Жанр: Классика

Полное собрание сочинений с критикой

сторінка №377

и Федор, Костаки Константин ]. Все эти господа считались
ей двоюродными братьями; так тут поневоле скажешь: "Одни двоюродные братья
узнали тайну вас пленить".
Но все же у Е. искателей было много, и в числе их особенно общий наш
приятель Алексеев. Но этот поклонник довольствовался одним только созерцанием
красоты и вполне был счастлив повременным взглядом очей ее или мимолетным
приветом радушного слова.
В домашнем быту муж Е. постоянно раскладывал пасьянс и толковал о монетах;
она делала что-нибудь, то есть шила или вязала, а наш приятель, с своей чинною
скромностью, усевшись в привычном уголку, занимался меледою .
Среди этого домашнего триумвирата нередко являлись Пушкин и я. Для нас,
как для посторонних зрителей, подобное соединение составляло живую повесть или
картину фламандской школы. Я в те дни, как мне кажется, еще и не имел понятия о
волокитстве; а Е., при блеске красоты своей, положительно не имела понятия о
блестящем уме Пушкина. Ограниченная, как многие, в развитии умственных сил, она
видела в Пушкине ничего более как стихотворца, и как знать, быть может,
подобного молдавскому переводчику Федры [ г. Стамати действительно перевел
"Федру" на молдавский язык; но, сохраняя должное уважение к его личным
достоинствам и образованию, нельзя было не согласиться, что выходили странные
звуки; а между тем Стамати слыл стихотворцем. Где-то он и что с ним? ] или
одному из многих, которые только что пишут стишки.
Под влиянием подобного разумения та же Е., как другие, однажды обратилась
к Пушкину с просьбою.
Ax, monsieur Пушкин, сказала она, я хочу просить вас.
Что прикажете? отвечал Пушкин, с обычным ему вниманием.
Напишите мне что-нибудь, с улыбкой произнесла Е.
Хорошо, хорошо, пожалуй, извольте, отвечал Пушкин, смеясь.
Когда мы выходили от Е., то я спросил его:
Что ж ты ей напишешь? Мадригал? да?
Что придется, моя радость, отвечал Пушкин.
Для тех, кто знал Пушкина, весьма понятно, что он не охотно соглашался на
подобные просьбы. Он не любил выезжать на мадригалах, как иные прочие. Уничтожив
собственным гением обязанность заказных восхвалений, до кого бы они ни
относились, он не мог, но природе своей, хвалить, когда не хвалится. Хотя он и
написал послание хорошенькой Е., о котором я уже говорил, но и это послание, по
некоторым выражениям чересчур сильной речи, не могло быть не только
напечатанным, но даже отдано той, к которой писано, особенно, что относилось до
Зои, родственницы ее.
Однако первые четыре стиха этого послания как-то дошли до Е.; за намек на
двоюродных братцев она надула губки; а сами братцы, ужасаясь толков, что на них
написаны стихи (как это многие почитают чем-то страшным), рассердились на
Пушкина; но этот гнев выразился явным бессилием, так что ни один не решился
объясниться с Пушкиным, а между тем втихомолку также могли вредить Пушкину, как
и наш Артемий Макарович.




Вот и в Кишиневе, в 20-м году, я помню разговор мой с одним чиновником
Областного правления, с которым, вскоре по приезде моем в Бессарабию, я как-то
случайно познакомился.
До сих пор не знаю почему, этот человек отличал меня своим вниманием.
Общего между нами, кажется, ничего не было: я молодой военный офицер, он
пожилой канцелярский чиновник; я пылок и юн, он стар и хладнокровен: почему бы,
кажется, сойтись нам, разве потому только, что крайности сходятся . Но как бы
то ни было, а при каждом свидании, где бы мы ни встретились, чиновник всегда
первый подходил ко мне, начинал разговор о погоде, о том, о сем и кончал одним и
тем же приветствием, что меня уважает душою. Спасибо ему, да что из этого?
Но вот, после двух-трех подобных встреч, чиновник подходит ко мне и
начинает делать запросы.
Давно я собирался спросить вас, начал он, да как-то все не
удавалось.
Что такое?
Знакомы вы с бывшим нашим председателем уголовной палаты?
С кем это?
Да вот-с с Иваном Ферапонтовичем.
Нет, незнаком; а что-с?
Да так-с, хороший человек, и семейство у него прекрасное, жена, доложу
вам, отличная дама, а хозяйка такая, что другой в городе не отыщешь. Уж что ни
подадут, так все отличное: варенье ли, соленье ли, наливочка ли все, словом
сказать, язык проглотишь. При этих словах лицо моего знакомца как-то
прояснилось, уста смаковали. Так-таки и незнакомы? заключил чиновник.
Нет, да и не буду, отвечал я.
Отчего же, а я бы советовал.
Да боюсь, язык проглотишь, отвечал я, смеясь.
Проказник вы эдакий, заметил чиновник дружески, а нуте-с,
продолжал он, с нашим секретарем правления знакомы?

Также нет.
Странное дело, заметил чиновник, нахмуря брови, странное дело,
повторил он, а вот, я вам доложу, я так послужил на свой пай, и там и сям был,
и по таможне, и по разным частям; ну, да уж нечего говорить, не в похвальбу
сказать, даром надворным советником не сделают.
Конечно, заметил я.
Да-с, не к тому, прервал чиновник, я ведь, извольте видеть,
продолжал он, я, признаться сказать, много в свою жизнь видел разного быта:
так вот-с, как эдак где завернут военные, полк там, что ли, команда ли какая:
ну, глядишь, со всеми и познакомился, тот зовет на фриштик, тот на обед, тот на
ужин, везде винцо, закусочка; глядишь, и не видишь, как время уходит; занялся
службою, а там, глядишь, и пошли и поехали, то к тому, то к другому.
Время на время не приходит, заметил я.
Кто говорит, произнес чиновник, действительно, ваша правда; а,
однако, все-таки бы можно; ну да там как угодно. А вот-с позвольте спросить, с
Пушкиным, например, вы знакомы?
Знаком, и очень, отвечал я.
При этом толстенький мой чиновник с красноватым носиком значительно
нахмурил брови и произнес таинственно:
Напрасно-с, доложу вам.
От чего же? произнес я с удивлением.
Да так, знаете. Конечно, продолжал чиновник, и наш Иван Никитич его
покровительствует, ну да их дело другое: наместник [ в наместнике Пушкин имел
благодушного и внимательного начальника. Просвещенный ум и прекрасное сердце
Ивана Никитича Инзова не могли быть не отрадны в положении Пушкина ], ему никто
не указ; а откровенно вам доложу, так-с, между нами будь сказано, я, на месте
Ивана Никитича, я бы эдакого Пушкина держал в ежовых рукавицах, в ежовых что
называется.
Я улыбнулся, а он продолжал:
Ну да что там о наместнике: наместник как угодно, а вам все бы,
казалось, подальше лучше, прибавил он.
Да отчего же вы так думаете? прервал я.
Да так-с, доложу вам: Пушкин сорвиголова, а что он значит, например:
мальчишка, да и только; велика важность стишки кропает, а туда жеслова не
даст выговорить; ну, а ему ли с нашим братом спорить; тут и поопытнее, да и не
глупее его. Ну, да представьте себе, намедни-с как-то столкнулся я с ним
нечаянно; да я, признаться, и говорить-то бы с ним не стал, да так как-то
пришлося; так что бы вы думали?
Право, не знаю, сказал я.
Не слыхали-с? просто доложу вам: я что-то рассказывал дельное,
разумеется, пустого говорить я не привык, да и не буду; а он вдруг, как бы вы
изволили думать, вдруг, ни с того ни с сего, говорит: позвольте усомниться. При
этом, грешный человек, меня взорвало: что ж, мол, это такое, значит, стало, я
вру, ну и посчитались немножко. Да это все не беда, а все бы я вам советовал:
подальше лучше.
Все это может быть, заметил я, что вы и посчитались; но я из этого
еще ничего не вижу.
Да как ничего? продолжал мой знакомец, ну-с, а о наряде что вы
скажете?
Какой наряд, чей наряд?
Да Пушкина-с.
Что ж такое?
Как что? да то, что ни на что не похоже, что за белиберда такая: фрак на
нем, как фрак, а на стриженой голове молдавская шапочка, да так и себе
погуливает.
Так что ж такое?
Да то, что нехорошо. Послушали бы вы, что говорят люди опытные, как,
например, Аверий Макарович, Иван Ферапонтович, да вот этот еще, как бишь его, он
из немцев... дай бог память, статский советник, еще у него жена красавица.
Не Е. ли? прервал я с нетерпением.
Ну, да, точно, точно Е., умнейший человек, доложу вам, ученейший; а вот
послушали бы, что они говорят, да и я то же скажу; а впрочем, как угодно,
заключил чиновник, не наше дело.
Так мы расстались. Из всего разговора моего знакомца при этой встрече я не
понял, как говорят у нас по-татарски, ни бельмеса , но заметил, что при
прощании чиновник не повторил обычного привета; "душевно вас уважаю" и вообще
расстался со мною холоднее обыкновенного; видно, Пушкин насолил ему.
После этого разговора, при свидании с Пушкиным, я как-то забыл спросить
его о чиновнике; но вскоре другие мне рассказали, как очевидцы, в чем заключался
спор между моим знакомцем, душевно мне преданным, как он выражался, и Пушкиным.
Вот как это было: его пригласили на какой-то обед, где находился и Пушкин;
за обедом чиновник заглушал своим говором всех, и все его слушали, хотя почти
слушать было нечего, и наконец договорился до того, что начал доказывать
необходимость употребления вина как лучшего средства от многих болезней.
Особенно от горячки, заметил Пушкин.

Да таки и от горячки, возразил чиновник с важностью, вот-с извольтека
слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать,
человек, лет десять секретарем служил; так вот, он-с просто нашим винцом от чумы
себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло. При этом чиновник
зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?
У Пушкина глаза сверкнули: удерживая смех и краснея, он отвечал:
Быть может, но только позвольте усомниться.
Да чего тут позволить, возразил грубо чиновник, что я говорю, тактак;
а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно как-то не
приходится.
Да почему же? спросил Пушкин с достоинством.
Да потому же, что между нами есть разница.
Что ж это доказывает?
Да то, сударь, что вы еще молокосос.
А, понимаю, смеясь, заметил Пушкин, точно есть разница: я молокосос
, как вы говорите, а вы виносос , как я говорю.
При этом все расхохотались, противник не обиделся, а ошалел. По воспитанию
и понятиям он держался поговорки простолюдинов: брань на вороту не виснет; но
Пушкин уронил его во мнении: с этой поры, пожалуй, не многие станут его слушать
и заслушиваться, не возражая. "Да уж так бы и быть, думал чиновник, а то,
прошу покорно, добро бы терпеть от человека, а то от мальчишки, который только
что стишки кропает!"
Впоследствии Пушкин сам подтвердил мне справедливости этих рассказов.
Мой знакомец был из числа тех бахарей, которые почему-то в своем кругу
получают исключительное право разговора, несмотря на то что разговор их без
всякой остроты и мысли, сам по себе ничего не значит, а состоит по большей части
из пошлых анекдотов, сплетней и перестановок имен собственных.
Подобные говоруны подобны тем писателям, в сочинениях которых, кроме
болтовни, ничего нет, а посмотришь сочинение раскуплено, все прочли. Отчего бы
это? Не оттого ли, что подобные произведения не трогают самолюбия читателя,
каждый прочтет, да и подумает, если не скажет, что "этот, дескать, г. NN, хотя и
сочинитель, не умнее же меня, так, вздор какой-то пишет", скажет, да и не
ошибется; глядишь, и другие говорят то же; а между тем читают да читают.
При подобных сочинениях ни ум не восстает с своим требованием, ни сердце
не просит участия; брось книгу, да и садись смело за карты, брось книгу, да и
спи покойно; а между тем знаешь, что тогда-то вместо обыкновенных каблуков
носили красные, что не всегда ходили в пальто: вот тебе и историческое сведение.
Кстати о наряде. Мы знаем из приведенного рассказа, что Пушкин носил
молдавскую шапочку, но не знаем причины, по которой он носил ее. Выдержав не
одну горячку, он принужден был не один раз брить голову; не желая носить парик
(да к тому же в Кишиневе и сделать его было некому), он заменил парик фескою и
так являлся в коротком обществе. Кажется, очень просто; но люди, так называемые
глубокомысленные, как мой знакомец и ему подобные, привыкнув о всех толковать
по-своему и всему давать свой толк, подозревали и в этом какой-то таинственный
смысл, а какой кто их знает.
Прежде моего знакомства с Пушкиным, в 20-м же году, он посетил Кавказ и
Крым, где и начаты им его поэмы: "Кавказский пленник" и "Бахчисарайский фонтан".
Первым начатком последней поэмы была его песня: Фонтан Бахчисарайского
дворца: "Фонтан любви, фонтан живой..." и проч.
Прочитав мне это стихотворение, Пушкин заметил, что, несмотря на усилие
некоторых заменить все иностранные слова русскими, он никак не хотел назвать
фонтан водометом, как никогда не назовет бильярда шарокатом.
Пушкин не прежде начала осени 20-го года основался на житье в Кишиневе, и
первое помещение Пушкина в этом городе была небольшая горенка в гостинице
русского переселенца Ивана Николаева, этого пресловутого члена Кишиневской
квартирной комиссии, о котором было мне заговорил фактор Мошка при въезде моем в
Кишинев. Разговорясь как-то о наших первых пристанищах, в свою очередь, я
рассказал Пушкину о гостинице Беллы и при этом невольно вспомнил могилевскую
Беллу, и восторженными словами описал красоту ее и ту лунную ночь на Днестре,
когда я впервые увидел воздушные виноградники, облегающие живописное прибрежье
М. Атак, среди светлой ночи отделяющееся от позлащенных полей и серебристых
волн. Эти лозы темнели как простые кустарники, но воображение, воспламененное
присутствием красавицы, придавало и им особую прелесть.
Пушкин внимательно слушал мои восторженные рассказы и тут же прочел мне
свое стихотворение:

Виноград

Не стану я жалеть о розах,
Увядших с легкою весной;
Мне мил и виноград на лозах,
В кистях созревший под горой,
Краса моей долины злачной,
Отрада осени златой,
Продолговатый и прозрачный,
Как персты девы молодой.


При этом я вспомнил античные формы рук Беллы, которой персты действительно
были продолговаты и прозрачны. Это воспоминание я также сообщил Пушкину. Пушкин
задумался, взглянул на меня, улыбнулся и как бы в раздумье повторил последние
два стиха: "Продолговатый и прозрачный, как персты девы молодой".
К произведениям 20-го года принадлежат стихотворения Пушкина: "Дорида" и
"Дориде", "Погасло дневное светило", "Дочери Карагеоргия", "Редеет облаков
летучая гряда", "Подражание турецкой песне" и "Послание Чаадаеву", писанное с
морского берега Тавриды.

К чему холодные сомненья,
Я верю: здесь был грозный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья;
Здесь успокоена была
Вражда свирепой Эвмениды;
Здесь провозвестница Тавриды
На брата руку занесла;
На сих развалинах свершилось
Святое дружбы торжество,
И душ великих божество
Своим созданьем возгордилось.
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И, в умиленьи вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.

Все это было читано и перечитано вместе с Пушкиным. Казалось, моя
восторженность была по душе ему.
В конце декабря того же года, отправляясь на короткое время с Михаилом
Федоровичем Орловым в Москву, я должен был расстаться с Пушкиным; но канун
отъезда мы провели вместе у генерала. В этот вечер много было говорено о
напечатанной уже поэме "Руслан и Людмила". Генерал сам прочел несколько строф,
делал некоторые замечания и, обратясь к Пушкину, приветливо спросил его: не
знает ли он автора этого колоссального произведения? Пушкин, вместо ответа,
улыбнулся той выразительной улыбкой, которой он как-то умел с особою яркостью
выражать свои ощущения. При этом разговоре почему-то припомнили "Душеньку"
Богдановича, некоторые начали сравнивать и, желая похвалить Пушкина, уверяли с
полным самодовольствием в знании дела, что его поэма нисколько не хуже
"Душеньки".
А ты как думаешь? спросил меня Михаил Федорович. Я отвечал, что
другого ничего не могу сказать, как повторить известный ответ о пушке и
единороге... То есть пушка сама по себе, а единорог сам по себе, прибавил,
смеясь, генерал.
Да, конечно, произнес я с некоторым смущением. При этом Пушкин
засмеялся и все захохотали. Я еще более смутился; но вскоре общее одобрение
уверило меня, что ответ мой делен.
В поздний час вечера мы разошлись. На другой день я оставил Кишинев и
уехал в Москву.
Тяп да ляп, и корабль! Легко сказать: оставил Кишинев и уехал в Москву; но
прежде надо собраться. Итак, после всех толкований о делах давно минувших лет,
преданьях старины глубокой, я кое-как должен был добраться до своей квартиры,
где неминуемо ожидали меня дорожные сборы взамен вдохновенных рассказов Пушкина
и где мечты воображения непременно уступят простым заботам действительности, а
яркие образы Руслана, Ратмира и Людмилы сменятся вседневными лицами двух моих
слуг, Ивана и Прокофья, да еще сварливою моею хозяйкою пилипонкою [ всех
русских переселенцев в Бессарабии и вообще в Новороссийских краях называют
пилипонами или кацапами ].

На другой день утром, часов в десять, мы приехали в Тульчин. Генерал с
Федором Федоровичем остановился у начальника главного штаба, а я отправился к
старому приятелю К..., которого радушие и гостеприимство встретили меня у
порога; я говорю: к старому, потому что мы все называли его стариком , хотя ему
не было еще и тридцати лет, но сравнительно с нами он был старик, знакомство
же мое с ним едва ли восходило до одного года. В военной жизни все сближения
совершаются быстро; кто раз с кем пообедал или позавтракал вместе да ласково
взглянул тот и приятель, сейчас же французское вы к черту, а русское ты
вступает в права свои, как заветный, лучший признак приязни.
Ну, здорово! здорово! откуда, куда и как?
В Москву, любезный.

Экой счастливец! ну да тебе лафа, везет. Хочешь чаю, водки, завтракать?
Спасибо, любезный, покуда некогда и ничего не хочу; пора одеваться и
идти являться. Главная квартира не свой брат.
И то дело; между тем, как вернешься, завтрак будет готов. Эй, Гаврило,
Гаврило! кричал мой приятель.
Сейчас, сударь, что прикажете?
Ну, живо! изволь приготовить свиных котлет с красной капустой,
понимаешь? да еще чего-нибудь вроде зразы; да хорошенько, не так, как третьего
дня испакостил.
Виноват-с, подгорели маленько.
Ну то-то, подгорели; да возьми у Розенблюма шампанского, понимаешь?
Родера возьми! нет, постой, Жаксона , слышишь?
Слушаю-с.
Ну, ступай, это и к стороне.
Да пошли Ивана! кричал я вслед уходящему Гавриле.
Оставь ты своего Ивана, он возится с чемоданами; разве людей мало. Эй,
Жозеф, Жозеф!
Monsieur! возгласил Жозеф.
Ну, скорей умываться Горчакову.
Сейчас, было ответом, и Жозеф, кавалер почетного легиона, солдат
великой армии, бежал, переваливаясь куропаткой, с рукомойником, чтоб подать мне
умыться.
Нарядясь поспешно в полную форму, я отправился являться к генералквартирмейстеру,
дежурному генералу и начальнику главного штаба. Всеми был
принят милостиво, а начальник штаба в присутствии моего генерала и Федора
Федоровича удостоил меня благосклонным приветом и таким, как мне казалось,
искренним и радушным, что я вообразил себя переселенным в родную семью; но,
однако, с подобными родственниками оставаться долго не следует, я откланялся,
получив приглашение к обеду.
Возвратясь к К....ву, я встретил у него прежних моих тульчинских
сослуживцев-товарищей; некоторые зашли случайно, а иные нарочно, чтоб меня
видеть.
Подали завтрак, полилось шампанское, а за ним расспросы и говор, и около
могучей русской речи увивались, как любимцы-приемыши, то французские, то
немецкие звуки, и, по свойству многих приемышей, они отбивали лавочку у родного
слова. Весьма замечательно, что из числа тогдашней тульчинской образованной
молодежи, в которой недостатка не было, для французского и немецкого языков
являлись заклятые пюристы , как мой приятель К....в и другие. Но для русского
чисторечия не нашлось ни единого; был, правда, один Б..... да и того чуть-чуть
не окрестили педантом . При этом невольно обратишься к Пушкину. Конечно, не им
началась речь русская, но Пушкина юная муза своим увлекательным словом дала ей
право гражданства в быту общественном и простотою наряда заставила русских
домашних маркизов смотреть равнодушнее на пудру и фижмы, полюбить повязку
Людмилы, подивиться отваге Руслана.
И в это утро, среди разноязычного приятельского гула и расспросов о том, о
сем, главным вопросом стал Пушкин.
Ну, расскажи, расскажи, повторяли мне многие, что поделывает Пушкин,
не написал ли чего новенького, мы ждем и не дождемся.
А знаете, господа, его Молдавскую песню? спросил я.
Я что-то слышал, сказал кто-то; но все остальные повторили в один
голос; прочти, прочти, сделай милость!
И когда я прочел, то надобно было видеть всеобщий восторг, чтобы судить,
как электрически действовало каждое слово Пушкина; но эта Молдавская песня, при
всем достоинстве, еще не столь ценное создание, как другие его произведения.
Браво, браво, кричали многие и, тут же бросив завтрак и шампанское,
начали списывать Молдавскую песню со слов моих.
Не прошло и нескольких минут по приезде нашем в Киев, как за Федором
Федоровичем кто-то прислал, и он велел сказать мне, что сейчас вернется; по
прошло более часа, а Федора Федоровича не было. Наконец какой-то лакей, я слышу,
спрашивает меня. Я вышел.
Генерал Великопольский, сказал лакей, приказал вам кланяться и
приказал просить вас к себе.
Да я, любезный, не знаю твоего генерала.
Помилуйте, их превосходительство вас знают-с; они приказали вас просить
не беспокоиться, пожаловать-с по-дорожному, в сюртучке-с. У нас Федор Федорович,
и они приказали просить.
А, это дело другое; но где же генерал стоит?
Да здесь-с вверху-с.
Ну, нечего делать, давай сюртук, эполеты, эксельбант.
Вхожу к генералу: маленький, толстый генерал в сюртуке, без эполет, в
молдавской феске, мечет банк, Федор Федорович понтирует.
Увидев меня, генерал встал, благодарил за посещение и тут же предложил
играть. Но я отказался. Игра продолжалась; меня заняла наружность генерала и еще
более какая-то милостивая государыня, исполняющая, как казалось, должность
хозяйки: она была молода и недурна собою, приветливо улыбалась мне, предложила
чаю и трубку, а вслед за тем поставить карточку, а именно даму, уверяя, что дамы
никогда не обманывают.

Я отказался, сказав, что карточным дамам я никогда не верил. Вице-хозяйка
улыбнулась.
В эту минуту поставленная дама Федором Федоровичем была убита.
Вот видите, сказал я.
"Погибла гречанка", сказал генерал.
А, ваше превосходительство, вы знаете Пушкина песню? заметил Федор
Федорович.
Как же, милый, отвечал генерал, всю наизусть выучил.
Эта песня перекинула меня в Кишинев, и в эту минуту я подумал: что бы
сказал А. М., мой надворный советник и нумизматик Е., если бы они увидели
генерала в молдавской шапочке!
"Ничего бы не сказали, отвечал я сам себе, их суждение о людях не
восходит выше коллежского асессора: это, говорят они обыкновенно, человек
порядочный, коллежский асессор".
Нельзя не уважать чины; но и сан человека что-нибудь да значит.

Киев 1820 г. Дек. 28.

Хозяин в красной шапочке продолжал метать, Федор Федорович понтировал, но
только уже с большим счастием, нежели тогда, как я вошел к Великопольскому.
Великопольский проигрывал, но не терялся, а по-прежнему продолжал свои
прибаутки с придачею стихов Пушкина. Иногда слова были повторяемы во всей
чистоте их создания, а подчас с вольными изменениями: дав как-то карты три
кряду, хозяин заметил:
Эге, Федор Федорович, да ты эдак всего меня обыграешь.
Ничего, ваше превосходительство, вы у меня и не постольку выигрывали.
Ну, да это что там: это, сударь мой, говорил Великопольский, дела
давно минувших лет, преданье старины глубокой, и в это время, дав еще карту,
прибавил: Вот, изволишь видеть, как счастье-то перевернулось.
Ничего, ваше превосходительство, все это в наших руках, вы эту науку-то
понимаете.
Да, хорошо тебе подсмеиваться, но перед счастия законом моя наука не
сильна. Сказав это, хозяин взглянул на меня, улыбнулся и подмигнул мне.
О, да как вы помните Пушкина, заметил я.
А как же, батюшка, мы тоже хоть и не вам чета армейщина, что
называется, а тоже на старости кое-что почитываем, а уж Пушкина не грех и
помнить; дока малый растет, что-то из него будет, не все, чай, станет сказки
рассказывать.
Да, видно, генерал прочел Руслана, и не один раз, и не только помнил стих
о Черноморе, но даже изменил его по-своему, заменив слово время словом
счастие .

В эти дни пребывания моего в Киеве, в доме Л. В., по усилившемуся моему
нездоровью, я сделался совершенным затворником. Генерал и Л. В. принимали во мне
родственное участие, но вместе с тем генерал шутя называл меня неженкой.
В наше время, говорил Михаил Федорович, молодежь твоих лет лечилась
скачкою да балами. Чем сидеть да хандрить, просто натянул бы мундирчик да ехал
со мною к Николаю Николаевичу.
Очень бы рад иметь эту честь, да что делать, когда рука головы не
слушает. И в самом деле, проехав на морозе до 20-ти градусов более 500 верст в
одной щеголеватой шинельке, в которой, кроме бобрового воротника, меха ни на
волос, рука до того у меня разболелась, что я не в силах был надеть мундира как
облитого в струнку, по тогдашнему покрою.
Но на мое что делать Михаил Федорович заметил свое.
Что это такое, сказал он, как рука головы не слушает. Это что-то
вроде нельзя , а слово нельзя должно быть выключено из военного лексикона,
как ненавистные Суворову слова: не могу знать или не знаю . А ты знаешь
анекдот о нельзя ?
Нет-с, отвечал я просто, не прибавляя, не знаю, как бы из уважения
к памяти великого.
Да вот в чем дело, произнес генерал, кто-то из начальников спросил
опытного гренадера? "Как ты думаешь, можно ли взять эту батарею?" "Нельзя,
ваше превосходительство", отвечал гренадер. "Ну, а если прикажут?" возразил
начальник. "Тогда другое дело, отвечал гренадер, возьмем, ваше
превосходительство".
При этом рассказе мне пр

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.