Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...о близлежащего от Аккермана озерка сохранило название
Овидиева озера [ на юго-запад от Аккермана есть несколько небольших озер, из
коих только в одном пресная вода. Озерко это названо было чабанами (пастухами)
"Лакул Овиолуй", то есть Овечье озеро, или Озеро Овец, потому что оно было
единственное, к которому они подгоняли стада для водопоя. Овцы по-молдавански
Овио. Очень хорошо помню, что, когда Пушкин услышал это объяснение, он
расхохотался и заметил, что Свиньину следовало тут как-нибудь припутать и
Лукулла и т. д. ], и на этом основании давал волю своему воображению до самых
безрассудных границ. Название лежащей против Аккермана (через лиман, 9 верст)
крепостцы Овидиополя служило также поводом к заключению, что Овидий был изгнан в
Аккерман, но в таком случае почему же он не назван Овидиополем? Конечно, в то
время, когда выстроен был Овидиополь, то правый берег Днестра нам еще не
принадлежал, но в 1806 году ничто уже не препятствовало назвать Аккерман по
принадлежности Овидиополем. Словом, я очень хорошо помню, что Раевский и Пушкин,
при чтении записок Свиньина, были неистощимы на остроты. Ничто меня не убедит,
чтобы Пушкин колебался минуту в убеждении, что Овидий не мог быть сослан в
Аккерман; и Александр Сергеевич не мог, наконец, произвольно, голословно
отвергать историю, определяющую место ссылки Овидия в Томи, лежавшем на правом
берегу южного рукава Дуная, при устье оного в Черное море, и где поэт, после
почти девятилетнего пребывания своего и уже при Тиверии, не освободившем его,
окончил и жизнь. На месте древнего Томи находится местечко, прозванное
венгерскими историками Томис-Вар, а турками Керман, или Кара-Керман Черный
Керман, в противоположност
ь Ак-Керману, то есть Белому Керману, и очень может быть, что это тождество
названий и было поводом (когда и кому первому неизвестно) принять Аккерман за
могилу Овидия.
Хотя я и не знаток отыскивать смысл в поэтических творениях, но из всего
того, что привелось мне читать в Пушкине, не вижу, однако же, чтобы он полагал
Аккерман местом ссылки любимого им поэта, а напротив, если он и не определяет
места, то ищет его па берегах Дуная, а не Днестра. "..."
В декабре 1821 года, по поручению генерала Орлова, я должен был произвести
следствие в 31-м и 32-м егерских полках. Первый находился в Измаиле, второй в
Аккермане. Пушкин изъявил желание мне сопутствовать, но по неизвестным причинам
Инзов не отпускал его. Пушкин обратился к Орлову, и этот выпросил позволения. Мы
отправились прежде в Аккерман, так как там мне достаточно было для выполнения
поручения нескольких часов. В Бендерах, так интересовавших Пушкина по многим
причинам (как это скажу после), он хотел остановиться, но был вечер, и мне
нельзя было потерять несколько часов, а потому и положили приехать в другой раз.
Первая от Бендер станция, Каушаны, опять взбудоражила Пушкина: это бывшая до
1806 года столица буджацких ханов. Спутник мой никак не хотел мне верить, что
тут нет никаких следов, все разнесено, не то что в Бакчи-Сарае; года через
полтора, как видно будет далее, он мог убедиться и сам в том, что ему все
говорили; до того же времени оставался неспокойным. Развалины древней башни в
Паланке, мимо которых мы проезжали днем, интересовали его гораздо менее.
В Аккермане мы заехали прямо к полковому командиру Андрею Григорьевичу
Непенину (старому моему соратнику и бывшему в 1812 и 1815 годах адъютантом у
князя Щербатова) и поспели к самому обеду, где Пушкин встретил своего
петербургского знакомца подполковника Кюрто, кажется, бывшего его учителем
фехтованья и месяца за два назначенного комендантом Аккерманского замка на место
полковника фон Троифа. Обед кончился поздно, идти в замок было уже незачем, к
тому же было и снежно, дождливо. Вечер проведен был очень весело. Старик Кюрто,
француз, был презабавен. Об Овидии не было и помину. Кюрто звал всех на другой
день к себе обедать.
Рано утром я отправился по поручению к ротам, оставя Пушкина еще спящим;
но когда возвратился, то он ушел уже к коменданту, куда вскоре последовали и мы.
Пушкин в это время ходил с Кюрто осматривать замок, сложенный из башен различных
эпох, но мы не долго их прождали. Все обедавшие не прочь были, как говорится,
погулять, и хозяин подавал пример гостям своим. Пушкин то любезничал с пятью
здоровенными и не первой уже молодости дочерьми хозяина, которых он увидал в
первый раз, то подходил к столикам, на которых играли в вист, и, как охотник,
держал пари, то брал свободную колоду и, стоя у стола, предлагал кому-нибудь
срезать (в штос); звонкий его смех слышен был во всех углах. Далеко за полночь
возвратились мы домой. Поутру мне хотелось повидаться со швейцарцем Тарданом,
учредившим колонию в д. Шабо, в трех верстах на юг от Аккермана. Пушкин поехал
со мной. Тардан очень ему понравился, а Пушкин Тардану, удовлетворявшему
бесчисленным вопросам моего спутника. Мы пробыли часа два и взяли Taрдана с
собой обедать к Непенину. Отобедав, выехали в шесть часов в Измаил.
В этот раз Пушкин в Овидиополь не ездил, да было бы и весьма трудно в
декабре месяце, при тогдашних переправах, которые в хорошую погоду совершались в
сутки один только раз. В эту поездку Пушкин не проводил ночи на прибрежной
Аккерманской башне, смотря на Овидиополь, как свидетельствовал уездный
учитель (стр. 1163). Может быть, это было в следующем году, когда я уезжал на
пять месяцев из Бессарабии, но и в таком случае мне пришлось бы узнать о том.
До Татар-Бунара не было между нами произнесено имени Овидия, хотя разговор
не умолкал: я должен был удовлетворять вопросы о последних войнах и некоторых
лицах, участвовавших в оных, так и о некоторых бессарабских, которых не вполне
еще узнал. Непенин ему не понравился, о причине тому скажу в своем месте. В
Татар-Бунар мы приехали с рассветом и остановились отдохнуть и пообедать. Пока
нам варили курицу, я ходил к фонтану, а Пушкин что-то писал, по обычаю, на
маленьких лоскутках бумаги и как ни попало складывал их по карманам, вынимал
опять, просматривал и т. д. Я его не спрашивал, что он записывает, а он, зная,
что я не сторонник до стихов, ничего не говорил. Помню очень хорошо, что он
жалел, что не захватил с собою какого-то тома Овидия; я засмеялся и сказал, что
я вдвое жалею, что не захватил у Непенина чего-нибудь поесть; он тоже засмеялся
и проговорил какую-то латинскую пословицу. Услышав из моих расспросов о посаде
Вилково, лежащем при самом устье левого берега Дуная (Килийского, самого
северного из рукавов) и славящемся ловлею сельдей, что со второй станции есть
поворот на Килию, от которой идет туда дорога, он неотступно желал, чтобы
заехали туда, и даже несколько надулся; но я ему доказал, что теперь этого
сделать никак нельзя, что к послезавтрему два баталиона стянутся в Измаил для
моего опроса, а завертывая в Вилково, мы потеряем более суток, ибо в настоящее
время года и при темноте от Килии до посада по дороге, или, лучше сказать, по
тропинке, идущей по самым обрывам берега Дуная, ночью ехать невозможно. Он скоро
сознал это, опять повеселел, и мы отправились. "..."
В Измаил, или, правильнее, в Тучков, мы приехали в 10 часов вечера и
заехали прямо к Славичу, негоцианту, которому я дал слово всегда у него
останавливаться. Нас приняли с славянским радушием. Напившись чаю и тотчас сытно
поужинав в своей комнате, измученные, разместились мы на диванах. Я вышел по
делам рано, оставив Пушкина еще спящим; часа через два возвратился: он был уже
как свой в семействе Славича и отказался ехать со мной обедать к коменданту
генерал-лейтенанту Сандерсу (участнику под Ларгой и при Кагуле, большому
оригиналу); я поехал один и возвратился уже в полночь. Пушкин еще не спал и
сообщил мне, что он со Славичем обошел всю береговую часть крепости и, как
теперь помню, что он удивлялся, каким образом Де-Рибас, во время суворовского
штурма, мог, со стороны Думая, взобраться на эту каменную стену и пр.
Подробности штурма ему были хорошо известны. Тогда же сообщил он, что свояченица
хозяина продиктовала ему какую-то славянскую песню; но беда в том, что в ней
есть слова иллирийского наречия, которых он не понимает, а она, кроме своего
родного и итальянского языка, других не знает, но что завтра кого-то найдут и
растолкуют. В десять часов утра, когда я совсем был уже готов идти для
исполнения служебного поручения, вошел ко мне лейтенант И. П. Гамалей; я свел
его с Пушкиным, а сам отправился к собранным ротам; кончив, я возвратился, чтобы
взять Пушкина и ехать обедать к начальнику карантина Жукову; но Пушкин и Гамалей
опять ушли осматривать город и пр. В этот день я возвратился в полночь, застал
Пушкина на диване с поджатыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги.
Не добрались ли вы до папильотков Ирены? (свояченицы) спросил я его.
Он засмеялся, подобрал все кое-как, положил под подушку и рассказал мне, что
Гамалей возил его опять в крепость; потом на место, где зимует флотилия, в
карантин; а после обеда хозяин водил их в кассино; наконец, ужинали, и Гамалей
недавно ушел вместе с другим лейтенантом, Щербачевым: оба очень поправились
Пушкину. Опорожнив графин систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся ранее
меня. Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, в том же
положении, совершенно еще не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент
он держал в руках перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то
подымал голову. Увидев меня проснувшимся же, он собрал свои лоскутки, стал
одеваться, и потом нам принесли чай и кофе. Часу в одиннадцатом пришли Гамалей и
Щербачев, и Пушкин опять отправился с ними, как я узнал, вначале в крепостную
церковь, где есть надписи некоторым из убитых на штурме. Я остался дома и
занялся рапортами; окончив, отдал переписывать пришедшему писарю, потом пошел к
генералу С. А. Тучкову основателю города. Почтенный старец этот, тогда еще в
сильной опале, неотменно пожелал видеть Пушкина и просил сказать Славичу, что и
он будет к нему на щи. Все уже собрались, но Пушкин и его два спутника пришли к
самому обеду. Пушкин был очарован умом и любезностью Сергея Алексеевича Тучкова,
который обещал что-то ему показать, и отправился с ним после обеда к нему.
Пушкин возвратился только в 10 часов, но видно было, что он был как-то не в
духе. После ужина, когда мы вошли к себе, я его спросил о причине его
пасмурности; но он мне отвечал неудовлетворительно, заметив, что если бы можно,
то он остался бы здесь на месяц, чтобы просмотреть все то, что ему показывал
генерал. "У него все классики и выписки из них", сказал мне Пушкин. Мы начали
шутить насчет классических форм Ирены, и Пушкин сожалел, что в настоящее время
едва ли эти последние не лучше. Мы легли. Он сказал мне, что с полчаса посидит,
чтобы кое-что записать для
памяти. Я уснул. В полдень наша повозка была уже у крыльца. Позавтракав, мы
поскакали и через пять часов были в Болграде, где прямо заехали к управлявшему
болгарскими колониями, майору Малевинскому. Пушкин считался при Инзове,
следовательно, Малевинский, видевший, как обращается с ним Инзов, оказывал всю
предупредительность. Мы напились чаю, и нас оставляли ночевать "..." "По крайней
мере, поужинаем", сказал я ему. Пушкин нашел это дельным. В 11 часов, в
ужасную темноту, мы отправились; я курил; Пушкин что-то приговаривал. Подъезжая
ко второй станции, к Гречени, он дремал; но когда я ему сказал: жаль, что темно,
он бы увидел влево Кагульское поле, при этом слове он встрепенулся, и первое его
слово было: "Жаль, что не ночевали, дном бы увидели". Тут я опять убедился, что
он вычитал все подробности этой битвы, проговорил какие-то стихи и потом
заметил, что Ларга должна быть вправо, и пр. Через две станции от Гречени мы
приехали в Готешти. Здесь мы толковали, что происхождение этого названия должно
быть от какого-нибудь племени готов. Начало рассветать, когда я ему показал,
через Прут, молдавский городок Фальчи. Не отвечая, он задумался, и на вопрос:
"Не об Иренице ли?" он засмеялся и потом сказал, что он где-то читал о Фальчи,
но теперь не может вспомнить; когда же я ему назвал Кантемира, он вдруг
припомнил все, но находил только, что происхождение Фальчи от тайфал, тут
живших, находит очень натянутым. Я его спросил, как он думает, что тайфалы не
то ли же самое, что бессы, которые жили за несколько веков тут же, и что, на
готском или германском языке, танфал, пожалуй, то же, что по-славянски бессы. "А
пожалуй", отвечал он. Географическо-исторический разговор наш кончился
приездом на станцию Леки. Я привожу этот разговор единственно только для того,
чтоб показать, что Александр Сергеевич хотя и поверхностно еще, но и тогда уже
знал историю этих мест, чтоб не впасть в ошибку насчет места ссылки Овидия.
В г. Леово мы въехали к подполковнику Катасанову, командиру казачьего
полка. Он был на кордонах; нас принял адъютант, с ним живший. Было 10 ч. утра.
Напившись чаю, мы хотели тотчас выехать, но он нас не отпустил, сказав, что
через час будет готов обед. Мы очень легко согласились на это. Потолковали о
слухах из Молдавии; через полчаса явилась закуска: икра, балык и еще кое-что.
Довольно уставши, мы выпили по порядочной рюмке водки и напали на соленья;
Пушкин был большой охотник до балыка. Обед состоял только из двух блюд: супа и
жаркого, но зато вдоволь прекрасного донского вина. Желание Пушкина выпить кофе
удовлетворено быть вскоре не могло, и он был заменен дульчецей. Когда мы уже
сели в каруцу, нам подали еще вина, и хозяин, ехавший верхом, проводил нас за
город. Я показал Пушкину Троянов вал, когда мы проезжали через него; он
одинаково со мной не разделял мнения, чтобы это был памятник владычества римлян
в этих местах. Прошло, конечно, полчаса времени, что мы оставили Леово, как
вдруг Александр Сергеевич разразился ужасным хохотом, так, что в начале я
подумал, но болезненный ли какой с ним припадок. "Что такое так веселит вас?"
спросил я его. Приостановившись немного, он отвечал мне, что заметил ли я, каким
образом нас угостили, и опять тот же хохот. Я решительно ничего не понимал и
ничего особенного в обеде не заметил. Наконец, он объяснил мне, что суп был из
куропаток, с крупно накрошенным картофелем, а жаркое из курицы. "Я люблю казаков
за то, что они своеобразничают и не придерживаются во вкусе общепринятым
правилам. У нас, да и у всех, сварили бы суп из курицы, а куропатку бы зажарили,
а у них наоборот!" и опять залился хохотом. На этот раз и я смеялся;
действительно, я не заметил этого, потому ли, что более свычен с причудливым
приготовлением в военное время. Пушкин заключил тем" что это, однако же, вкусно,
и впоследствии в Кишиневе сообщил Тардифу. В 9 часов вечера, 23 декабря, мы были
дома. Обед этот он никогда не забывал; даже через два года, в Одессе, он
припоминал мне об этом.
Здесь нахожу нужным заметить, что в эту поездку из Кишинева, через
Аккерман, Измаил и Леово, мы не встречали ни одного цыганского табора. Может
быть, если только Пушкин ездил вторично между февралем и июлем 1822 года, когда
меня не было в Бессарабии, то он мог их встретить в Буджацких степях, которые,
впрочем, редко посещаются таборами; болгарские и немецкие колонии им враждебны.
Цыгане снуют более, начиная от Бендер, на север, и их всегда можно было видеть
около Кишинева. Любимое их расположение было за садами малины (так называемая
виноградная долина в двух верстах от Кишинева, куда мы часто ездили в сад
отставного израненного егерского поручика Кобылянского, которому Охотников,
обязанный жизнию в одном из сражений 1813 года, кажется под Герлицем, купил и
подарил его). Затем другие таборы располагались у Рышконовки и у Прункуловой
мельницы, также под самым Кишиневом. Но Пушкин их мог очень часто встречать и
прежде, нежели был в Бессарабии, а именно в поездку свою с Раевским на Кавказ, в
Новороссийском крае: там таборы были часты. Они кочевали от берегов Прута далеко
на восток. Не думаю, чтоб Пушкин до прибытия своего в Бессарабию не имел случая,
при своей наблюдательности, изучить их. Пылкое воображение и поэтический дар
создали остальное "...".
Не только Пушкина, одаренного самым пламенным воображением, но и каждого
из нас, внезапно перенесшегося в край, вовсе не схожий с тем, что мы видели в
Европе, должно было занимать все встречающееся в Кишиневе, особенно в эпоху 1821
года. Впечатления эти, несомненно, должны были действовать сильнее на молодого
поэта, нежели на всех других. Он ловил то, что более его поражало, и мы видим
подражание одной из помянутых песен: "Жги меня, режь меня..." и т. д. Все это
так [ помню очень хорошо, между Пушкиным и В. Ф. Раевским, горячий спор (как
между ними другого и быть не могло) по поводу "режь меня, жги меня"; но не могу
положительно сказать, кто из них утверждал, что "жги" принадлежит русской песне,
и что вместо "режь" слово "говори" имеет в пытке то же значение, и что спор этот
порешил отставной фейерверкер Ларин (оригинал, отлично переданный А. Ф.
Вельтманом), который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чем дело, и уже
довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню "Ой жги,
говори, рукавички барановые". Эти последние слова превратили спор в хохот и
обыкновенные с Лариным проказы ].
Но мне удивительно, что я не встретил в помянутом исчислении двух
современных исторических, народом сложенных песен, которые, как мне близко
известно, в особенности занимали Александра Сергеевича. Первая, из Валахии,
достигла Кишинева в августе 1821 года; вторая в конце того же года. Куплеты из
этих песен беспрерывно слышны были на всех улицах, а равно исполнялись и хорами
цыганских музыкантов. Кто из бывших тогда в Бессарабии, и особенно в Кишиневе,
не помнит беспрерывных повторений: "Пом, пом, пом, помиерами, пом" и "Фронзе
верде шалала, Савва Бимбаша"?
Первая из них сложена аллегорически па предательское умерщвление главы
пандурского восстания Тодора Владамирески по распоряжению князя Ипсиланти в
окрестностях Тырговиста. Вторая, на такую же предательскую смерть известного и
прежде, а во время гетерии храбрейшего Бим-баши Саввы, родом болгарина,
подготовившего движение болгар, коим Ипсиланти не умел воспользоваться. Бим-баша
Савва, по истреблении гетеристов в Драгошанах, с своими тысячью отборными
арнаутами перешел, после разгромления Ипсиланти, по приглашению к туркам и
присоединился к ним. Но турки, зная его влияние на болгар и не осмеливаясь
открыто истребить его, прибегли к хитрости: паша заманил его к себе под тем
предлогом, чтобы надеть на него присланный от султана почетный кафтан. Савва
поддался и явился из митрополии, которую он занимал своим отрядом, только с
шестьюдесятью всадниками, во двор паши в Букарест, в дом Беллы. Войдя в залу с
капитаном Генчу, он был внезапно встречен несколькими пистолетными выстрелами, и
труп его немедленно выброшен за окно на улицу. Из конвойных его только трое
спаслись и в 1829 году находились у меня в отряде; песня эта не столь
аллегорическая, как первая, и рассказывает главные эпизоды убийства.
Александр Сергеевич имел перевод этих песен; он приносил их ко мне с тем,
чтобы поверить со слов моего арнаута Георгия. Но в декабре 1823 года, бывши в
Одессе, Пушкин сказал мне, что он не знает, куда девались у него эти песни, и
просил, чтобы я доставил ему копию с своего перевода; в январе 1824 года, опять
приехавши в Одессу, я ему их и передал. Не знаю, как после, но тогда он
обходился очень небрежно с лоскутками бумаги, на которых имел обыкновение
писать.
Вместе с тем не вижу в собрании его сочинений даже и намека о двух
повестях, которые он составил из молдавских преданий, по рассказам трех
главнейших гетеристов: Василия Каравия, Константина Дуки и Пендадеки, преданных
Ипсилантием, в числе других, народному проклятию за действие и побег из-под
Драгоньам, где, впрочем, и сам Ипсиланти преступно не находился.
Василий Каравия был нежинский грек, очень неглупый и с некоторым
образованием; он попал в особенную милость к князю Ипсиланти за варварское
убийство мирных турок в Галаце при самом начале гетерийских действий [ напав
неожиданно, ночью, на шестьдесят семейств, мирно живших в Галицах, занимавшихся
ремеслами и торговлей, он, без всякого кровопролития, забрал их и с рассветом,
поместив жен и детей на турецкое судно, отвел его на средину Дуная; прорубил дно
судна и в глазах отцов и мужей погрузил его в волны. А потом, тут же на берегу,
перерезал несчастных турок. Подвиг этот доставил ему звание генерала и
начальника артиллерии ]. Пендадека тоже родом из Нежина, не лишенный ума и очень
хитрый. Он был эфором в сброде Ипсиланти, имея чин полковника гетеристов; одно
время правил Молдавией (до прибытия князя Георгия Кантакузина, из Тырговист).
Дука, родом албанец, человек в высшей степени замечательный; он был поверенным в
делах Али-паши Янинского, любимец его, владел, независимо от греческого,
албанского, валахского языков италианским (в Албании довольно
распространенным) и французским. Долго было бы говорить здесь о его похождениях
и о том, как он попал в гетерию. Каравия, Пендадека и Дука были отвержены
кишиневским греческим обществом; но я не находил нужным делать того же,
напротив, как говорится, приголубил их, особенно Дуку, и в частых беседах с ним
извлекал из него то, что мне было нужно. Пушкин часто встречал их у меня и
находил большое удовольствие шутить и толковать с ними. От них он заимствовал
два предания, в несколько приемов записывал их, и всегда на особенных бумажках.
Он уехал в Одессу. Через некоторое время я приехал туда же на несколько дней и,
как всегда, остановился в клубном доме у Отона, где основался и Пушкин. Он
показал мне составленные повести; но некоторые места в них казались ему
неясными, ибо он просто потерял какой-либо лоскуток, и просил меня, чтобы я
вновь переспросил Дуку и Пендадеку и выставил бы года лицам, точно ли они
находились тогда в Молд
авии. Рассказчики времени не знают. "С прозой беда! присовокупил он,
захохотав. Хочу попробовать этот первый опыт". Я это исполнил, с дополнением
еще, от случайно в это время ко мне вошедшего Скуфо, также одного из проклятых
Ипсилантием, и вскоре передал Пушкину. Месяца через два потом, когда я был в
Одессе, Пушкин поспешил мне сказать, что он все сказания привел в порядок, но,
не будучи совершенно доволен, отдал прочитать одному доброму приятелю (кажется,
Василию Ивановичу Туманскому) и обещал взять от него и показать мне. Он это
исполнил на другой день, прочитал сам, прося, если он в чем сбился и я помню
рассказ, то ему заметить. Сколько я помнил, то поправлять слышанное мною было
нечего, тем более что я не постоянно находился, когда ему передавали рассказ. Я
нашел, разумеется, что все очень хорошо. Предмет повестей вовсе не занимал меня:
он не входил в круг моего сборника; но, чтобы польстить Пушкину, я попросил
позволения переписать и тотчас послал за писарем; на другой день это было
окончено. В рукописи Пушкина было уже много переделок другой рукой, и он мне
сказал, что в этот же вечер опять отдаст оную на пересмотр, что ему самому както
не нравится. Что сделалось потом, я не знаю, но у меня остались помянутые
копии, одна под заглавием "Дука, молдавское предание XVII века"; вторая: "Дафна
и Дабижа, молдавское предание 1603 года" "...".
Я знал Александра Сергеевича вспыльчивым, иногда до исступления; но в
минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертию, когда
человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени
невозмутимостью, при полном сознании своей запальчивости, виновности, но не
выражал ее. Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным как лед. На
моем веку, в бурное время до 1820 года, мне случалось не только что видеть
множество таких встреч, но не раз и самому находиться в таком же положении, а
подобной натуры, как у Пушкина в таких случаях, я встречал очень немного. Эти
две крайности, в той степени, как они соединились у Александра Сергеевича,
должны быть чрезвычайно редки. К сему должно еще присоединить, что первый взрыв
его горячности не был недоступным до его рассудка. Вот чему я был близким
свидетелем [ случай этот как-то попал в мой дневник, из которого вкратце
извлекаю сцену, которая может послужить для оценки Пушкина теми, которые сумеют
сделать это лучше меня. Не лишним считаю сказать здесь, что, когда сцена эта
заносилась в дневник, я был знаком с Пушкиным едва ли более полутора месяца и,
как нелитератор и плохой ценитель его дарований, не имел ничего с ним общего,
исключая приятной, веселой с ним беседы, тогда как с Ф. Ф. Орловым я был близок
с 1812 г. по некоторым особенным отношениям и, конечно, должен бы был быть
пристрастнее к нему ].
В конце октября 1820 года брат генерала М. Ф. Орлова, л.-гв. уланского
полка полковник Федор Федорович, потерявший ногу, кажется, под Бауценом или
Герлицем, приехал на несколько дней в Кишинев. Удальство его было известно.
Однажды, после обеда, он подошел ко мне и к полковнику А. П. Алексееву и
находил, что будет гораздо приятнее куда-нибудь отправиться, нежели слушать
разговор "братца с Охотниковым о политической экономии!". Мы охотно приняли его
предложение [ Ф. Ф. Орлов начал службу в конной гвардии, но по какой причине:
по любви ли, или вследствие проигрыша, ему пришла мысль застрелиться, и он
предпринял исполнить это с эффектом, и особом наряде п перед трюмо. Сильный
заряд разорвал пистолет, и пуля прошла через подбородок в шею. Его вылечили, но
шрам был очень явствен. Он был переведен тем же чином, корнетом, в Сумский
гусарский полк, и в 1812 г. очень часто приходилось ему быть ординарцем у
Дохтурова, где я с ним и сблизился по одному случаю. Алексеев же в это время был
в Мариупольском гусарском полку, в одной бригаде с Сумским. Оба были известны
своей отвагой, в потому как бы сдружились. В 1813 г. Ф. Ф. Орлов был переведен а
л.-гв. уланский полк. Орловых было четыре брата: Алексей и Михайло от одн
...Поділитися у соцмережах