Жанр: История

Россия распятая

сторінка №44

времени посвящал историческим темам... Но в дальнейшем
его работы начали приобретать специфический характер, налет пессимизма,
соединенного с урбанизмом. Например, серые камни, девушки с истощенными лицами и
с огромными глазами. Здесь страх перед жизнью, вроде как бы любовь нерожденных
душ, одним словом достоевщина. К тому же все это выражено в той полудилетантской
форме утверждения дурного вкуса, который так процветал в предреволюционные годы.

Конечно, я старался убеждать его лаской, что это совсем не то, что ему нужно
делать. Но он уже хлебнул поощрения иностранцев, которые стали бывать в его
дипломной мастерской.

Вместо колхозной темы он летом, когда студенты уезжают на летнюю практику, с
разрешения дирекции закатил огромный холст 4 метра на 3 по эскизу, отвергнутому
Ученым советом и мною, на тему "По дорогам войны" [74]. Что представила из себя
эта картина? Кровавое небо с летящими черными воронами, группа беженцев, лежат
девушки в позах, вызывающих определенные мысли, то есть та остринка... ужасов,
которые так притягательны и поощряемы некоторыми деятелями за рубежом в пику,
как они выражаются, пресному социалистическому реализму...

Недавно я узнал, что Центральный дом работников искусств устроил персональную
выставку работ Глазунова, что она имела раздутый успех, что на выставке был
американский посол, что при обсуждении выставки выступил студент МГУ (! - И.Г.),
журналист Паркер с требованием свободы искусства, говорилось о том, что наряду с
социалистическим реализмом должны расцветать другие методы и т.д. и т.п.
Совершенно ясно, что выставка Глазунова явилась только поводом для тех
идеологических диверсий, от которых мы не застрахованы ни на одну минуту. Я этот
пример привел, как характерный пример "работы" среди молодежи...

Мы пришли сюда, в это дорогое нам и высокоавторитетное учреждение, как
ссорящиеся дети к отцу. Мы знаем, что отец рассудит н скажет веское слово,
пожурит нас, но всегда поможет (напоминаю: совещание было в стенах ЦК КПСС -
И.Г.).

Алпатов М. В. - "...В отдельных случаях можно заметить и другие недостатки (в
искусстве), например, объективизм, граничащий с фотографизмом, который не
удовлетворяет современного зрителя, или какая-то растерянность и готовность к
всякого рода вывихам, как у молодого Глазунова, что очень подробно и правильно
охарактеризовал Б. В. Иогансон.

Я должен здесь только отметить, что не сам по себе Глазунов должен привлечь наше
внимание, а тот факт, что он обратил на себя внимание и что несомненно имеет
успех, несмотря на то, что наша пресса ничего для этого не сделала, имеет успех
потому, что довольно много элементов однообразия, серости, потому, что здесь
действительно видим очень невысокое качество и неглубокое, поверхностного
характера стремление только к эффекту, к остроте ради остроты..." [75].

Герасимов С. В. - назвал в своем выступлении Илью Глазунова "шпингалетом", хотя
показал отношение весьма мирное.

Рюриков Б. (Отдел культуры ЦК КЛСС) "...Глазунов молодой, по-моему способный
художник. По его работам видно, что у него есть искра божья, но он еще не
сформировался ни идейно, ни художественно. у него нет устойчивости ни в
мировоззрении, ни в художественных приемах. Вместо того, чтобы спокойно, с
профессиональным анализом и товарищеской критикой помочь начинающему художнику
преодолеть его недостатки и шатания, твердо встать на верный путь в искусстве,
вокруг выставки создали атмосферу ажиотажа. Одни поспешили произвести его в
скороспелые гении, другие, наоборот, видят в нем только плохое. Это, я считаю,
мешает росту молодого художника..."




Из текста стенограммы видно, как рьяно взялись за дело Ильи Глазунова верные
борцы за чистоту партийной идеологии. Против меня стала работать запущенная моим
учителем машина советского бюрократического тоталитаризма. Вот уже почти сорок
лет назад состоялась эта судьбоносная для меня выставка, после которой я
скитался по углам московских общежитий, жил у новых друзей в ванных комнатах,
работал грузчиком, нанимался ради московской прописки (но, увы, безуспешно)
кочегаром в бойлерную. Пятнадцать лет меня не принимали в Союз художников, я
никогда не имел и не имею официальных заказов и государственных премий [76].
Меня шесть раз прокатывали злобствующие академики на выборах в членыкорреспонденты.
Последний раз это было в 1995 году. Времена меняются, а
ненависть официальных художников и равнодушие меняющихся властей остается [77].

Клеймо "идеологического диверсанта" потом заменили новыми: "церковный художник",
"салонный портретист", "сомнительная духовная пища", "вообще не художник".

Теперь навесили новый ярлык - "кич" (то есть "низкопробная халтура").

Но и он вытесняется самоновейшим ярлыком "темная аура шовинизма". "Левые" пишут,
что я "правый", а "правые" - что я "левый". Клички у них для меня разные, а
ненависть, как у Каина - древняя, нетерпимая, неугасимая!

Забегая вперед, скажу, сколь неизбывна моя благодарность, что Господь не дал
меня растоптать черным силам, помог выстоять в этой страшной борьбе не на жизнь,
а на смерть. Выражая правду жизни и духовные основы нашей цивилизации, я как
русский художник всегда ощущал в своей душе моральный императив - служить
России, выражать самосознание моего народа, пытаясь в меру сил возрождать
растоптанные великие традиции нашей славянской православной духовности. Моя
неугасимая любовь к России и есть источник моих побед и поражений. О тайне моего
творчества не скажу ничего: тайна есть тайна. Мое понимание тайны времени
выражают мои картины и книга, которую сейчас читает мой читатель.
СИБИРЬ

После первой выставки в Москве

При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по
преимуществу, и в этом смысле я, конечно, народен (ибо направление мое истекает
из глубины христианского духа народного) - хотя и известен русскому народу
теперешнему, но буду известен будущему. Меня зовут психологом, неправда, я лишь
реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой.

Ф. М. Достоевский "Дневник писателя", 1873 год

Итак, возвращаюсь снова к тем дням, когда после признания мировой печати,
триумфального успеха моей первой выставки в Москве, разделившей мир на моих
друзей и врагов, в конце февраля 1957 года я подъезжал к Ленинграду,
запорошенному голубым снегом, в морозном и мглистом рассвете. Прошло всего две
недели, но как они изменили мою жизнь, которая ранее делилась на "до воины и
после войны", а теперь, когда резко изменилось и гражданственное, и
государственное отношение ко мне как к художнику, словно только начиналась.
Навсегда ушли в мою память одиночество размышлений ощущение смутной тревоги не
покидавшей, впрочем, меня всю жизнь, и мучительная вера в правоту моего
предназначения. Я уезжал из Ленинграда в Москву никому не известным студентом, а
возвращался художником, имя которого стало известно как у нас, так и в дальних
странах. Мне было 26 лет. Как будто все это произошло не со мной...

Я ощущал тревогу, и не представляя себе всю силу удара беспощадной советской
системы, с которой мне предстояло многолетнее сражение не на жизнь, а на смерть,
Справедливости ради отмечу, что в постсоветское время, несмотря на свободу
болтовни и, казалось бы, кардинальные изменения в политической системе
управления оставшимся обрубком когда-то великой империи, - возможность выживания
художника стала еще жестче и невыносимее. Из огня да в полымя. Сегодня, при
всеобщем хаосе и равнодушии к судьбе русской культуры, вместо пусть советской,
но все же государственной системы отношения к ней (при всем том, что правителей
интересовала прежде всего чистота марксистско-ленинской идеологии) - появилась
не менее страшная диктатура колониального растления, когда нами правит на деле
произвол кулака и доллара. Вместо намордника пролетарского интернационализма и
искусства "национального по форме и социалистического по содержанию" Россия
заковывается в кандалы "массовой культуры" американской "цивилизации" с ее
"современным искусством", вышедшим из нашего авангарда 20-х годов. По-прежнему
не существует понятия русской культуры, а сам русский народ превращен в нищее,
полуголодное население, которому предложено строить теперь уже капиталистический
рай с помощью рыночных отношений и шоковой терапии. Производство русского
предпринимателя сдавливает петля непомерных налогов, а когда-то великая держава
с "россиянским" населением, как ныне называют бывших советских людей, обречена
на нищету и вымирание. Система структур больших и малых мафий заменила
государственную систему управления страной, когда - что общеизвестно - людям
месяцами не выплачиваются деньги за их работу, а миллионы русских оказались
гражданами второго сорта в так называемых странах "ближнего зарубежья"; когда
развалены, по выражению Александра III, "единственные союзники России" - ее
армия и флот. Нам остается уповать на приход сильной, исходящей из интересов
государства и прежде всего русского народа власти национально-мыслящего вождя,
президента или государя, который наведет порядок и вернет воскрешаемой русской
державе государственную честь, подлинную свободу и процветание. Назовите мне
хоть одного человека любой национальности, который не хотел бы быть гражданином
великой, свободной и богатой страны? Простите, отвлекся...




Придя, как всегда, в Академию со знакомой надписью над входом "Свободным
художествам", сразу почувствовал перемену к себе - как у преподавателей, так и у
студентов. "Ну, зазнался, зазнался", - сказал мне один из профессоров, любивший
и знавший меня давно. "Как зазнался? - удивился я. - Разве художник может
зазнаться?" Облокотившись на подоконник окна нашего высокого и узкого
академического коридора, он, пристально разглядывая меня, задумчиво произнес:
"Да-а-а, на триумфатора ты не очень похож, бледный, осунувшийся". Неожиданно
спросил: "Ну, деньжонки-то хоть заработал - сколько картин продал? Слава должна
приносить и материальный успех художнику, так было всегда". "Да нет, - отвечал я
моему доброму профессору, - это было, как вы знаете, до революции, а я в Москве
одну работу, "Девушка с одуванчиком", подарил по ее просьбе Тамаре Макаровой -
великой советской актрисе, а "Незнакомку" за 100 рублей у меня выторговала жена
академика Опарина. так что с трудом оплатил несколько ящиков с моими картинами,
отправленных малой скоростью домой".


"А тут о тебе слухи множатся, о триумфе, о визитерах твоей выставки от министра
культуры до послов иностранных государств, "враждебные голоса" надрываются -
тебя то выгоняют из Академии, то восстанавливают, словом, черт знает что".
Заметив, что нас слушают, сказал: "Мне пора. Держись, Илья".

Я всегда был убежден, что слово "зазнался" не может быть применено ни к одному
художнику, музыканту, писателю и поэту. Настоящий художник всегда чувствует все
свое несовершенство перед тайной замысла и его воплощения, перед страшной и
мучительной правдой мира и его гармонии, разрываемой жизнью человеческой. И ведь
то, что Пушкин, написав "Бориса Годунова", с мальчишеской радостью сказал,
приговаривая: "Ай да Пушкин, ай да сукин сын!" - относится к радости воплощения
замысла, а не к зазнайству. "Зазнавшийся" художник - не художник, а рвущий и
получающий, обычно не по заслугам, от жизни материальные блага и начальствующие
должности человек с душой ремесленника. Сколько я впоследствии видел таких и в
самом деле зазнавшихся не только художников, но и политиков! Приспосабливаясь к
той или иной конъюнктуре, вынесенные на гребень руководства партийнообщественной,
а ныне мафиозной жизни, они становились жалки, лишившись тех благ,
к которым так стремились всей своей карьерой и поступками. Мой друг по Академии
Рудольф Карклин однажды обронил парадоксальный афоризм: "Понимаешь, одни любят
жрать, а другие любят смотреть, как люди жрут. Первые - материалисты, обыватели,
вторые - художники". Дело было в столовой, где кормились студенты. "А если
серьезно, - продолжал он, - это так: один человек смотрит на лес и говорит -
здесь 100 тысяч кубов леса! Другой, глядя на этот же лес, говорит: "Как
красиво!" Резюме, - Рудольф поднял ложку вверх, - первый человек материалистмещанин,
второй - художник!" Мои друзья, которые учились со мной, не изменили
отношения ко мне, и, зная о моей неустанной работе в мастерской ночью и днем,
жали руку и искренне поздравляли с первой выставкой. Руководство Академии было
подчеркнуто холодно и корректно, однако это не помешало им выгнать из Академии
одного из студентов-искусствоведов, который осмелился на так называемом весеннем
"капустнике" исполнить "кантату" на музыку Глинки:

Славься, славься во веки веков

Суриков, Репин, Илья Глазунов

По дороге в свою дипломную мастерскую, находившуюся на втором этаже, на ступенях
лестницы, смыкающейся с помещением музея, я встретился с идущим вниз, очевидно,
из кабинета вице-президента Иогансона моим профессором Александром Дмитриевичем
Зайцевым. На этот раз он был очень серьезен, и я, ожидая поток ругани в мой
адрес, был удивлен его обращением ко мне на "вы". Раз на "вы", подумал я,
значит, дело новое и не доброе: "Вы, очевидно, знаете, что по просьбе Иогансона
вас восстановили и даже снова на стипендию назначили". Пока я разглядывал не
меняющегося Зайцева(все тот же темный костюм, тот же седеющий пробор, правая
рука, как всегда, в кармане), его серые небольшие глаза отчужденно и как будто
равнодушно смотрели на меня. Однако он сорвался: "Пока вы по Москве шумели,
Совет поставил мне, вашему руководителю, на вид, что у вас нет дипломной работы,
а защита - через три месяца. Хуже положения для студента не бывает!" "Как нет
дипломной работы? - удивился я. - Вы же ее видели, Александр Дмитриевич. Я же
несколько раз показывал вам ее в процессе работы, а также более ста этюдов и
рисунков, сделанных к "Дорогам войны". Я даже, как вы помните, Александр
Дмитриевич, - продолжал я, - копировал в Эрмитаже "Бурю" Верне, чтобы изучить
бурное грозовое небо. Вы хвалили мои сибирские этюды к картине год назад!"

Зайцев смотрел на меня.спокойно и недоумевающе: "Я никогда ничего не видел, и вы
мне ничего не показывали, в отличие от других студентов". Вытащив руку из
кармана, почесал кончик носа: "В нашей стенгазете "За социалистический реализм"
нарисована на вас карикатура: у огромного холста - своего "шедевра" стоит в
обличии стиляги мой дипломник Глазунов, считающий, что бегство беженцев и
отступление наших войск в 1941 году и есть советское решение темы победы над
ордой фашистских захватчиков". Профессор смотрел на меня с плохо скрываемым, но
клокочущим внутри раздражением: "Вы напрасно думаете, что эта антисоветчина
пройдет! К счастью, вы мне не показывали этой многометровой орясины, но
учитывая, что времени мало, мы советуем вам попытаться в оставшийся короткий
срок все-таки написать дипломную картину,взяв за основу ваш эскиз первого курса
"Рождение теленка".

Подобие усмешки скользнуло по его лицу, и я снова узнал прежнего Зайцева: "Итак,
товарищ Глазунов, фигура вы уже всемирно известная, кое-чему научились в стенах
Академии и потому, не валяя дурака, завтра же приступайте к работе - времени
фактически у вас нет. Успеете - хорошо, не успеете - "волчий билет" в зубы,
диплома тебе не видать. Понял?" И он твердым шагом пошел по коридору первого
этажа в сторону парткома института. Я стоял оторопевший, с мучительной
гадливостью в душе, чувствуя, как нас разделила стена травли, конъюнктурного
страха и лжи.


Читателю нетрудно догадаться, как меня дружно "несли" столпы Академии при защите
диплома, за который была поставлена тройка ("скажи спасибо, что не двойка"). Мне
долго не выдавался диплом в отделе кадров, пока я не подпишу добровольно свое
назначение преподавателем в ремесленное училище Ижевска, смененное, правда,
затем аналогичным назначением в город Иваново. На мой вопрос, почему всем другим
художникам дают вольное распределение согласно их прописке или согласовывают с
ними направление на работу в Союзе художников, тощая высокая начальница отдела
кадров, с которой мы всегда мило здоровались, вдруг доверительно сказала:
"Скажи, Илья, спасибо, что все так хорошо кончилось, раньше бы ты мог и костей
не собрать! Советую не фордыбачить, а согласиться с назначением и сгинуть с глаз
долой, подальше от Ленинграда и Москвы".

"Но я не хочу уезжать из Ленинграда и не хочу преподавать в ремесленном
училище", - пытался возражать я. Она была непреклонна: "Мы здесь, в отделе
кадров, знаем больше, чем ты думаешь. Как ты можешь объяснить, что, будучи
талантливым студентом, блокадником, ты никогда не выдвигался на Сталинскую или
другие стипендии? Значит, были причины -очевидно, руководство правильно
чувствовало, что ты человек с гнильцой - некий попутчик, что ты и доказал своей
саморекламной шумихой в Москве. В Ленинграде теперь тебе житья не будет, даже
если министр культуры Михайлов, - она многозначительно посмотрела на меня, -
отдаст тебе под мастерскую весь Эрмитаж, коллектив наших ленинградских светских
(она подчеркнула "советских". - И.Г.) художников тебя не примет".

Завязывая папку с личными делами, давая понять, что аудиенция окончилась, не
глядя на меня, добавила: "В наше время человек без бумажки - ноль, или, как
говорят, букашка. Здесь, в Ленинграде, тебя никогда в Союз художников не примут
- это я тебе ответственно заявляю, а что будет на периферии - посмотрим. Уезжай
немедленно. Не распишешься здесь, - она ткнула пальцем в графу, - о согласии на
наше распределение, диплома не увидишь как своих ушей. Понятно? Распишись",-
грозно, но тихо требовала начальник отдела кадров Раиса Прокофьевна. Я
расписался, чувствуя всю безысходность моего положения. Но сопротивлялся как
мог: "Меня пригласили участвовать в международной выставке молодежи и студентов
в Москве, и даже рисовать вместе с другими нашими молодыми художниками в студии,
которая будет располагаться, как мне сказали, в Московском ЦПКиО". Не обсуждая
со мной уже ничего, она встала из-за стола и вдруг неожиданно ласково
улыбнулась: "Ты сам заварил кашу, я тебе сказала все, что должна была сказать -
хоть ты и не подарил мне на память свой каталог московской выставки. На
прощание, - добавила она, - вот, полюбуйся, у всех студентов личные дела, как
личные дела, а у тебя, хоть ты, как и все, комсомолец, - распухшее, как "Война и
мир", целое "дело". Нет дыма без огня, как говорится". Закрыв дверь отдела
кадров, я посмотрел на полученный диплом, дающий мне право называться художником
- на темно-синей "корочке" его красовался герб Советского Союза.




Но снова возвращаюсь к той минуте, когда после разговора с Зайцевым на винтовой
лестнице открыл ключом свою дипломную мастерскую и, скользнув глазами по
знакомым и столь любимым мною пластинкам Шуберта Грига, Вагнера, Баха,
Чайковского, увидел свой большой холст, или, по выражению Зайцева, орясину,
которым думал защищать диплом через три месяца. Тихо звучала бессмертная музыка
Листа "Торквато Тассо", за высоким окном уже вечерело сумеречное безотрадное
небо, и короткие весенние сумерки переходили в промозглую темноту. Московские
впечатления переполняли меня, но, очутившись снова в мастерской наедине со своей
почти законченной дипломной работой, я невольно вспомнил, как, еще на первом
курсе, задумал эту картину. Я давно вынашивал замысел многофигурного
драматического полотна, которое должно выразить жгучую правду страшных дней
нашего отступления 1941 года. Я должен увековечить события, свидетелем которых
был и о которых молчало советское искусство.

Навсегда запомнились первые недели войны, когда я с родителями шел в бесконечной
веренице таких же беженцев под палящим солнцем, под грозовым необъятным небом.
Моя будущая картина виделась мне как великая народная трагедия. Я помню, словно
это было вчера, как сквозь клубы пыли и дыма нескончаемым потоком шли солдаты,
беженцы, стада овец, словно гонимые бурей войны. Каждую минуту из разорванных
грозовых туч могли появиться немецкие самолеты. Смерть, горе, рев моторов...
золотая рожь втоптана гусеницами танков...

У обочины пыльной дороги, возле деревенского колодца собрались мучимые жаждой
люди - разноплеменная и разноязыкая Россия. В центре группы беженцев и местных
жителей - русский солдат. В нем словно бы воплотился собирательный образ вечного
воина русской истории, героя Куликова поля и Бородина, того самого русского
солдата, которого почитали за образец лучшие полководцы мира. Мне запомнилось
навсегда: выцветшая гимнастерка с кругами пота, темное от загара лицо, синие
брызги глаз под выгоревшими пшеничными бровями. В руках как чашу смертную или
как чашу жизни он держит наполненное до краев водой железное ведро, сверкающее
на солнце. Он улыбается по-крестьянски красивой девушке, которая дала ему
напиться.


"Ничего, мы все равно вернемся!" Этот немой диалог словно луч надежды в
смятенном вихре остальных персонажей картины. Сидит на земле, охваченный
усталостью и горем, опершись руками и потным лбом на палку, старик. На переднем
плане, у обочины дороги - русская женщина-мать со скорбным и мужественным лицом,
на руках ее белоголовый, как одуванчик, ребенок. Мимо нее движется нескончаемый
поток людей. Сквозь пыль проступает темная от грозового неба река, словно
охваченная кровавым заревом горизонта. У колодца в водовороте людей маленькая
плачущая девочка, потерявшая в этом аду своих родителей, держащая в руках
смеющуюся куклу, и азиат на белой вздыбленной лошади с развевающимся на ветру
крылом простреленной плащ-палатки и забинтованной головой. Каждый участник моей
картины - а их предполагалось не меньше тридцати - должен был передать не только
свою биографию и психологию, но и раскрыть отношение и свое участие в стихии
народного горя, мужества и страдания.

Мне особенно хотелось показать в толпе солдат и беженцев могучую спину воина,
снявшего с себя гимнастерку, который крутит ручку колодца, поднимая со дна ведро
холодной воды. Я невольно стремился следовать могучей лепке фигур картины
Рубенса "Союз Земли и Воды". С пристрастием изучал спины многих наших
натурщиков. Однажды в мою мастерскую зашел наш приятель, студент
искусствоведческого факультета по фамилии Суслов. Зная, что он занимается
спортом, я попросил его попозировать для моего солдата, вытаскивающего воду из
колодца. Наконец я нашел то, что мне нужно! Мой приятель позировал несколько
часов, пока я тщательно не сделал рисунок сангиной. К моему огорчению, рисунок
потом куда-то запропастился, как, впрочем, и многие этюды, сделанные мной для
картины "Дороги войны". И вот несколько лет назад, будучи в Эрмитаже с
приехавшей группой моих студентов, я отправился "за подписью" на разрешение
копировать старых мастеров к заместителю директора Государственного Эрмитажа. На
стенах приемной прекрасные гобелены XVII века, а за окном все та же Нева и
Петропавловская крепость... Я сразу узнал, хоть прошло много лет, крепко
сколоченного приятеля Суслова. После разговора, провожая меня, он вдруг сказал:
"А у меня, между прочим, рисуночек, который ты делал с моей спины, хранится.
Хорошая память о нашей юности. У меня тогда спина была лучше, чем у твоего
любимого персонажа Рубенса", - пошутил он.

Я узнал только в 1995 году, что мой учитель Б. В. Иогансон скорбную фигуру
лежащей на земле старой, обессилевшей от долгого пути еврейки, чья голова лежала
на коленях внучки, девочки-подростка, представил ни много ни мало как
"многочисленные женские фигуры, лежащие в сексуальных позах", которыми автор
якобы хотел привлечь незадачливого зрителя. Естественно, ему легче было свалить
идеологическую сомнительность картины ученика на эротику, чем вдаваться в
характеристику историко-философского содержания картины своего дипломника,
отражающей правду отступления 1941 года, за которую он мог получить нагоняй в ЦК
КПСС: как же это он, Борис Владимирович Иогансон, проморгал не только
скандальную выставку своего ученика в ЦДРИ, но и допустил к диплому его глубоко
несоветское произведение!

Мне хотелось в этой картине использовать все уроки, полученные от изучения
старых мастеров с их пониманием логически-напевного строя композиции. Я снова и
снова ходил в Эрмитаж, копировал и листал альбомы, в который раз поражаясь
энергии светотени, беспримерной фантазии ракурсов Тинторетто и праздничным
рифмам Веронезе, одного из величайших поэтов классической композиции,
героическому речитативу влюбленного в плоть мира Рубенса, лирической ясности
Рафаэля, могучему творческому монологу с Богом Микеланджело, который сам, как
Саваоф, творил свой трагический мир. С восхищением я наблюдал, как во время
скучных лекций мой друг Рудольф изрисовывал с виртуозной легкостью свои альбом
вариациями на темы старых мастеров, воссоздавая поэтические строки человеческих
фигур, связывая их в двустишия, трехстишия и целые поэмы.

Был у нас и "рыцарь" старых мастеров Юра Никоноров, мы его называли "старик".
Всегда небритый, с детскими пухлыми губами, он всем своим видом говорил:
"Сделанное вами невероятно убого. Самое лучшее, что вы можете, - копировать
старых мастеров. Я уж не говорю о Микеланджело или Рафаэле - хотя бы Джулио
Романо, Андреа дель Сарто или Аннибале Карраччи..." Каждый вечер, не пропуская ни
одного дня, он сидел, уединившись в библиотеке, и священнодействовал, копируя
великих, - молчаливо беседуя со старыми мастерами. До боли в глазах разглядывая
знакомые и всегда новые творения, мы все более ясно ощущали принципиальное
различие в понимании искусства и композиции художниками старого и нового
времени. Это проблема правды жизненной и правды художественной. Старая Академия
XVIII - XIX веков, по-моему, очень глубоко понимала проблему обучения
композиции. Подобно тому, как певцу ставят голос, художнику необходимо
"поставить глаз", то есть изучить мир в его гармоническом единстве
противоположностей, научить убедительно излагать свои художественные замыслы.
Смотреть и видеть

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.