Жанр: Классика

Полное собрание сочинений с критикой

сторінка №372

ые слова и многие другие вычеркивались цензором. Надо было
заменить статью, в которой они заключались, другою, но некогда уже было в ночь
перед выходом номера набирать новую статью. Оставалось одно средство: заменить
вычеркнутые слова другими, и таким образом слово "республика" заменялось словом
"общество", а слово "мятежник" заменялось словом "злодей", отчего выходила
галиматья. Случалось, по болезни Дельвига, мне заниматься корректурою, и
помнится, что на мою до

лю выпали эти замещения, так что мне пришлось произвести в дельной статье
галиматью. Было время, что цензоры не пропускали слов: бог, ангел с большими
первоначальными буквами. Не легко было добыть дозволение и на издание нового
периодического журнала, но оно было получено чрез ходатайство Жуковского, и 1
января 1830 г. вышел первый номер "Литературной газеты", в которой первая статья
был отрывок из романа "Магнетизер" Погорельского (псевдоним Перовского), автора
романа "Монастырка", а вторая отрывок из VIII главы "Онегина", начинавшийся
стихом:

Прекрасны вы, брега Тавриды.

Дельвиг"..." подвергался беспрерывным сатирическим выходкам тогдашних
журналистов. "..."

С появлением "Литературной газеты", в одном из первых номеров которой было
сказано, что она "у нас необходима не столько для публики, сколько для
некоторого числа писателей, не могших по разным отношениям являться под своим
именем ни в одном из петербургских или московских журналов", брань журналистов
против Дельвига усилилась. Они в этом заявлении увидели какое-то
аристократическое стремление участников газеты и разразились бранью, но уже не
на одного Дельвига "...", но и на Пушкина.
Я не буду приводить выписок из тогда написанного против друзей-поэтов, тем
более что этот предмет очень хорошо разработан в замечательной монографии
"Дельвиг", составленной В. Гаевским и помещенной в "Современнике" 1853 и 1854
годов. Я ограничусь только дополнением к этой монографии того, что в ней упущено
по незнанию автора или не помещено по причинам цензурным, и тем, что необходимо
для связи в моем рассказе.
Пушкина приводила в негодование народившаяся в конце 20-х годов особого
рода французская литература, состоявшая из записок и воспоминаний самых
безнравственных и грязных личностей. В одном из первых номеров "Литературной
газеты" он упоминает о скором появлении "Записок парижского палача Сампсона",
которых он ожидает с отвращением и спрашивает между прочим: "На каком зверином
реве объяснит Сампсон свои мысли?"
Но эта статья о записках Сампсона, написанная Пушкиным в Петербурге и
напечатанная в отсутствие Дельвига в Москву, была только подготовлением к
другой, присланной Пушкиным из Москвы к Дельвигу с тем, чтобы последний ее
напечатал в том номере, который должен был выйти в день светлого Христова
воскресенья, О апреля, в виде красного яичка для Булгарина. Эта статья,
мастерски написанная, говорит о появлении книги "Записки шпиона Видока""..."
Книжная лавка Оленина, который, в противоположность большей части
книгопродавцев, заботился не только о своих выгодах, но и о пользах литературы,
помещалась тогда на Невском проспекте, близь Казанского моста, во втором этаже
дома Кожевникова. Журналисты и литераторы очень часто посещали ее. Дельвиг,
когда был здоров, и я, когда жил у него, бывали в лавке у Оленина каждый день и
иногда у него завтракали. Но мы никогда не сходились в ней с Гречем и
Булгариным; часы посещения были разные. На третий день по появлении выше
прописанной статьи Пушкина мы зашли к Оленину, который нам рассказал, что
накануне у него был Булгарин, взбешенный этою статьею, божась, крестясь и
кланяясь низко перед висевшею в лавке русскою иконою, хотя он был католик, что
между Видоком и им ничего нет общего. Потом спрашивал: "Неужели в этой статье
хотели представить меня?" и прибавлял: "Нет, я в кофейнях не бываю".
Статья эта наделала много шуму, но только литераторам был понятен намек в
ней на Булгарина. Чтобы сделать его понятным и публике, были написаны разные
эпиграммы и стихотворения, в которых имя Видока ставили рядом с Фигляриным, под
которым Булгарин был довольно известен всей читающей публике.
С этою целию была написана Пушкиным ходившая в рукописи в Москве и
Петербурге эпиграмма, начинавшаяся стихами:

Не то беда, что ты поляк;
Костюшка лях, Мицкевич лях,

и кончавшаяся стихом:

Но то беда, что ты Видок Фиглярин.

Булгарин, опасаясь, чтобы эта эпиграмма не появилась в печати и чтобы чрез
это не объяснились намеки на него в статье Пушкина о записках шпиона Видока,
напечатал ее в издававшемся им и Гречем журнале "Сын отечества и Северный архив"
и последний стих изменил следующим образом:

Но то беда, что ты Фаддей Булгарин,

чрез что потерялась вся соль и цель эпиграммы, и она делалась пасквилем.
Булгарин при этом замечал, что поэт, которого прославляют великим,
распускает в публике сочиняемые им пасквили.
Пушкин был очень рассержен этим поступком Греча и Булгарина, говорил, что
непременно подаст на них жалобу за напечатание, без его согласия, написанного им
стихотворения и на сделанное ими в нем изменение. Пушкин был уверен, что их
подвергнут взысканию и, между прочим, по какому-то неизвестному мне закону,
внесению в приказ общественного призрения по 10 руб. ассигн. за каждый стих, а
так как они один стих ошибкою разделили на два, то за эту ошибку с них взыщут
еще лишних 10 руб., что особенно его забавляло. Чем это дело кончилось, я не
знаю.
В это время Пушкин, вследствие беспрестанных нападков на его
аристократическое направление, написал знаменитое стихотворение, под заглавием
"Моя родословная", в котором первые шесть строф посвящены роду Пушкиных, а
последние три строфы, которые привожу здесь, так как в них также указывается,
что Пушкин в вышеприведенной статье под Видоком разумел Булгарина, роду
Ганнибала, от которого происходила мать Пушкина. Вот эти строфы "...":

Решил Фиглярин вдохновенный:
Я во дворянстве мещанин.
Что ж он в семье своей почтенной:
Он на Мещанской дворянин.

Последний стих намекает на то, что жена Булгарина была взята из тех
непотребных домов, которыми изобилует Мещанская улица. "..."
Лето 1830 года Дельвиги жили на берегу Невы, у самого Крестовского
перевоза. У них было постоянно много посетителей. Французская июльская революция
тогда всех занимала, а так как о ней ничего не печатали, то единственным
средством узнать что-либо было посещение знати. Пушкин, большой охотник до этих
посещений, но, постоянно от них удерживаемый Дельвигом, которого он во многом
слушался, получил по вышеозначенной причине дозволение посещать знать хотя
ежедневно и привозить вести о ходе дел в Париже. Нечего и говорить, что Пушкин
пользовался этим дозволением и был постоянно весел, как говорят, в своей
тарелке. Посетивши те дома, где могли знать о ходе означенных дел, он почти
каждый день бывал у Дельвигов, у которых проводил по нескольку часов. Пушкин был
в это время уже женихом. Общество Дельвига было оживлено в это лето приездом
Льва Пушкина офицера Нижегородского драгунского полка, проводившего почти
все время у Дельвигов. Я в начале мая окончил экзамен, а в конце июня надел
офицерский мундир и, таким образом, мог жить у Дельвигов. Брат Александр, по
окончании лагерного времени, также бывал у них каждый день.
Время проводили тогда очень весело. Слушали великолепную роговую музыку
Дмитрия Львовича Нарышкина, игравшую на реке против самой дачи, занимаемой
Дельвигами. Такая музыка может существовать только при крепостном праве; с его
уничтожением она сделалась, по моему мнению, невозможною, а потому такой уже
более в России, слава богу, не услышат. Но нельзя не сказать, что хор роговой
музыки Нарышкина, состоявший из очень большого числа музыкантов, был доведен до
совершенства. Чтение, музыка и рассказы Дельвига, а когда не бывало посторонних
и Пушкина, занимали нас днем. Вечером, на заре, закидывали невод, а позже
ходили гулять по Крестовскому острову. Прогулки эти были тихие и покойные. Раз
только вздумалось Пушкину, Дельвигу, Яковлеву и нескольким другим их сверстникам
по летам показать младшему поколению, то есть мне, семнадцатилетнему, и брату
моему Александру, двадцатилетнему, как они вели себя в наши годы и до какой
степени молодость сделалась вялою относительно прежней. Была уже темная
августовская ночь. Мы все зашли в трактир на Крестовском острове; с нами была и
жена Дельвига. На террасе трактира сидел какой-то господин совершенно одиноким.
Вдруг Дельвигу вздумалось, что это сидит шпион и что его надо прогнать. Когда на
это требование не поддались ни брат, ни я, Дельвиг сам пошел заглядывать на тихо
сидевшего господина то с правой, то с левой стороны, возвращался к нам с
остротами насчет того же господина и снова отправлялся к нему. Брат и я всячески
упрашивали Дельвига перестать этот маневр. Что, ежели этот господин даст
пощечину? Но наши благоразумные уговоры ни к чему не повели. Дельвиг довел
сидевшего на террасе господина своим приставаньем до того, что последний ушел.
Если бы Дельвиг послушался нас, то, конечно, Пушкин или кто-либо другой из
бывших с нами их сверстников по возрасту заменил бы его. Тем страннее покажется
эта сцена, что она происходила в присутствии жены Дельвига, которую надо было
беречь, тем более что она кормила своею грудью трехмесячную дочь. Прогнав
неизвестного господина с терр

асы трактира, мы пошли гурьбою, а с нами и жена Дельвига, по дорожкам
Крестовского острова, и некоторые из гурьбы приставали разными способами к
проходящим мужчинам, а когда брат Александр и я старались их остановить, Пушкин
и Дельвиг нам рассказывали о прогулках, которые они по выпуске из Лицея
совершали по петербургским улицам, и об их разных при этом проказах и глумились
над нами, юношами, не только ни к кому не придирающимися, но даже
останавливающими других, которые десятью и более годами нас старее. Я очень
боялся за брата Александра, чтобы он не рассердился на пристававших к прохожим,
а в особенности на глумившихся над нами Пушкина и Дельвига, и, по своей
вспыльчивости, не поссорился бы с кем-либо, но все обошлось благополучно.

Прочитав описание этой прогулки, можно подумать, что Пушкин, Дельвиг и все
другие с ними гулявшие мужчины, за исключением брата Александра и меня, были
пьяны, но я решительно удостоверяю, что этого но было, а просто захотелось им
встряхнуть старинкою и показать ее нам, молодому поколению, как бы в укор нашему
более серьезному и обдуманному поведению. Я упомянул об этой прогулке собственно
для того, чтобы дать понятие о перемене, обнаружившейся в молодых людях в
истекшие десять лет.
Я выше говорил об аристократическом направлении, в котором журналисты
упрекали Пушкина и Дельвига. В нюне 1830 года им до того это надоело, что они
решили отвечать двумя заметками, помещенными в смеси "Литературной газеты".
Шутя, в моем присутствии, они составили следующие заметки, конечно, нисколько не
ожидая тех грустных последствий, которым они были первою причиною. Ввиду этих
последствий, которые я расскажу ниже, привожу здесь вполне обе заметки.
Первая заметка:
"С некоторых пор журналисты наши упрекают писателей, которым не
благосклонствуют, их дворянским достоинством и литературною известностию.
Французская чорнь кричала когда-то " les aristocrates а la lanterne "
[аристократов на фонарь]. Замечательно, что и у французской черни крик этот был
двусмыслен и означал в одно время аристократию политическую и литературную.
Подражание наше не дельно. У нас, в России, государственные звания находятся в
таком равновесии, которое предупреждает всякую ревнивость между ними. Дворянское
достоинство в особенности ни в ком не может возбуждать неприязненного чувства,
ибо доступно каждому. Военная и статская служба, чины университетские легко
выводят в оное людей прочих званий. Ежели негодующий на преимущества дворянские
не способен ни к какой службе, ежели он не довольно знающ, чтобы выдержать
университетские экзамены, жаловаться ему не на что. Враждебное чувство его,
конечно, извинительно, ибо необходимо соединено с сознанием собственной
ничтожности, но выказывать его неблагоразумно. Что касается до литературной
известности, упреки в оной отменно простодушны. Известный баснописец, желая
объяснить одно из самых жалких чувств человеческого сердца, обыкновенно
скрывающееся под какою-нибудь личиною, написал следующую басню:

Со светлым червячком встречается змея
И ядом вмиг его смертельным обливает.
"Убийца! он вскричал, за что погибнул я?"
"Ты светишь" отвечает.

Современники наши, кажется, желают доказать нам ребячество подобных
применений и червяков и козявок заменить лицами более выразительными. Все это
напоминает эпиграмму, помещенную в 32-м • "Лит. газ.".
Привожу также и эту эпиграмму Баратынского:

Он вам знаком. Скажите, кстати:
Зачем он так не терпит знати?
Затем, что он не дворянин.
Ага, нет действий без причин.
Но почему чужая слава
Его так бесит? Потому
Что славы хочется ему,
А на нее бог не дал права,
Что не хвалил его никто,
Что плоский автор он. Вот что.

Вторая заметка, напечатанная в начале августа, была следующего содержания:
"Новые выходки противу так называемой литературной пашей аристократии
столь же недобросовестны, как и прежние. Ни один из известных писателей,
принадлежащих будто бы этой партии, не думал величаться своим дворянским
званием. Напротив, "Северная пчела" помнит, кто упрекал поминутно г. Полевого
тем, что он купец [конечно, Греч и Булгарин], кто заступился за него, кто
осмелился посмеяться над феодальною нетерпимостию некоторых чиновных журналистов
[конечно, Пушкин и Дельвиг]. При сем случае заметим, что если большая часть
наших писателей дворяне, то сие доказывает только, что дворянство наше (не в
пример прочим) грамотное: этому смеяться нечего. Если же бы звание дворянина
ничего у нас не значило, то и это было бы вовсе не смешно. Но пренебрегать
своими предками из опасения шуток г. г. Полевого, Греча и Булгарина не
похвально, а не дорожить своими правами и преимуществами глупо. Не дворяне
(особливо нерусские), позволяющие себе насмешки насчет русского дворянства,
более извинительны. Но и тут шутки их достойны порицания. Эпиграммы
демократических писателей XVIII столетия (которых, впрочем, ни в каком отношении
сравнивать с нашими невозможно) приуготовили крики: "аристократов к фонарю", и
ничуть не забавные куплеты с припевом: "повесим их, повесим". Avis aux
lecteurs ".
Вскоре по напечатании последней заметки, которая, казалось, была, равно
как и первая, вполне согласна с тогдашним направлением нашего правительства,
Дельвиг был потребован в III Отделение собственной канцелярии государя.

Требования в это отделение были, конечно, неприятны в высшей степени каждому.
Для Дельвига же эта неприятность увеличивалась необходимостью встать рано и
немедля выехать из дома, что при его лени было ему невыносимо. В III Отделении
бывший шеф жандармов граф Бенкендорф дал строгий выговор Дельвигу за означенные
заметки и предупреждал, что он вперед за все, что ему не понравится в
"Литературной газете" в цензурном отношении, будет строго взыскивать, и, между
прочим, долго добивался, откуда Дельвиг знает песню " Les aristocrates а la
lanterne ". Конечно, Бенкендорф не читал заметок, за которые выговаривал
Дельвигу, а вызвал последнего по доносу Булгарина, бывшего тогда шпионом III
Отделения и обязанного по этой должности доносить преимущественно на
литераторов. В этом же случае Булгарин не только исполнял свои служебные
обязанности, но и увлекался чувством ненависти к Дельвигу и желанием уничтожить
его газету.
Вообще III Отделение канцелярии государя было в то время очень придирчиво
к печати, но эта придирчивость еще более усилилась со времени последней
французской революции.
Впоследствии еще раза два Бенкендорф призывал к себе Дельвига и
выговаривал ему за статьи "Литературной газеты", не имевшие ничего
противоцензурного, чего не допустил бы ни сам Дельвиг, потому что это было
совершенно противно его понятиям, ни цензора газеты Щеглов и Семенов, из которых
первый цензировал "Литературную газету" с ее начала до половины августа и снова
после нижеописанной катастрофы с "Литературною газетою", а последний с половины
августа до этой катастрофы, которая состояла в следующем.
В настоящее время последние страницы газет легко пополняются объявлениями,
печатание которых составляет одну из главных статей дохода издателей. В то же
время, когда оставалось пустое место в конце газеты, встречалось затруднение,
чем его пополнить. Так случилось и с номером "Литературной газеты", вышедшим в
конце октября 1830 года. Ко времени печатания этого номера Дельвиг получил
письмо из Парижа, в котором сообщалось четверостишие, напечатанное в конце
газеты следующим образом: "Вот новые четыре стиха Казимира де-ла-Виня на
памятник, который в Париже предполагается воздвигнуть жертвам 27, 28 и 29 июля:

France, dis-moi leurs noms. Je n'en vois parаоtre
Sur ce funиbre monument;
Ils ont vaincu si promptement
Que tu fus libre avant de les connаоtre.
[Франция, назови мне их имена. Я не вижу их на этом скорбном монументе;
они победили столь стремительно, что ты стала свободна прежде, чем узнала их.]

Казалось, что в этом четверостишии нет ничего противоцензурного; но вышло
совсем напротив. Правительство сделало распоряжение, чтобы ничего касающегося
последней французской революции не появлялось в журналах, но не дало об этом
знать журналистам, а только одним цензорам. В ноябре Бенкендорф снова потребовал
к себе Дельвига, который введен был к нему в кабинет в присутствии жандармов.
Бенкендорф самым грубым образом обратился к Дельвигу с вопросом: "Что ты опять
печатаешь недозволенное?"
Выражение ты вместо общеупотребительного вы не могло с самого начала
этой сцены не подействовать весьма неприятно на Дельвига. Последний отвечал, что
о сделанном распоряжении не печатать ничего относящегося до последней
французской революции он не знал и что в напечатанном четверостишии, за которое
он подвергся гневу, нет ничего недозволительного для печати. Бенкендорф
объяснил, что он газеты, издаваемой Дельвигом, не читает, и когда последний, в
доказательство своих слов, вынув из кармана номер газеты, хотел прочесть
четверостишие, Бенкендорф его до этого не допустил, сказав, что ему все равно,
что бы ни было напечатано, и что он троих друзей Дельвига, Пушкина и
Вяземского уже упрячет, если не теперь, то вскоре, в Сибирь. Тогда Дельвиг
спросил, в чем же он и двое других, названных Бенкендорфом, могли провиниться до
такой степени, что должны вскоре подвергнуться ссылке и кто может делать такие
ложные доносы. Бенкендорф отвечал, что Дельвиг собирает у себя молодых людей,
причем происходят разговоры, которые восстановляют их против правительства, и
что на Дельвига донес человек, хорошо ему знакомый. Когда Дельвиг возразил, что
собирающееся у него общество говорит только о литературе, что большая часть
бывающих у него посетителей или старее его, или одних с ним лет, так как ему
всего 32 года от роду, и что он между знакомыми своими не находит никого, кто бы
мог решиться на ложные доносы, Бенкендорф сказал, что доносит Булгарин и если он
знаком с Бенкендорфом, то может и подавно быть знаком с Дельвигом. На возражение
последнего, что Булгарин у него никогда не бывает, а потому он его не считает
своим знакомым и полагает, что Бенкендорф считает Булгарина своим агентом, а не
знакомым, Бенкендорф раскричался, выгнал Дельвига словами: "вон, вон, я упрячу
тебя с твоими друзьями в Сибирь".
Так, или почти так, происходила эта сцена, но она в общем виде верна.
Дельвиг приехал домой смущенный, разогорченный и оскорбленный. Подобная сцена
произвела бы такое же действие на каждого, но она еще сильнее действовала на
Дельвига по впечатлительности его натуры и потому, что он был предан душою не
только России, но государю и его правительству, никогда не вдаваясь в обсуждения
дурных распоряжений последнего и замечая тем, кто при нем вдавался, что
случалось весьма редко, в подобные осуждения, что трудно осуждать, не имея
возможности знать всех подробностей делаемых распоряжений; а если и делаются
ошибки, то это в натуре человека и что где, кто и когда их не делал.

Немедленным последствием этой сцены было запрещение продолжать издание
"Литературной газеты" и отставка цензора Семенова, который извинялся в сделанном
им пропуске вышеозначенного четверостишия тем, что, хорошо зная о направлении
Дельвига, который никогда не подведет цензора под ответственность, не обратил
внимания на то, что четверостишие относилось к последней французской революции,
а не к революции прошедшего столетия, о которой не упоминалось в сделанном
правительством распоряжении. Извинение несколько странное ввиду того, что в
предшествовавших четверостишию строках "Литературной газеты" именно были
упомянуты дни 27, 28 и 29 июля "..."
В Петербурге в 1831 1832 годах я чаще всего посещал единственный
родственный мне дом дяди Гурбандта. "..."
Из литературного знакомства я сохранил только дома Плетнева, Сомова и
Деларю, а из лицеистов бывал у Яковлева и князя Эристова. У Сомова я читал все,
что тогда появлялось нового в нашей литературе. У него же прочитал два новых
стихотворения Пушкина: "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина".
Патриотическое чувство было во мне до того восторженно и сердце так поражено
смертию брата, что я, прочитав эти стихотворения, с первого раза их запомнил и
не забыл до сего времени. На вечерах Плетнева я видал многих литераторов, и в
том числе А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя. Пушкин и Плетнев были очень внимательны
к Гоголю. Со стороны Плетнева это меня нисколько не удивляло, он вообще любил
покровительствовать новым талантам, но со стороны Пушкина это было мне вовсе
непонятно. Пушкин всегда холодно и надменно обращался с людьми мало ему
знакомыми, не аристократического круга и с талантами малоизвестными. Гоголь же
тогда не напечатал еще своего первого творения "Вечера на хуторе близь Диканьки"
и казался мне ничем более" как учителем в каком-то женском заведении, плохо
одетым и ничем на вечерах Плетнева не выказывавшимся. Я и не подозревал тогда в
нем великой его гениальности.
Пушкин бывал иногда у Плетнева и с женою; видев меня у него на вечерах, он
не приглашал меня к себе, и я у него не бывал. Гоголь жил в верхнем этаже дома
Зайцева, тогда самого высокого в Петербурге, близь Кокушкина моста, а так как я
жил в доме Дружинина, вблизи того же моста, то мне иногда случалось завозить
его. По прошествии нескольких лет, когда уже была напечатана первая часть
"Мертвых душ", я встретился с ним в Москве у сапожника Такс, у которого он очень
хлопотал о том, чтобы сапоги ему были красиво сшиты, и в тот же день в
Английском клубе, где мы сидели на одном диване. Не узнал ли он меня или не
хотел узнать, но мы не говорили друг с другом как в этот раз, так и во все
следующие наши встречи в Москве.

Т. Д. ДЕМЬЯНОВА
О ПУШКИНЕ И ЯЗЫКОВЕ

Поздно уже было, час двенадцатый, и все мы собирались спать ложиться, как
вдруг к нам в ворота постучались, жили мы тогда с Лукерьей и Александрой да с
дядей моим Антоном на Садовой, в доме Чухина. Бежит ко мне Лукерья, кричит:
"Ступай, Таня, гости приехали, слушать хотят". Я только косу расплела и повязала
голову белым платком. Такой и выскочила. А в зале у нас четверо приехало, трое
знакомых (потому наш хор очень любили и много к нам езжало). Голохвастов
Александр Войнович, Протасьев-господин и Павел Иванович Нащокин, очень был
влюблен в Ольгу, которая в нашем же хоре пела. А с ним еще один, небольшой
ростом, губы толстые и кудлатый такой... И только он меня увидел, так и помер со
смеху, зубы-то белые, большие, так и сверкают. Показывает на меня господам:
"Поваренок, кричит, поваренок!" А на мне, точно, платье красное ситцевое было, и
платок белый на голове, колпаком, как у поваров. Засмеялась и я, только он мне
очень некрасив показался. И сказала я своим подругам по-нашему, по-цыгански:
"Дыка, дыка, на не лачо, таки вашескери!" Гляди, значит, гляди, как не хорош,
точно обезьяна! Они так и залились. А он приставать: "Что ты сказала, что ты
сказала?" "Ничего, говорю; сказала, что вы надо мною смеетесь, поваренком
зовете". А Павел Войнович Нащокин говорит ему: "А вот, Пушкин, послушай, как
этот поваренок поет!" А наши все в это время собрались; весь-то наш хор был
небольшой, всего семь человек, только голоса отличные были, у дяди Александра
такой тенор был, что другого такого я уж в жизнь больше не слыхивала. Романсов
мы тогда мало пели, все больше русские песни, народные. Стеша, покойница, было
мне всего 14 лет, когда померла она, так та, бывало, как запоет: "Не бушуйте
вы, ветры буйные" или "Ах, матушка, голова болит", без слез слушать ее никто не
мог, даже итальянская певица была, Каталани, так и та заплакала. Однако когда я
уже петь начала, были в моде сочиненные романсы. И главный был у меня: "Друг
милый, друг милый, с далека поспеши". Как я его пропела, Пушкин с лежанки скок
он как приех

ал, так и взобрался на лежанку, потому на дворе холодно было, и ко мне.
Кричит: "Радость ты моя, радость моя, извини, что я тебя поваренком назвал, ты
бесценная прелесть, не поваренок!"
И стал он с тех пор к нам часто ездить, один даже частенько езжал, и как
ему вздумается вечером, а то утром приедет. И все мною одной занимается, петь
заставит, а то просто так болтать начнет, и помирает он, хохочет, по-цыгански
учится. А мы все читали, как он в стихах цыган кочевых описал. И я много помнила
наизусть и раз прочла ему оттуда и говорю: "Как это вы хорошо про нашу сестру,
цыганку, написали!" А он опять в смех: "Я, говорит, на тебя новую поэму сочиню!"
А это утром было, на масленице, и мороз опять лютый, и он опять на лежанку
взобрался. "Хорошо, говорит, тут, тепло, только есть хочется".

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.