно было для сего и объяснения Пушкина, это всем было известно.
Вот все столкновения Пушкина в Кишиневе с сентября 1820 г. по июль 1823
"...".
На стр. 1185-й (и на некоторых других) Пушкин изображен превосходно, в
особенности как нельзя более верно, что "он был неизмеримо выше и несравненно
лучше того, чем казался и чем даже выражал себя в своих произведениях". Здесь я
говорю о Пушкине как о человеке, а не как о поэте: в этом последнем случае я не
судья; но в первом опытность моя дает мне более права заявить и мое мнение, тем
более что мне представлялось много разнообразных случаев, в которых я мог видеть
его, как говорится, обнаженным, а потому все, что на этой странице о нем
упоминается как о человеке, то это прямая истина.
К числу некоторых противоречий в его вседневной жизни я присовокуплю еще
одну замечательную черту, которую, как казалось, я мог подметить в нем: это
неограниченное самолюбие, самоуверенность, но с тою резкою особенностью, что оно
не составляло основы его характера, ибо там, где была речь о поэзии, он входил в
жаркий спор, не отступая от своего мнения; конечно, об этом предмете в Кишиневе
он мог только говорить с А. Ф. Вельтманом и В. Ф. Раевским, а также еще с В. П.
Горчаковым и И. С. Алексеевым, но с этими последними мне не случалось его
слышать: они были безусловными поклонниками непогрешимости его поэзии [ В. П.
Горчаков: "не всегда, что доказывали первые встречи" ], следовательно, и
столкновения по этому предмету быть не могло. Другой предмет, в котором Пушкин
никогда не уступал, это готовность на все опасности. Тут, по крайней мере в моих
глазах, он был неподражаем, как выше было уже замечено. В других же случаях этот
яро самопризнающий свой поэтический дар и всегдашнюю готовность стать лицом со
смертью смирялся, когда шел разговор о каких-либо науках, в особенности
географии и истории, и легким, ловким спором как бы вызывал противника на
обогащение себя сведениями; этому не раз был я также свидетелем. В таких
беседах, особенно с В. Ф. Раевским, Пушкин хладнокровно переносил иногда
довольно резкие выходки со стороны противника и, занятый только мыслью обогатить
себя сведениями, продолжал обсуждение предмета. Очень правильно замечено в
статье, что "беседы у Орлова и пр. заставили Пушкина пристальней глядеть на
самого себя и в то же время вообще направляли его мысли к занятиям умственным".
По моему мнению, беседы его, независимо от Орлова, по с Вельтманом, Раевским,
Охотниковым и некоторыми другими много тому содействовали; они, так сказать,
дали толчок к дальнейшему развитию научно-умственных способностей Пушкина, по
предметам серьезных наук.
Относительно самолюбия Пушкина к своему поэтическому дару, то оно
проявлялось во всех случаях пребывания его в Кишиневе и в Одессе: не говоря уже
о том, что он сам любил сравнивать себя с Овидием, но он любил, когда кто хвалил
его сочинения и прочитывал ему из них стих или два. Вот, по моему мнению,
несколько примеров, как бы оправдывающих это мое заключение. "..."
Около половины 1822 года, возвращаясь из Одессы, я остановился ночевать в
Тирасполе у брата, тогда адъютанта при Сабанееве. Раевский был арестован в
Кишиневе 5 февраля (на другой день после моего выезда в Херсон, Киев, Петербург,
Москву) и отвезен в Тираспольскую крепость. Мне хотелось с ним видеться, тем
более что он и сам просил брата моего, что когда я буду проезжать, то чтобы какнибудь
доставить ему эту возможность. Брат советовал просить мне позволения у
самого Сабанеева, который близко знал меня со Шведской войны, и отказа, может
быть, и не было бы; но я, знавши, как Раевский дерзко отделал в лицо Сабанеева,
на одном из допросов в следственной комиссии, не хотел отнестись лично, прежде
нежели не попытаю сделать это через коменданта у полковника Сергиоти, с которым
я был хорошо знаком, а потому тотчас отправился в крепость. Раевский был уже
переведен из каземата на гауптвахту, в особенную комнату, с строгим повелением
никого к нему не допускать. Тайно сделать этого было нельзя, и комендант
предложил мне, что так как разрешалось отпускать Раевского с унтер-офицером
гулять по гласису (крепость весьма тесная), то чтобы я сказал, в котором часу
завтра поеду, то он через час, когда будет заря, передаст Раевскому, и он выйдет
на то место, где дорога идет около самого гласиса. Я назвал час и на другой день
застал Раевского (с унтер-офицером, ему преданным) сидящим в назначенном месте.
Я вышел из экипажа и провел с ним полчаса, опасаясь оставаться долее. Он дал мне
пиесу в стихах, довольно длинную, под заглавием "Певец в темнице", и поручил
сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание, которое впоследствии я и
передал Пушкину, когда он был уже и Одессе [ во время отъезда моего в 1851 году
за границу Н. С. Алексеев взял у меня и то и другое, а равно и пять писем
Пушкина; возвратись, не нашел я его в Петербурге, и он вскоре умер в Москве.
Здесь я слышал, что будто бы он кому-то отдал мне возвратить ].
Дня через два по моем возвращении в Кишинев Александр Сергеевич зашел ко
мне вечером и очень много расспрашивал о Раевском, с видимым участием. Начав
читать "Певца в темнице", он заметил, что Раевский упорно хочет брать все из
русской истории, что и тут он нашел возможность упоминать о Новгороде и Пскове,
о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился. "Как это хорошо, как это
сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове;
но это не в моем роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо", и пр. Он
продолжал читать, но, видимо, более серьезно. На вопрос мой, что ему так
понравилось, он отвечал, чтобы я подождал. Окончив, он сел ближе ко мне и к
Таушеву и прочитал следующее:
Как истукан немой народ
Под игом дремлет в тайном страхе:
Над ним бичей кровавый род
И мысль и взор казнит на плахе.
Он повторил последнюю строчку... и прибавил, вздохнув: "После таких стихов
не скоро же мы увидим этого Спартанца".
Так Александр Сергеевич иногда и прежде называл Раевского, а этот его
Овидиевым
...Поділитися у соцмережах