Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

kataev1

страница №20

перебравши,
возвратилась к началу.
- Ты себе не можешь представить, - зашептала она, - как дядя вдруг
подался в последнее время. Как-то сразу. Ужас прямо. Представь себе,
дряхлый-предряхлый старик. Стал заговариваться. Путаться. Все про покойную
мамочку вспоминал, все о тебе беспокоился. Буквально места себе не находил.
"Да вы, дяденька, главное, не волнуйтесь", - я ему, а он мне: "Да как же
мне, говорит, Дашенька, не волноваться, когда там, в уезде, разбой, да и
только! Ведь убьют, Дашенька, Петрушу. Не переживу я этого". И, можешь себе
представить, все время он как-то стыдился, что живет на чужих хлебах. Чтоб
рубаху свою дать постирать кому-нибудь, боже сохрани! И не заикайся.
Сердиться начинал. Сам, понимаешь, все себе стирал. Заберется раненько
утречком, чтоб никому не мешать, в ванну, засучит рукава и все постирает,
выкрутит, развесит. "Ты меня, говорит, прости, Дарьюшка. Стесняю я тебя. На
твоих хлебах живу, а у тебя своя семья. Вот ребеночек скоро будет.
Двоюродный внучек..." - Сияющими от слез глазами Дарья вскользь посмотрела
на свой большой живот и вытерла щеки платком. - Деятельный какой был старик.
Неугомонный! Все-то он сам, все сам. "Ты, говорит, Дашенька, не стесняйся, если
что нужно сделать, я сделаю. Хоть и совсем стал развалиной, а все-таки
на рынок сходить смогу, свинок могу покормить". Мы, знаешь ли, свиней
откармливаем понемножку. Время теперь тяжелое. Знаешь, за день до дядиной
смерти какой с ним случай произошел? Послала я его на рынок выменять одеяло
на муку. Пошел он и по дороге потерял одеяло. Как это произошло, не знаю. Я
ведь тебе говорила, что в последнее время у него были какие-то расстройства
организма. Может быть, присел по дороге отдохнуть и заснул, а одеяло-то и
утащили. Мало ли что. Словом, приходит дядя домой, а на нем лица нет. Но
молчит, ничего не говорит. Лег на диван и весь трясется. "Что с вами,
дядя?" - спрашиваю, а он отвернулся к спинке дивана и молчит. Вдруг вскочил,
подбежал ко мне, в лицо заглядывает, а у самого на глазах слезы.
"Дашенька, - говорит, а сам трясется, - Христа ради, Дарьюшка, прости меня".
Тут я сообразила все. "Что такое, дядя, спрашиваю, одеяло потеряли?" "Потерял,
Дарьюшка, ох, потерял". А сам плачет: "Ох, Дарьюшка, не знаю, что
и делать теперь. Не пойму, как это случилось. А одеяла теперь другого такого
не купишь. Не по средствам. Прости меня, Дарьюшка, ради Христа, прости". И
руку хватает, поцеловать хочет. "Да что вы, дядя, кричу, пустяки, дядя". "Нет,
говорит, Дашенька, нет, не пустяки это, у тебя сердце золотое,
одеяло - это не пустяки. Ведь сколько на него можно было муки наменять.
Целый месяц кормиться. Ты меня напрасно уговариваешь". И трясется весь, и у
самого слезы на носу. Никак его не могли успокоить. Все время дядя хватался
за фуражку бежать искать это самое злополучное одеяло. И так эта история на
него подействовала, что ты себе представить не можешь. Тут, понятно, не в
одеяле дело. Дядя вдруг почувствовал свою дряхлость, непригодность к жизни и
бессилие. Ты ведь хорошо знаешь дядин характер. Не мог он жить в
бездеятельности. Не мог примириться со старостью. Всю жизнь бился, бился, с
урока на урок, работал, как ломовая лошадь, и вот надорвался. Не выдержал.
Дарья сидела прямо и неподвижно, уже не стараясь вытереть мокрое лицо,
и видела сквозь выпуклые слезы Петра, который, слегка приподнявшись с места,
крепко ухватился пальцами за ручки кресла.
Из столовой слышался осторожный звон ложечек.
То ли прислушиваясь к этому легкому стеклянному звону, то ли
прислушиваясь к нежному биению и толчкам ребенка, которого она носила в
себе, Дарья медленно очнулась и вся вдруг рассиялась.
- Утром в день его смерти у нас как раз начала пороситься свинья, сказала
она, улыбаясь своей женской, зрелой, несколько даже юмористической,
материнской улыбкой, - в доме, понятно, поднялась беготня. Еще бы, какое
событие! Все волнуются, не знают, что делать. Чуть ли не за ветеринаром
посылают. А дядя, можешь себе представить, ходит и всех успокаивает: "Вы,
говорит, главное, не беспокойте роженицу. Оставьте ее в покое. Предоставьте
все природе". Итак, понимаешь, убежденно это говорит. "Ты, говорит,
Дарьюшка, главное, не мешай ей. Поверь, что у нее есть инстинкт. Не
препятствуй природе. Главное, не препятствуй природе". Ужасно типично для
дяди! И до самого своего удара все ходил по комнатам и повторял:
"Предоставьте природе делать свое дело. Предоставьте природе". Это,
собственно, и были его последние слова.
Дарья опять прислушалась к чему-то и, усмехнувшись, повторила:
- Предоставьте природе... Удивительный человек...

XIII

Идти в город было поздно, и всю эту ночь Петр Иванович пролежал в кухне
на расставленных для него дачных козлах, с раскрытыми во тьму глазами.
Неожиданная и непредполагаемая новизна сиротства всю ночь окружала его в
этой теплой темной кухне запахом дубовой коры и стынущей вьюшки. За окном,
среди деревьев, низко над шпалами прошел, покачиваясь, фонарик. Там, за
насыпью, за решетчатым броневым мостом, лежало кладбище, где между старыми
могилами мамы и бабушки теперь был новый рыжий рассыпчатый холмик.

Рано утром Петр Иванович ушел в город, взяв с собой немногие вещи,
оставшиеся после отца и бывшие еще так недавно его составной частью, зеленое
пальтишко, сапоги, сальную подушку без наволочки, веревочную
кошелку, профсоюзный билет рабпроса да продовольственную карточку с
талонами, срезанными по март месяц. Эти вещи были легки и не нужны.
Невысокое солнце сильно било в ресницы. Облака вздувались рубахами в
пустынном и свежем небе. Отруби сыпались с лошадиных морд в жадную синьку
чугунного водопоя. По склонам Чумной горы в зелени сохли мокрые желтые цветы
одуванчика, похожие на пасхальных цыплят. Площадь пылила прессованным сеном.
Мимо всего этого Петр Иванович шел с узлом, как выписавшийся из
больницы, удивляясь по дороге пустоте и свежести жизни.
Отцовская комната была беспощадно освещена солнцем. Он бросил узел на
пол и пошел за старьевщиками. Пока они вполголоса совещались и деликатно
раскладывали мешки, стараясь не потревожить его задумчивости, Петр Иванович
в последний раз осмотрел все эти родные старенькие вещи, среди которых жил и
которыми дышал отец, среди которых вырос и он сам.
Над неубранной кроватью висел мамин увеличенный портрет, тот самый, на
котором мама была епархиалкой, в темном переднике и круглом крахмальном
воротничке с дорогим, как японская чашка, раскосым лицом.
На письменном столе стояла деревянная длинная лакированная шкатулка,
полная запонок, перышек, катушек, кнопок, пуговиц и множества тех мелких и
не имеющих названия предметов, среди которых так интересно бывало в детстве
вдруг найти какую-нибудь давным-давно забытую, считавшуюся потерянной вещь кусочек
серы или синенький киевский крестик.
Тут были застекленные рыжие фотографические группы в черных узеньких
рамках, сваленные в угол вместе с заношенными желтыми воротничками и
эмалированной обитой миской, где на дне присох кусочек ужасного мыла и лежал
частый гребень, забитый перхотью и седыми волосами.
Тут были аптечные склянки, коробочки, корки хлеба и стенные часы, те
самые стенные часы, которые каждое воскресенье заводил отец, став на стул и
роняя пенсне, и которые каждый месяц тщательно купал в керосине. Но больше
всего тут было книг. Они смугло золотели кожаными тиснеными корешками
"Истории Государства Российского", источенного червями, они голубели
Пушкиным и багровели Гоголем, они плотно слежались компактными томами
Тургенева в издании Стасюлевича, они бурели Боборыкиным и коробились
Горбуновым, они, перевязанные туго-натуго бечевками и шпагатом, наполняли
комнату классическими стопками разных пропорций и положений, и только
зеленая бронза Брокгауза и Ефрона опрятно сияла за пыльным зеркальным
стеклом книжного шкафа.
- Что продается? - спросил один из старьевщиков.
- Все, - сказал Петр Иванович с нетерпением и боком присел на
подоконник, закусив губу.
Старьевщики переглянулись и немедленно открыли шкаф. Ловко и вежливо, с
небрежным деловым любопытством они выбрасывали из него тряпье, смотрели на
свет, сортировали, снова кидали на пол и увязывали в грязные отцовские
простыни. Перед Петром Ивановичем мелькнула, раскинув рукава, парусиновая
тужурка с перламутровыми пуговицами, потом зеленое пальто, распятое на свет
перед окном. Худые сапоги полетели в мешок, уже до краев набитый барахлом.
Двое старьевщиков стаскивали с кровати пружинный матрас. Откуда-то вылетел и
раскрылся желтый, тщательно хранимый исторический номер газеты с манифестом
17 октября; путеводитель по Италии распахнулся лазурной своей обложкой с
чайкой и пароходом; загрохотал, кинутый в миску, шахматный ящик; корзина
заскрипела, переполненная Брокгаузом; столб солнечного света ударил в
оконный переплет сквозь крутящийся прах; в пустом пролете лестницы летал
страшный гул выносимого гардероба; спиральная пружина часов горизонтально
трепетала, звенела и ныла в стеклянном легком ящике, как сердце.
Громадные пласты прошлого откалывались и грохотали, сползая вниз по
ступеням и заряжая лестницу громом четырехэтажного эха. Ящики пустели, как
жизнь. Голоса, уже ничем не спираемые, летали по комнате, воя и оглушая.
Шаги гремели, как брошенные штанги, пистолетными выстрелами. Клочья писем и
карточек устилали пустой пол. На полу лежали иконы. Все было кончено. Петр
Иванович спрятал деньги в карман, повесил на дверь замок, отдал ключ в
домком и через неделю уехал на север.

XIV

Сначала, пересчитав по дороге стыки и стрелки, поезд по светлым рельсам
неторопливо обогнул мешки и брезенты пакгаузов. Потом он пересчитал
вспышками блеска стекла блокпостов и железнодорожных особнячков. Потом у
шлагбаума обварил поднятую оглоблями лошадь. Потом побежал плоской решеткой
длинных вагонных теней по крыше Дарьиного домика, лежащей почти вровень с
кремнистым полотном пути, зажегся на террасе звездой самовара, замелькал во
дворе по розовым поросятам.
Паровик свистнул, загремев по мосту. Петр Иванович выскочил на
площадку. Кладбище неслось вниз под откосом с непомерно растущей быстротой.

Взмыленные деревья в смертельной сече рубились с крестами. И не мог Петр
Иванович в движении, уносившем его, в последний раз отыскать среди них ни
разу не виденную им могилу.
А пригороды сами собой раздавались перед шибко стучащим локомотивом.
Тюрьма поворачивалась и уплывала в отдалении среди вечерних огородов.
Фабричные трубы и водокачки, пробитые снарядами гражданской войны, как
флейты, стремительно валились на сторону. Мостик между площадками ходил
ходуном и ползал, пополам разъезжаясь под подошвами.
Ночь летела из распахнувшегося чернозема, и Петр Иванович встречал ее,
как новую жизнь, обнаженной грудью и похолодевшим лицом. Тучи ярких шмелей
проносились в невидимом дыму паровоза над непокрытой его головой. Черная
ночь, как ломоть ржаного хлеба, взятого в дорогу, на совесть посыпанная
крупной солью, была тепла и полезна.

XV

И небо, как незабываемое отцовское лицо, обливалось над сыном горючими,
теплыми и радостными звездами.

1922 - 1925

РЫЖИЕ КРЕСТИКИ

Жизнь Натальи Ивановны, начавшаяся (в воспоминаниях так чудесно)
щелканьем крокетных шаров, зеркальной зеленью дикого винограда, щедро и
ядовито отраженного в паркете и самоваре, жизнь, полная мошкары, льнувшей к
стеклянным колпакам дачных свечей, и шиповника, благоухающего теплым
вареньем, эта очаровательная жизнь через сорок лет стала сухой и
невыносимой. Постаревшее, но не утратившее нежности сердце, опустошенное
войной и революцией, не могло примириться с бесконечными утратами и
одиночеством. И, почувствовав, что в жизни уже больше ничего не случится ни
хорошего, ни дурного, Наталья Ивановна поняла, что жить дальше нельзя. Тогда
она решилась умереть и со спокойной аккуратностью стала готовиться к смерти.
Она надела лучшее, что у нее было, - шерстяное платье, гладко зачесала
сухие, легкие волосы, убралась, перебрала и сожгла в железной печке бумаги и
оглядела свою чистую скучную комнатку воспитательницы детского дома. Потом
она высыпала порошок в рюмку и стала быстро размешивать искусанным кончиком
ручки, следя, как он, линяя, синит воду. Потом она зажмурилась, мелко
закрестилась и, быстро открыв глаза, увидела у самого своего локтя письмо,
выпавшее, вероятно, из бумаг и не замеченное раньше. Это был узкий конверт
серой английской бумаги, заклеенный синей институтской облаткой и
надписанный рукою самой Натальи Ивановны, судя по крупному и неверному
почерку, года двадцать три тому назад, когда ей было семнадцать. Письмо было
адресовано тому студенту, соседу по именью, с которым она двадцать три года
тому назад однажды в майский дождь поцеловалась и о котором уже ничего не
помнила, кроме того, что он ходил в шелковой вышитой малороссийской рубашке.
С волнением необъяснимого любопытства она коснулась этого некогда
написанного, но не отосланного письма и быстро разорвала конверт шпилькой.
"Родной, ненаглядный мой! - прочитала она. - Я до сих пор не могу
прийти в себя. Неужели же мы любили друг друга? Да, это так, дорогой!
Никогда не забуду я той темной ночи с дождем, когда вы сказали мне "люблю".
Кажется, с той минуты прошло целых сто лет, а ведь на самом деле это было
вчера, подумайте - вчера. Ведь это вчера ночью дул ветер, и пахла сирень, и
собирался дождь.
Это было только вчера, поймите. Я не ложилась спать, а волосы у меня
еще мокрые от дождя, хоть выжми. Господи, как я счастлива! Нет, это даже
написать нельзя. Такое счастье бывает только раз в жизни, и больше никогда,
никогда не может повториться такая ночь. Что будет потом? Я знаю - будущее
может быть сильнее, ярче, но лучше, нежнее, выше оно быть не может. Это был
взлет... Взлет, достигший высшего предела. Милый, поймите, это никогда,
никогда не повторится. Вы видели когда-нибудь, как ребята кидают, кто выше,
камни? Камень сначала стрелой несется вверх, потом лёт становится все
медленнее, медленнее, и, наконец, камень достигает самой высокой точки... На
мгновенье кажется, что он остановился... Но только на мгновенье... Потом он
переворачивается и начинается падение. Сначала медленно, потом все быстрее,
быстрее, и, наконец, он, шурша и выдирая листья из деревьев, падает на траву
или на крышу... Милый, не сердитесь на меня. Я знаю, что я вам делаю больно,
но так надо... Поймите - вчера наша любовь достигла своей самой высокой
точки. Выше ей подняться уже нельзя. Я это чувствую и знаю. Вы помните, вы
меня взяли за руку, и наши губы... Уже сверкали молнии и на голову падали
первые капли дождя... Этой ночи уже больше никогда не повториться. Это был
взлет, на мгновенье мы остановились на этой самой высшей точке, и это
мгновение казалось вечностью. Потом - вы помните? - хлынул ливень, мы
бросились к дому, и вы меня проводили до самого крыльца. Измокшая и
счастливая, я взошла к себе в комнату и не могла уснуть до утра. Милый..."
На этом месте на строчки налипло несколько сухих рыжих крестиков
сирени, вокруг которых темнели пятна в потеки чернил и воды! И эти несколько
сухих лепестков так живо напомнили Наталье Ивановне все. Она вспомнила
беглый и прохладный поцелуй у крыльца и беглые зеркальные молнии, от которых
повсюду зажигался сиреневый глянец. В прихожей ослепительно дрогнуло и
сдвинулось от двойной вспышки окно, и мокрый, раскрытый зонтик, оставленный
кем-то сушиться, упруго подпрыгнул, сдернутый с места подолом легкого
Наташиного платья. В полной тьме она взошла к себе в комнату, протягивая,
как слепая, руки и ощупывая знакомые вещи. В комнате стоял очень сильный и
горький миндальный запах сирени, смешанный с запахом дождя. Она протянула
руку к столу и коснулась пальцами чего-то мокрого, пышного и тяжелого. Оно
мягко повалилось на стол, упал с легким звоном флакон духов, и легкой,
быстрой струйкой полилась со стола на пол вода. В эту же секунду зажглась
молния, и Наташа увидела опрокинутый букет сирени, разлитую воду и свое
бледное, красивое, черноглазое лицо в зеркале. Потом она зажгла свечу, слабо
озарившую тьму золотым и синим острием, и долго сидела перед зеркалом,
выжимая намокшие, отяжелевшие косы.

Наталья Ивановна вздохнула, улыбнулась и стала читать дальше.
"...Милый, родной, я люблю вас. Люблю больше всего на свете. Во имя
этой любви я умоляю вас, я требую от вас, чтобы вы уезжали отсюда как можно
скорее. Я знаю, что вам будет больно, мне и самой больно, простите меня,
ненаглядный, но это необходимо. Мы не должны больше с вами встречаться. Ведь
вы чуткий. Вы меня поймете. Пусть наша любовь, взлетев на страшную высоту,
останется там навсегда и никогда не падает вниз, на землю. Никогда,
никогда!.. Я это твердо решила, а мне ведь это стоило многих слез и
колебаний. Простите меня, любимый. Сохраняйте меня в памяти такой, какой я
была в эту чудесную ночь. Не ищите со мной встреч, мое решенье неизменно.
Дай бог вам счастья и радости в жизни. Я люблю вас, молюсь за вас и целую
ваши глаза. Простите, ваша Н.".
Серая английская бумага дрогнула в сухой и тонкой руке Натальи
Ивановны. С удивительной ясностью вспомнила она себя впервые влюбленной,
семнадцатилетней барышней, вспомнила щелканье крокетных шаров, мошкару над
колпаками дачных свечей. Она вспомнила свой первый девичий роман, начавшийся
этим тургеневским письмом, так и оставшимся неотосланным; потом вспомнила
свою любовь к мужу, смерть ребенка, расстрел брата, голод... Вся ее
счастливая, трудная, изумительная, невыносимая и обыкновенная человеческая
жизнь представилась ей щедрым, зеркальным отражением дикого винограда в
стеклах и паркете, шумом ливня, запахом сирени, и частые слезы закапали на
порыжелые строчки этого неотосланного письма. И она поняла, что в жизни
равны и счастье, и горе, и любовь, и смерть, что нет в жизни ни взлетов, ни
падений. Она поняла, что умирать ей не надо. А слезы все капали и капали,
расплываясь по чернилам сиреневыми, бледными звездами, похожими на засохшие
крестики цветов, кое-где прилипших к серой бумаге.

1922


ОГОНЬ

I

У коммуниста Ерохина сгорела жена Катя.
Она сидела с бутылкой бензина в руках перед железной печкой на японской
шкатулке, стараясь разжечь сырые щепки. Тянуло плохо. Обильные темные
волосы, перепутанные с белым, холодным дымом, щекотали и горчили глаза.
Плача и смеясь и удерживая пальцами падающие с затылка шпильки, Катя терла
серьезные брови об острые колени, тесно обтянутые юбкой. Бутылка вспыхнула
мгновенно. Столб рванувшегося пламени возник с такой быстротой, точно
поднялся не от пола, но упал с потолка. Подхваченные взрывом, покрытые
искрами волосы стали над головой вздутым веером рыжих страусовых перьев. В
трубе загудело, она раскалилась. Проворный огонь побежал снизу вверх по
занавескам. Воздух комнаты был уничтожен в один миг. Под напором жара
полопались стекла. Соседи едва успели потушить одеялами пожар и сорвать с
Кати горящее платье. В карете Скорой помощи ее, еще живую, отвезли в
лечебницу. В это время Ерохин был на службе.
Через полчаса он ворвался в вестибюль лечебницы. На лестнице его
пыталась удержать сиделка. Бессмысленно улыбаясь, Ерохин отстранил ее мокрым
рукавом короткого полушубка.
- Позвольте! - закричал он визгливым голосом. - Позвольте!
И, не дожидаясь ответа, как был, в покрытых грязью сапогах и мокрой
белой папахе, тесно перетянутый ремнем с колечком, Ерохин проворно взбежал
наверх, оставляя на чистых мраморных ступенях ужасные следы. Инстинктивно и
безошибочно он нашел палату, где была его жена, и сквозь полуоткрытую дверь
увидел доктора в белом халате, который в поднятой руке держал шприц. У
решетчатой спины белой кровати стояла, нагнувшись, сестра милосердия. Две
сиделки крепко держали, прижимая к постели, нечто туго забинтованное и
длинное. От куска ваты, лежащего на лаковом полу под кроватью, шел такой
сильный запах эфира, что у Ерохина потемнело в глазах. В следующую минуту
доктор вышел из палаты, прикрыл за собой дверь и сердито взял Ерохина за
плечо.
- Я - муж, - сказал Ерохин поспешно. - Вы можете сказать мне всю
правду... я настаиваю на этом... Пустите меня к ней, пожалуйста.
И, говоря это, он покорно пошел за доктором по сияющему коридору.
- Успокойтесь, она жива, - сказал доктор. - Только что мы ей впрыснули
морфий. Очень тяжелый случай. А пустить вас к ней пока я не могу; просто не
имею права. У нее сильные боли. Необходим полнейший покой. Извините.
Ерохин снял папаху, остановился перед доктором и, улыбаясь, сказал:
- Доктор, извините, я, может быть, чересчур назойлив... Но вы
понимаете, я так встревожен... У меня такое состояние... Войдите в мое
положение... Скажите, это не очень опасно, то есть я понимаю, что это
опасно... но она будет жить? Не скрывайте от меня ничего, пожалуйста.
И он опять покорно пошел за доктором, отражаясь в масляной краске стен
и белых и голубых кафелях пола и считая перламутровые пуговички на спине
докторского халата.

Доктор привел его в дежурную комнату, где на стенах висели проволочные
лубки для рук и ног, усадил на черный клеенчатый диван и обстоятельно
изложил все то, что он считал необходимым и возможным изложить
взволнованному мужу о состоянии жены, положение которой было безнадежным. Он
объяснил, что в том случае, если более одной трети верхних покровов
человеческого тела получили ожоги, то в медицине почти не бывало примеров,
чтобы субъект выжил, но что в данном случае еще трудно определить точно,
какая часть покровов поражена, и потому преждевременно делать выводы. Однако
при первом беглом осмотре пациентки он нашел значительную часть покровов
пораженной, так что ни за что ручаться нельзя. Во всяком случае, будут
приняты все меры. И потом...
Доктор еще хотел сказать то, что всегда привык говорить в таких
случаях, то есть о бессилии науки и о чуде, но посмотрел в упрямые, умные,
пегие, как у козла, злые глаза Ерохина, вздохнул и больше ничего не сказал.
Тогда Ерохин, потупившись, расстегнул пояс, снял полушубок и негромко
сказал, что никуда из лечебницы не уйдет и будет возле жены до конца. Доктор
пожал плечами. Затем Ерохину принесли халат, и, уже в халате, он ходил вниз
говорить по телефону. Он позвонил в агитпроп, сухо рассказал о своем
несчастии, извинился и просил, чтобы ему продлили срок сдачи статьи, которую
он писал для антирелигиозного сборника.
Входя в первый раз к жене, Ерохин столкнулся на пороге с сиделкой,
которая выносила из палаты кафельное ведро. Ерохин мельком заглянул в него.
Там в буро-красноватой воде, среди мокнущих тампонов и обрезков марли,
плавали обожженные, изуродованные темные пряди волос. "Катины волосы", подумал
Ерохин и вдруг со всей невыносимой ясностью в первый раз
почувствовал ужас того, что происходит.
Через пять дней она умерла.

II

Отвыкший от свежего воздуха, утомленный пятью бессонными ночами,
грязный и нечесаный, небритый, почти отупевший от несчастья, которого он еще
не понял, Ерохин с непокрытой головой шел по рыхлому, коричневому, как
халва, снегу, через город, за гробом жены. Черное с белыми спицами колесо
медленно катилось почти на уровне его плеча. Кроме этого колеса и дрожащего
кончика красной ленты неизвестно кем положенного венка, он ничего не видел
вокруг и шел, ни о чем не думая и почти засыпая на ходу. Прохожие
останавливались, с любопытством глядя на сонного, одинокого человека, без
попа и певчих идущего за гробом. Некоторые крестились.
На кладбище гулял синий ветер. Могильщики опустили гроб на полотенцах в
могилу. Ерохину дали в руки ком мерзлой земли. Он бросил его на крышку
гроба, услышал гулкий стук, отвернулся и прикусил изо всей силы рыжий
отросший ус. Могильщики плюнули в ладони и взялись за лопаты. Он еще раз
подошел к могиле, заглянул в нее сухими глазами и пошел прочь.
Силы почти оставили его. Он шел совершенно машинально, еле передвигая
ноги, опустошенный и неживой. Все чувства, казалось, умерли в нем. И только
одно непонятное, угнетающее, неутолимое чувство вины перед покойной женой,
чувство отчаянной и нежной жалости к ней совершенно овладело им; он шел
через город, как лунатик, ничего не видя и не слыша вокруг себя.
Он очень любил ее. Ей было не более девятнадцати лет. Когда они
сошлись, ей только исполнилось семнадцать. Они прожили вместе два
счастливейших года - 1920-й и 1921-й. Для него она, не задумываясь, порвала
с родовитой семьей, которая не могла примириться с выбором младшей дочери, и
ушла из дома. Прелестно воспитанная, немного наивная, изнеженная и красивая,
она следовала за любимым мужем всюду и скромно делила его суровую,
деятельную жизнь. Быть может, иногда слишком суровую для ее воспитания и
привы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.