Жанр: Драма
Русский лес
...этих тормозящих ее развитие пут. В частности, Дод Доддлей уже в
тысяча
шестьсот шестьдесят пятом и Кольбер четыре года спустя пророчили непоправимые
несчастья
своим государствам вследствие лесоистребления... однако и поныне отсутствие
лесов не
мешает им не только зажиточно существовать, но и строить козни могущественной
стране,
владеющей чуть ли не третью мирового запаса древесины, хо-хо!.. Вихровское же
сравнение
леса с мифическим Атлантом, якобы в продолжение столетий державшим на себе небо
всемирной экономики, невольно вызывает в памяти образ Атлантова брата, Прометея,
имя
которого, скорее индогерманское рramathyus, чем греческое, означает трущий
дерево о дерево в
целях извлечения огня. Следовательно, будь Прометей сторонником обсуждаемого
нами
профессора, ipso facto, никогда бы пламени даже буржуазного прогресса не
возгореться на
земном шаре. Но если господин Вихров относится так к прогрессу буржуазному,
легко себе
представить, как он расправился бы с нашим, пролетарским, - дай ему власть!
Кстати, кое-кто
из буржуазных сивилл уже неоднократно грозил нам всевозможными последствиями за
наше
мужественное поведение в истории, и мы не позволим кому-либо шантажировать нас
рассуждениями о лысой планете... тем более что и сам я, как видите, не обладаю
богатым
растительным покровом... Даже напротив! - и он погладил свое совершенно лысое
темя, -
однако не испытываю от того чрезмерных неудобств... разве только в отношении
представительниц прекрасного пола, которые никак не желают простить мне
отсутствие
поэтической шевелюры...
- Как вам не стыдно, старый вы, неопрятный человек! - с места сказал
Вихров, качая
головой, и все подивились его бесстрашию в такую минуту.
Как ни в чем не бывало Чик налил себе воды из графина.
- Но надо отдать должное энтузиазму, с каким этот воинствующий лесной
раделец зовет
нас назад, в джунгли, - сказал в заключенье Чик. - Я и сам не отрицаю известной
прелести и
дешевизны первобытного существования, но боюсь, что по дряхлости и весу лично
мне уже
трудно будет усидеть на самом комфортабельном суку. Надо думать, малоуважаемый
коллега
оценит наше искреннее стремление освободить его от стеснительных уз цивилизации
и
занимаемой должности. Доброго пути вам назад, в лес, in saecula saeculorum ,
бородатое дитя
природы.
Еще не бывало случая в его многолетней практике, чтобы после получасового
фейерверка
имен, цитат и анекдотов, значительно сокращенных в данном пересказе, он
возвращался на
место без аплодисментов. Все смущенно глядели куда-то в колени себе, кроме
вертодоксов,
жарко выражавших свое восхищение начавшейся расправой; однако и среди них
заметно было
некоторое замешательство, а двое с папиросками уже не рвались в бой из засады.
Аудитория
обращала сочувственные взоры к Вихрову, безучастно ждавшему своего жребия, но
именно в
эту минуту на поле битвы и появился сам Грацианский об руку со своим любимейшим
учеником. Казалось, лишь исключительное мужество могло подвигнуть человека в
подобном
состоянии на выполнение общественного и нравственного долга. Небритый, шаркая и
вроде как
умирая на каждом шагу, он проходил мимо затихших рядов, утопив подбородок в
шерстяном
шарфе, намотанном вкруг шеи, и с видом того скорбного торжества, с каким
приходят на
похороны лица, слишком долго отказывавшего современникам в этом маленьком
удовольствии.
Однако, несмотря на недостающий гемоглобин, искорки дьявольского вдохновенья
посверкивали из-под его мертвенно-приспущенных век по мере того, как сокращалось
расстояние до жертвы. Ввиду столь явного нездоровья он поднялся прямо на
трибуну, прежде
чем смущенный председатель успел предоставить ему внеочередное слово.
Некоторое время с опущенными долу глазами и в мертвой тишине Александр
Яковлевич
предавался усиленному молчанию, то ли сбираясь с силами, то ли давая рассеяться
нахлынувшим воспоминаниям.
- Здравствуй, Иван... где ты там, откликнись! - произнес он наконец
сдавленным
голосом, обращая незрячий взор на Вихрова, сидевшего чуть наискосок, в пяти
шагах, с самым
землистым лицом, какое может быть у живого человека, - Здравствуй, бывший брат,
бывший
друг... Как видишь, я очень болен, но виноватое сознание нашей долголетней
общности
подняло меня с моей одинокой койки, э... не только затем, чтобы публично
покаяться в моих
давних связях с тобою, а, прежде всего, чтоб проститься с тобой навсегда...
Десятилетия подряд
мы шли с тобой если не рука в руку, то нога в ногу, и, верь мне, совесть моя
чиста. В меру сил
моих я сотни раз стремился удержать тебя от пропасти, какая... о нет, я не
только Кнышева
имею в виду!.. так коварно манила тебя к себе. Признаюсь, порой я делал это
слишком резко, но
общественная репутация друга всегда была мне дороже его личного расположения...
и, сам
знаешь, не щадят ни прически, ни самих волос, когда тащат погибающего из пучины.
А какие
прекрасные вещи мог бы ты создать на радость здесь собравшихся, э... передовых
лесников
нашей любимой страны, если бы на другие цели обратил ты калории и киловатты
своей
опасной, незаурядной энергии!.. - И тут голос Александра Яковлевича исполнился
тягучей,
даже несколько виолончельной тоски.
- Начинайте же говорить по существу дела, Грацианский... - отважно бросил
было
Осьминов и даже встал, но тотчас же и опустился на место, не выдержав его
тусклого,
леденящего взгляда.
- В эту крайнюю минуту расставания хочется мне, Иван, еще раз перечислить
те грозные
разногласия, что навечно разлучили нас, - продолжал Александр Яковлевич все тем
же тоном
надгробного рыдания. - Ты хлопотал о гражданских правах для леса, тайком пытаясь
освободить его от гражданских обязанностей... именно в ту пору, когда каннибалы
современности, Кнышевы, без усилий, э... сломившие тебе хребет, пытаются и всех
нас
повалить наземь. Да, мы любили тебя... но разве могли мы беречь твой лес и ждать
мильярды
лет, пока он свалится сам и станет антрацитом? Так распахни же свою грудь, Ваня,
покажи нам
по-братски, какой недуг гложет тебя изнутри, э... чтобы мы могли иссечь его
оттуда. Поясни
нам, простым людям, с каких политических позиций призывал ты нас раздумывать
перед
каждым ударом топора? А при своей светлой голове и почти несомненных знаниях не
мог же
ты не понимать, Иванушка, что одна минута, помноженная на мильон советских
лесорубов,
составит два года простоя... На краю бездны сознайся наконец, ради каких адских
целей
стремился ты ограничить советские рубки годовым приростом, другими словами -
осиротить
котлованы наших пятилеток?
- Да позовите же милицию... пора прекратить этот балаган! - крикнул кто-то
сзади
измененным из предосторожности голосом.
Подобие шквала пронеслось по собранию.
- Лес - это вода, - не сдержался с места Осьминов. - Так кто же тогда...
может быть,
суховей будет крутить наши турбины?
- Не скандальте на гражданской панихиде... - полуобернувшись, огрызнулся
Чик, и в
этом месте что-то дрогнуло в голосе Александра Яковлевича, как это бывает у вдов
при первом
ударе молотка по гробовой крышке.
- Вот мы зовем тебя в тысячу голосов, Иван, но ты не откликаешься. С
великой болью
мы разойдемся отсюда, чтобы беззаветным трудом возместить так и не осознанный
тобою
ущерб от твоих писаний. Но я бросаю эту горсть земли в твою преждевременную
могилу с
чувством признательности за все те радости и, к сожалению, э... неоправдавшиеся
надежды,
какими ты дарил нас, Иван, в годы младости и нашей совместной революционной
борьбы!..
Те, кто сидел поближе, видели даже слезу у Александра Яковлевича, довольно
крупного
размера и, видимо из-за освещенья, желтоватого цвета, когда он спускался с
трибуны; сразу же
закатав в доху, вертодоксы повезли его домой наверстывать потраченный
гемоглобин... Однако
проделанная ими работа была значительно ослаблена секретарем партийной
организации
института. Это был сравнительно молодой человек, дипломант по кафедре
механизации и из
того отличного пополнения партийной интеллигенции, что приходила к общественному
руководству прямо из помянутых котлованов очередной пятилетки. По специальности
далекий
от происходивших в то время лесных разногласий, он не примыкал ни к одной из
враждующих
сторон, но самый характер дискуссии задел его горячую, деловую прямоту. Не
становясь на
защиту Вихрова, он едко заметил, что сомнительное полемическое новаторство его
противников вряд ли к лицу строителям коммунизма, да еще при решенье важнейших
задач
народнохозяйственной жизни. Относясь со всемерным почтением к прошлому
профессора
Грацианского, секретарь все же назвал его речь припадком буржуазного
красноречия,
направленного к затемненью истины: цифры приличней всего опровергать цифрами же,
сказал
он. И, наконец, резко осудил недостойную развязность товарища Чика, посмевшего в
своем
выступленье общественную критику сравнить с горячей сковородой... От
заключительного
слова Иван Матвеич отказался. К ночи стало известно, что стенограмму заседанья
затребовали
вверх.
Тем не менее на следующий вечер были назначены перевыборы на вихровской
кафедре и
заготовлены бюллетени для тайного голосованья. Уже молва отправляла опального
Вихрова
куда-то в алтайское лесничество, а на его место прочили почему-то Чередилова,
хотя, по
общему мнению, он едва годился бы в завхозы похоронного бюро... как вдруг первый
получил
на выборах большинство голосов с одновременным сообщением об изгнании второго из
стен
Лесонаучного комитета. Наутро в кипе телеграфных поздравлений Иван Матвеич нашел
и
послание от перепуганного Грацианского за подписью всех вертодоксов и с
перечислением его
достоинств, каких он и не подозревал в себе. Это памятное событие 1936 года
почти не
повлияло на здоровье и общественное положение Ивана Матвеича, если пренебречь
двухлетним молчанием, когда не было написано ни строки. Лишь в самый канун
большой
войны неожиданно вышло в свет его двухтомное Введение в науку о лесе,
воспринятое
Грацианским как коварное нарушение перемирия. Исключительной разоблачительной
силы
критика на эту книгу и породила грозные, помянутые вначале и, по счастью,
неоправдавшиеся
слухи о выдвижении Александра Яковлевича в члены-корреспонденты Академии наук.
То был зенит его славы; считалось неприличным не упомянуть имя Грацианского
в одной
строке с выдающимися деятелями советского земледелия, садоводства и
огородничества. Уже
сам Иван Матвеич склонял перед ним голову с чувством вины, не за свои теории,
впрочем, а от
сознания ограниченности своего разума, неспособного понять величие этого
деятеля. И хотя
ничто пока не предвещало заката в судьбе Александра Яковлевича, какая-то
непостижимая
ущербность внезапно появилась во всем облике его и в повеленье. Он стал
заискивать у
скромных, обычно умолкавших в его присутствии сотрудников, часто заговаривал о
своем
намеренье вернуться к чистой математике или к исторической деятельности, почти
молящим
взором скользил за Иваном Матвеичем, когда тот хромающей походкой пробегал мимо
него.
... Случилось, в конце сентября 1941 года на последнем заседании, где
обсуждались
вопросы эвакуации, они оказались за одним столом. Внезапно, без объявления
тревоги,
загрохотали зенитки кругом, и ученый совет перебрался в сводчатый подвал, где
когда-то
хранились спиртные запасы екатерининского вельможи.
- Заметь, Иван, столетия прошли, а еще пахнут стены-то: дыхание Диониса! -
шепотом
поделился Александр Яковлевич, плечом касаясь вихровского плеча. - Как видно,
Москву
покидать не собираешься? Я, брат, тоже надумал остаться... надо же кому-нибудь
присматривать за институтом... Говорят, ты еще одну книгу закончил? Страшный ты
человек,
Иванище, во всякую погоду бежит твоя стружечка, и никакая ржавчина к тебе не
пристает. -
Иван Матвеич все отмалчивался, и тот решился на прямой вопрос: - Опять чтонибудь
эпохальное, в трех томах?
- Нет, на этот раз просто руководство по применению леса в долговременной
обороне, - суховато отвечал Иван Матвеич, хотя на самом деле он занимался тогда
авиадревесиной. - Одно время я интересовался технологией сырого дерева... таким
образом.
- Ты поосторожней, не увлекайся. Я, брат, и сам правой рукой пишу, а левой
в то же
самое время вычеркиваю. Вот попалась мне на днях стенограмма твоей вступительной
лекции в
этом году: читал я и за голову хватался. Ну, зачем тебе снова и снова дразнить
гусей, Иван? Ты
сообрази только: они объявляют все это опиумом для народа, а ты...
- Кто это они? - нахмурился Иван Матвеич. - Они - это мы.
- Вот и я говорю... мы. Война же, а ты перед незрелой молодежью заводишь
волынку про
лешего, про каких-то пустынников... да еще на своем древнерусском жаргоне.
- Этот жаргон - язык моих дедов... на каком же воровском воляпюке прикажешь
мне
изъясняться? - обозлился вконец Иван Матвеич. - Кроме того, я привык уважать
здравый
смысл моей аудитории. Теперь давай помолчим, мы мешаем заседанью... Таким
образом.
Через минуту Александр Яковлевич возобновил свою непонятную пока атаку:
- Вот мы уже и старики, Иван, так и сойдем под плиту, не объяснившись... а
надо бы, а?..
Нет, надо бы нам посидеть с тобой за каким-нибудь тысячеградусным винишком, и
чтоб грохот
кругом, и чтоб друг дружке в зрачок глядеть при этом. Авось под бомбами-то
кривить душой не
станем?
- Потом когда-нибудь потолкуем... вот когда победим, - уклонялся Иван
Матвеич.
- Да-да, мы непременно победим... хоть, боюсь, не скоро. Надо нам раньше
встретиться...
не прогонишь, если я постучусь к тебе на днях, вечерком? - И, не получив ответа,
прибавил
cовсем тихо, чтобы можно было отречься от сказанного: - Ты большой человек и
владеешь
своим неиссякаемым родничком живой воды, а я... я очень одинок и несчастен,
Иван.
- Что-то липучий ты сегодня, но... хорошо, приходи. - И впервые после
многих лет с
любопытством взглянул в его потемневшее, изнутри обугленное лицо: ему было уже
известно,
что вертодоксы Грацианского стали потихоньку перебегать к одной новой, не
выясненного
пока направления восходящей звезде.
Что-то сжигало Александра Яковлевича; возможно, внезапный страх азартного
игрока
перед своей неизменной фортуной, четверть века подряд ослеплявшей его
современников. И,
значит, несмотря на все, так верил в свою правду Иван Матвеич, что решился на
последнюю
попытку убедить этого коварного, всесильного в их крохотном мирке человека.
Вскорости после того Александр Яковлевич испугался еще раз, уже не на
шутку.
4
Наступала самая жаркая пора в обороне советской столицы... В последующем
ходе войны
случилось еще немало кровопролитных эпизодов, затмивших величайшие сраженья
прошлого
территориальной протяженностью, количеством участников, сложностью
стратегического
маневра, но подмосковные события того периода превосходили всех их своим
значением для
мировой истории. На общем собрании Деевского оборотного депо, где обсуждалась
постройка
бронепоезда в подарок фронту, Морщихин так и назвал их: школой будущей победы.
Еще до наступления зимы сорок первого года стало ясно, что неприятельские
расчеты на
быстрое поражение советских армий не оправдались. Хвастливые шесть недель,
положенные на
овладенье древней столицей, превращались в шесть месяцев, и все еще до Москвы
было
дальше, чем при ином варианте было бы немцам до берегов Америки. Отборные
кадровые
части германского фашизма полегли на белорусских полях гораздо раньше, чем выпал
ранний в
том году мокроватый снежок. Наспех разбавленная пополнениями второй очереди,
германская
машина еще катилась на восток, но скорость продвиженья с начальных шестидесяти
километров в сутки пала до двух, да и те доставались по неслыханной для Европы
цене.
Завоевателям помнилось со школьной скамьи, что перед ними равнина, а там
оказались
неприступные, не помеченные на картах горы: сопротивление великого народа. Тогда
упрямство и отчаяние надоумили берлинский штаб на попытку еще раз солдатским
телом
проломить советскую оборону. Судорожный октябрьский рывок привел фашистскую
Германию
на дальние подступы к Москве, где месяца полтора спустя должна была состояться
знаменитая
битва, почти повторение Бородина, но с иными следствиями и на площади уже в сто
двадцать
тысяч квадратных километров.
Москва находилась от вражеских полчищ на расстоянии перехода - сказочный
мираж
прежних завоевателей и первейшая крепость нового мира. В предвкушении отдыха,
тепла и
солдатских утех, а также добычи пятьдесят вражеских дивизий со своим боевым
скарбом
разместились на исходных рубежах; снежок таял на разогретом в бою железе и
стекал в
смотровые щели. Закутанные в краденое тряпье, дыханьем грея коченеющие ладони,
завоеватели силились разглядеть что-нибудь утешительное во мгле русского
зазимка, но ничего
там не было - ни куполов золотых, ни коленопреклоненных советских бояр с
городскими
ключами на блюде из ценного металла. Только в кроткой красе сияли посеребренные
леса да
струилась по кочковатым полям поземка. Здесь фашистской Германии предстояло
испытать
наиболее кровавое разочарованье из всех, когда-либо выпадавших на долю чванливых
и
неосторожных армий.
Вторичная германская попытка с ходу добиться цели закончилась провалом, но
близость
неприятеля поставила советскую столицу на осадное положение. В ярости, среди
бела дня, он
слал на нее эскадрильи бомбовозов, но редкие десятки из них пробивались в небо
советской
столицы. Зато разгружались они главным образом в предвечерние часы пик, когда по
окончании рабочей смены улицы заполнялись людьми. Ничто не могло остановить ни
дыхания
Москвы, ни ее мышленья, ни вращенья ее станков. К утру невидимые руки успевали
чинить
повреждения ее зданий, памятников и тротуаров. После краткого замешательства в
средине
октября, когда пороховая мгла доползла до московских предместий, предельное
спокойствие
вернулось к москвичам. Война с ее налетами прочно вписалась в быт и распорядок
дня;
летописец не найдет торжественных красок в Москве тех месяцев. Она как бы сняла
с себя
украшенья, позолоту старины, даже осенний багрец со своих бульваров в обмен на
ту
высочайшую красоту, что родится из презренья к смерти. Отороченные снежком
ржавые ежи и
надолбы перегородили окраинные магистрали, а на заставах поднялись
противотанковые
загражденья с проходом для машин, мчавшихся в предзимний, на кровоизлияние
похожий
закат. Весь в оборонительных рубежах, город напоминал матроса в пулеметных
лентах времен
гражданской войны, и, как в гражданку, молча уходили на фронт рабочие
батальоны...
Наверно, многие помнят заплаканную московскую девчонку в сношенных туфельках и
беретике, бежавшую вровень с их шагами прямо по мостовой.
Целый месяц тогда Поля простояла посреди людского потока на запад. Ей
казалось, что в
самом высшем смысле грешно в такую пору покинуть привычную московскую крышу и
умчаться с институтом в безопасный Ташкент. Ниоткуда не поступало писем, новых
подруг
вместо Вари не заводилось, Таиска прихварывала... Это было одиночество былинки,
закрутившейся в водовороте неподалеку от стрежня. Все кругом призывало к
подвигу: газетные
корреспонденции о горящих русских деревнях чередовались с фотографиями
простреленных
комсомольских билетов, с портретами учеников Гастелло, с клятвами до последней
кровинки
биться за Москву - командный пункт новой истории. Укоров совести уже не
заглушала
усталость от ночных дежурств на скользкой от инея крыше. Воздух и хлеб казались
крадеными
у героев, а все добровольные Полины нагрузки - отговорками от исполнения долга.
В
амбулатории, куда Поля устроилась на работу по совету комсомольского секретаря,
ее считали
самым простеньким существом на свете, и никто не догадывался, какой ценой ей
доставалось
то, что прочим давалось запросто и без раздумий. Все старалась понять, как же
так отбилась от
жизни: ведь с самого начала со всех перекрестков плакаты звали ее на курсы
медсестер, к
станкам, за руль грузовика, на третью очередь метро, где в борьбе с плывунами
пригодились бы
ее молодость и здоровье. Но вначале казалось, как и многим, что неделя-две, и
советские войска
махом опрокинут врага, а потом... Тем временем подступил Октябрьский праздник.
Еще накануне, в обеденный перерыв, Поля снова бегала проситься на фронт. В
душном
военкоматском коридоре с печатными наставлениями на стенах стояла очередь, и
впереди Поли
оказался московский школьник с четверкой почтовых голубей в дар советскому
войску. Никто
не улыбался на мальчика, потому что не в голубях тут заключалось дело: все
старались не
теснить его, потому что птица - маленькая, она не может без воздуха. За час Поля
успела
изучить устройство ручной гранаты и как накладывать повязку при переломе ноги.
Майор из
первого отдела окинул девчонку щурким глазком и пообещал вспомнить о ней при
ближайшей
разнарядке: детей по-прежнему не допускали на войну. До райкома комсомола было
минуток
шесть ходьбы. На столе, в знакомом кабинете, словно поджидая Полю, стоял
неиссякающий
стакан чаю, но на месте Сапожкова теперь сидела сухопарая девица с серым лицом
судьбы,
если последняя бывает когда-нибудь в двадцатипятилетнем возрасте.
- Так, поняла... - сразу перебила она Полю. - Вот я как раз и заменяю
товарища
Сапожкова... Нет, не временно! Если насчет отправки на фронт, то рекомендую
обратиться на
Мытищинский вагоностроительный завод, где в особенности требуются рабочие
руки... - она
прищурилась. - Или у вас к Сапожкову личное дело?
- Не совсем, но... мне хотелось бы его самого, - робко настаивала Поля,
потому что
неудобно занимать судьбу частными разговорами. - Я и не задержу его надолго.
- К сожалению, это совершенно невозможно, - не подымая глаз от бумаги,
сказала
судьба. - Товарищ Сапожков третьего дня убит под Нарофоминском.
Пошатнувшись, точно и ее задело тем же осколком на излете, Поля вышла за
дверь.
Домой добралась к вечеру и почти не помнила, что делала в промежутке, только все
это время
товарищ Сапожков ходил с ней вместе, и у него было лицо Родиона... Ночь выпала
беспокойная: двести пятьдесят самолетов ломились на Москву, десятки были сбиты
заградительным огнем. Сон не давался после возвращения с крыши: все холодней
становилось
в отсыревшей, нетопленной квартире. Наталья Сергеевна задержалась в ту ночь на
своем
медпункте.
Густой снег, порой переходивший в пургу, валил в предрассветной мгле за
окном: так
начинался Октябрьский праздник. Обычно с утра в этот день вся чернецовская семья
во главе с
Павлом Арефьичем слушала у радиоприемника могучий гул московской демонстрации.
Повинуясь привычке, Поля вышла в коридор к черному диску на гвозде. Вряд ли
большой
парад мог состояться в том году: запруженная войсками Красная площадь стала бы в
особенности желанной мишенью для вражеской авиации... И все же Поля ждала чегото,
покачиваясь на чужом сундуке. Радиоточка молчала, но изредка сползал с нее
странный шорох
не то сметаемого снега, не то крадущегося железа. Все хотелось разглядеть в
темноте лицо
товарища Сапожкова, вдруг поднявшегося перед нею в титаническую высоту. Полю
мучило
свойственное людям при утрате близких сожаление, что не успела сказать ему при
жизни
чего-то главного, ласкового и заслуженного. Видимо, задремала при этом, не
слышала, как
перед ней оказался фельдъегерь в белом полушубке. При свете фонарика он прочел
вслух
Полину фамилию на пестрой карточке и отдал не прежде, чем сверился с паспортом и
пристально вгляделся в лицо. Это был пригласительный билет на Красную площадь. В
том году
их не рассылали по адресам, но до начала парада оставалось немногим больше часа,
и, надо
думать, это было единственное на всю столицу исключение.
Товарищ Сапожков посмертно выполнял свое комсомольское обещанье.
Поминутно проваливаясь в рыхлый снег, Поля бежала прямиком через пустой,
затемненный город. Ночь еще тянулась, но пурга уже кончилась; изредка
проносились
автомашины без огней да из-за углов, тоже залепленные снегом, вырастали ночные
патрули. По
мере приближенья к центру стали попадаться войсковые подразделения на подходе и
отдельные фигуры спешивших в том же направлении, что и Поля. Сквозь оцепленье,
мимо
громоздких военных машин в побелевших чехлах она вошла на площадь. Времени
оставалось в
обрез, чтобы в потемках отыскать свое место, отдышаться и приготовиться к
историческому
событию, участницей которого становилась.
Все напоминало о его чрезвычайности: слишком раннее для парада, знобящей
дрожью
проникнутое время, тишина над сумеречными, едва на три четверти заполненными
трибунами,
обилие военнослужащих среди гостей... Моложе Поли не было на площади, ее без
просьбы
пропустили в передний ряд. Она так ждала начала, что переставала ощущать свое
тело и вместе
со всеми поминутно поглядывала то на проступавший в рассветных потемках спасский
циферблат с обеими стрелками близ восьмерки, то на запорошенные снегом,
безлюдные пока
уступы Ленинского мавзолея, то на низкие, рукой дотянуться, как бы
непроспавшиеся облака...
И тогда снежная крупка отрезвляюще покалывала ей щеки.
Девушке предстояло запечатлеть в себе страничку мировой истории, по
значению для
страны равную выигрышу крупного сражения. Отдельные ее абзацы Поля видела или
читала и
раньше на картинах, в книгах, на экранах: войсковые каре в тускло-зеленых
касках, ушанках,
бескозырках на фоне полуисчезающего впереди сероватого здания с длинными
полотнищами,
зовущими к победе и подернутыми рябыо зимнего ветерка; витые, такие призрачные в
светлеющем небе, Васильевы купола и кремлевскую стену с приставшими клочьями
ночной
метели и сугробами у подножья, глубокими, как на Енге. Что-то мучительно
знакомое было в
облике людей кругом, в особенности одного там паренька в рабочей кепке, но не
оттого, что
порознь все они встречались на московских улицах, а потому, что сближающее
чувство
принадлежности к одной семье делало всех их похожими друг на друга... Пусть в
гораздо
меньшей степени, но Поле доводилось испытывать также и это возбуждение от
лихорадочного,
как бы в предвестье чуда, безмолвия, подчеркнутого молчанием громадного оркестра
посреди...
Но все это, соединенное в
...Закладка в соц.сетях