Жанр: Драма
Материк. Золотой капитан.
..., и он, крестьянин, размышлял по-крестьянски:
если легковой
автомобиль становился обыкновенным явлением даже в захудалых деревушках, то
заказ расписного
фаэтона в такие времена - забава или, хуже того, жажда оригинальности. Не знаю,
долго ли ездил
директор ипподрома на фаэтоне, да и ездил ли: скоро ипподром закрыли, лошадей
раздали по колхозам,
а там их заменили тракторами и сдали на колбасу. Дошло до того, что вдруг
оказалось - скот пасти не
на чем!
Несколько лет назад я участвовал в конном агитпоходе по области. Верхами мы
прошли больше
тысячи километров по сибирским равнинам, проехали добрую сотню деревень, и везде
нас встречали
как какую-то диковину, ребятишки и взрослые - наравне. Деревня уже успела
отвыкнуть от всадника,
как отвыкла от плуга и сохи. Пятнадцатилетние мальчишки не умели ездить верхами;
они прекрасно
помнили формулу - трамвай обходи спереди, а автобус сзади, но и понятия не
имели, с какой стороны
обходить лошадь и корову.
Везде мы видели полуразоренные, забитые навозом под стропила конюшни, вросшие
в землю почти
новые телеги и сани (не нашего ли промкомбината?) и печальных, худых, как
велосипед, лошадей,
странствующих по зимним дорогам и полям в поисках корма.
И ни в одной деревне мы не нашли кузнеца-коваля, способного обработать копыто
и подковать
лошадь. Вспоминая промкомбинат добрым словом и божью матерь, пришлось ковать
самому, зажав
конское копыто между ног, по-кавалерийски: ковальные станки давно сгнили,
попадали столбы...
И не послушайся я тогда дядю Петю, и впрямь бы пропал со своим ремеслом
кузнеца-обозника.
Но вот совсем недавно узнал новость: в области катастрофически не хватает
телег, саней, тележных
колес и упряжи! Конское поголовье начали увеличивать, а запрягать не во что, да
и нечем. В колхозах
вместо дефицитных автозапчастей по великому блату достают простые розвальнидровни,
а нынешний
директор госконюшни рыщет серым волком по городам и весям, чтобы заказать
простую ломовую
телегу!
Оказывается, только в Зырянском промкомбинате остались на всю область один
мастер-столяр и
один кузнец, знающие, что такое обозное дело. А чуть больше полувека назад в
гербе Томской губернии
поднимался на дыбки извозный конь.
Много чего нового научились делать в старом сибирском городе: от сложных
счетновычислительных
машин до пропилена и порошковой металлургии. Не отставал за эти
годы и
промкомбинат (теперь его переименовали). Здесь выпускают коромысла, детские
стульчики и тяжелые,
монолитные шкафы из древесно-стружечных плит, которые опять же никто не
покупает: в моду давно
вошли "стенки" финского производства и прочая полированная мебель с фирменным
знаком. Впрочем,
не берут и когда-то ходовой товар - коромысла, поскольку кругом появились
водопроводы, и теперь,
говорят, их отправляют за рубеж в качестве сувениров и продают в магазинах
"Березка" за валюту и
боны.
Мало, очень мало, но все-таки выпускают еще телеги и сани. Росток древнего,
как мир, ремесла еще
сохранился, еще теплится его жизнь, будто у травы, выросшей под кирпичом,
бледной, слабосильной, но
ищущей выхода на солнце. Давно нет в столярке старых мастеров, а в кузне -
кузнецов, однако, если
там осталось всего по одному, есть надежда, что от них, как от дерева-матки,
вырастут другие и,
глядишь, удивят если не мир, так ребятню залихватскими саночками, легкими
пролетками и степенногордыми
фаэтонами.
... А свой мы тогда с дядей Петей "вылизывали" до последних мелочей: даже
сами красить взялись,
ползали на коленках, мазали суриком, затем водостойкой краской, а пропитанные
смолой колеса
выкрасили белилами.
- Шабаш! - сказал наконец мой кузнец. - Завтра придем пораньше, запряжем пару
самых борзых
коней и вот уж прокатимся! Век нас помнить будут!
Мы накрыли фаэтон брезентом, как накрывают памятники перед открытием, и
разошлись по домам.
Наутро, прибежав на работу, я увидел возле кузни чужой грузовик. Мой кузнец
сидел на куче новых
саней и грустно шваркал самокруткой, а возле фаэтона просаживался какой-то
незнакомый мужчина в
кожаном длиннополом пальто и хромовых сапогах. Иван Трофимович стянув брезент,
что-то ему
рассказывал и улыбался, хлопая ладонью по бокам и кожаному верху экипажа;
мужчина согласно кивал,
выпячивая губы, лазил рукой под низ и что-то там щупал. Затем он подозвал
шофера, и тот, выбросив из
кузова связку мотоциклетных колес на резиновом ходу, взял ключ и стал
отвинчивать наши колеса.
- Что они делают? - тихо спросил я дядю Петю.
Мой кузнец выцедил из самокрутки остатки дыма наполовину со слюной, размазал
ее о сани и начал
вертеть новую. А шофер заменил все колеса, связал наши проволокой, намереваясь
бросить в кузов, но
по знаку незнакомца оттащил их за кузню и бросил в сухой, прошлогодний
чертополох.
Дядя Петя лишь крякнул и ничего не сказал.
После "переобувания" наш фаэтон сделался ниже ростом, как-то съежился, будто
собака в ненастье,
и, даже стоя в кузове, все как-то кособочился, тянулся к земле. Когда его
вывозили с территории, мне
показалось, что он смотрит на нас тоскливым, грустным человеческим взглядом и,
словно руку,
протягивает нам дрожащее дышло...
- Шабаш! - сказал дядя Петя. - Прокатились!
И поплелся куда-то, на ходу поддергивая штаны на резинке.
А я еще долго сидел на санях, потом на брошенных в сухие лопухи колесах и
возле своего
"самолета", к тому времени почти достроенного. Было такое чувство, словно сейчас
свершилось что-то
важное, значительное, что я потом еще не раз вспомню. Думалось о дяде Пете, о
том, как мы делали
нашу карету, как заново придумывали то, что, наверное, было давным-давно
придумано и забыто; и это
была не просто наша работа, а кусочек, может быть, самой лучшей жизни, в котором
я впервые
прикоснулся к какому-то таинству, похожему на таинство рождения.
Был я на знаменитом ВАЗе, смотрел, как собирают "Жигули" на главном
конвейере, удивлялся,
иногда восхищался и почему-то вспоминал свой обозный цех. Впору бы написать
роман: вот оно,
прошлое, настоящее и будущее России, на моих глазах, а мне чуть больше тридцати!
Как же быстро
меняется время! Пожалуй, здесь, на ВАЗе, я как-то особенно ощутил его скорость,
глядя, как мастера
собирают машины. Но чем больше смотрел на великолепную работу сборщиков, тем
сильнее ощущал
грусть и какую-то необъяснимую печаль. Когда мы вышли из цеха, я поделился с
товарищем - он
засмеялся: "Э, братец, да тебя ностальгия замучила!" Тогда я начал рассказывать
про обозный цех, про
полозья, столярку, кузню, про нашу карету-фаэтон и мой самолет, однако говорил
бестолково, - как
всегда в таких случаях, напало косноязычие. Товарищ снова помянул мою склонность
к тоске по
прошлому, крестьянское детство и был прав: грешен, тянет к идеализации ушедшего,
проверенного
жизнью времени, есть недоверие к новому, пока сам руками не пощупаю. Товарищ
говорил верно,
сказывалось крестьянское воспитание, и конечно же лучше ездить в "Жигулях", чем
в санях, лучше
иметь стране один главный конвейер, чем тысячу обозных цехов, и, разумеется, за
техникой и
прогрессом будущее. Давно бы надо распроститься с манерой глядеть вперед глазами
прошлого
времени, глазами памяти, глазами артельщика-кустаря сквозь щель горбыльного
промкомбинатовского
забора. Я верю, когда говорят, что надо подняться над временем и глядеть на него
чуть сверху, иначе
ничего не увидишь, завязнешь в сегодняшнем, а то и вчерашнем дне.
Но вот после экскурсии по главному конвейеру я вспоминал молодых ребят,
пожилых мастеров, с
которыми лазил по пустым еще кузовам машин, вспоминал их глаза, говор, руки с
электроотвертками,
мельтешили перед моими глазами блестящие краской и никелем безукоризненные
детали, вспоминал
рассказы начальника цеха о точном движении конвейера, четком графике,
регламенте; вспоминал, и
тянуло к земле, и становилось грустно. И дело было не в ностальгии, не в тоске
по милому обозному
цеху. Ребятам на ВАЗе дано многое, если не все: конвейер, отличный инструмент,
беспрерывный поток
готовых деталей - только знай работай!
Но тогда мне показалось, что им, вазовцам, не дано то, что имели и чем
полномочно располагали мой
кузнец дядя Петя, старик Барнован и мастера из столярки, - право выбора, а
значит, право на
творчество в его изначальном смысле. Мои обозники были художниками; кустарями,
но художниками.
Еще до ВАЗа я слышал выражение, родителем которого был технический прогресс,
- поиск
творчества. Выражение родилось тогда, когда творчество начало исчезать из
повседневной работы и
человек, который потому и человек, что ощущает постоянное желание творить,
ощутил по нему
великую жажду. Искали творчество и на ВАЗе, говорили о нем много и часто путали
великий стимул
жизни с экономией металла, времени, денег или с выполнением какой-либо операции.
Как и везде, здесь
пытались найти словесное оформление тому, что никогда не нуждалось и не
нуждается в таком
оформлении. Гиблое дело рассказывать о творческой работе; на нее достаточно один
раз взглянуть.
Тут же, на ВАЗе, мы познакомились со сборщиком главного конвейера, парнем лет
двадцати восьми
с электроотверткой в руках, занятым настолько, что, знакомясь, он высунул руку
из недр кузова, и мы
пожали ее, не видя лица. Мне это тогда показалось символическим: люди служили
конвейеру, как слуга
господину. Потом он все-таки высунулся на белый свет, не выпуская инструмента,
приготовился
отвечать на вопросы, видимо заранее зная, о чем его спросят.
- Мое творчество, - сказал он, - крутить шурупы.
Каждый шуруп имел резьбу и гайку с резьбой соответствующего шага. И тут хоть
разбейся,
творчества не найдешь! Невеселые мысли на главном конвейере усугублялись еще и
разговорами со
сборщиками, вернее, их языком, унифицированным, узкоспециальным и хрустящим, как
песок на зубах.
Я слушал "газетные" выражения и тирады молодых и старых мастеров и вспоминал
великолепный,
образный и настоящий русский язык моих обозников и тогда, на ВАЗе, вывел
формулу, а вернее,
перевернул известную - дело рождало слово. Нетворческая работа, где человек с
машинным
равнодушием "крутит шурупы", обедняет и выщелачивает не только язык, но и
способность к
мышлению: все-таки думаем и мыслим мы словами! И только глухонемые, не знающие
от рождения
понятие "слово", думают образами (кстати, у них великолепное воображение,
которому может
позавидовать любой художник). И тогда же, на ВАЗе, закралась еще одна мысль, что
вместе с древними
ремеслами мы теряем великое богатство - язык. Без телег и саней еще можно
обойтись, но как
обойтись без языка, которым испокон веков гордился наш народ?
Ходил я по ВАЗу, смотрел на однообразные машины, собранные на одну колодку,
на безликие
корпуса, на жилые дома без "архитектурных излишеств", на стреловидные улицы без
признаков
оригинальности и особых примет и снова вспоминал наш с дядей Петей фаэтон, в
котором тоже не было
архитектурных излишеств, но он был красив, поскольку каждая его деталь
обязательно имела два
назначения: она что-то скрепляла и одновременно являлась узором, украшением.
Ходил, смотрел, думал, и, казалось, поднялся я над землей, окинул все одним
взглядом и никакого
творчества не узрел.
- Еще неизвестно, как эта безликость скажется на наших потомках! - доказывал
я товарищу, веря
во всесильные гены. - Еще неизвестно, будут ли они рады нашим скачкам, какой
драмой для них
обернется главный конвейер! На каком языке они будут говорить, как думать
станут?
- Ты пессимист и консерватор! - не стесняясь, резал товарищ. - Ну иди назад,
к сохе, садись в
свои сани и катись в Русь уходящую! Надевай картуз, косоворотку и погоняй своего
мерина!
- А ты, авангардист, скоро перед роботом на колени встанешь! - не сдавался я.
- Он тебя без
хомута запряжет и погонять будет!
- Не-ет, мало на Руси было Петров Великих! Их надо растить одного в сто лет,
а то и чаще. И таких
вот, как ты, насильно рядить в лосины, стричь бороды и заставлять учить латынь!
Палкой!
- Спасибо, я на русском поговорю! Мне в санях-то и русский впору. А вот ты
будешь говорить на
эсперанто или вообще на нуль-языке!
- А ты!..
- А тебя!..
Неизвестно, чем бы этот спор кончился - скорее всего, ничем, слишком крайние
были позиции, -
если бы не приехал за нами тот самый парень-сборщик, творчески вкручивающий
шурупы: мы с ним
еще на конвейере успели поспорить по этому поводу, и он, как-то странно
усмехнувшись, пообещал
сделать мне сюрприз.
Первое, что я заметил, - его красивую машину. Это был обыкновенный
"жигуленок" третьего
выпуска с его родного завода, но на улице он показался необыкновенно красивым и
изящным. Быть
такого не может, чтобы в результате нетворческого труда рождались красивые вещи!
Красоту может
родить только творчество, как мать дитя!
То был первый парадокс.
Я примерно угадывал обещанный сюрприз: ну, думал, повезет нас парень куданибудь
на реку, даст
удочки, сварим уху, посидим у костра, поспим в палатке - к машине был прицеплен
какой-то
дорожный прицеп, укрытый брезентом, по которому парень-сборщик похлопал рукой:
сам делал! На что
еще хватит фантазии у человека, с машинным упорством крутящего шурупы?
Однако сюрприз стал вторым парадоксом. Мы действительно приехали на Волгу, на
широкий,
чистый луг и "распрягли" машину. Наш сборщик стянул брезент с прицепа, достал
ящик с
инструментами, и - о чудо! - через двадцать минут перед нами стоял маленький,
изящный самолет!
- Сам делал! - похвастался он. - В своем гараже, по ночам и в выходные.
Он сел в кабину, запустил мотор и через тридцать метров пробега уже был в
воздухе. Заложив над
лугом круг, он посадил самолет, вылез на землю и уже не мог закрыть рот от
улыбки.
- Это уже третий! - рассказывал он. - Я их насобачился клепать, беда, только
подходящего
матерьялу не достанешь. Те у меня этажерки были, тряслись в воздухе, как
лихорадочные, и я с ними
трясся, аж зубы чакали. Мужики говорят, развалится, и гробанешься - костей не
соберешь. А я ниче,
летал, пока этот не склепал. Зато этот мягонько ходит, не трепыхнется, но я все
равно трясусь.
Передо мной был абсолютно другой человек; пропал куда-то трескуче-хрустящий
сухой его язык,
исчезло машинное спокойствие и сосредоточенность в глазах и движениях, словно,
развернув пеленки, я
увидел наконец живого ребенка.
- А чего трясешься-то?
- Как не трястись: поймают, что летал, отберут. Прав-то у меня нет. Самолет -
вот он, а прав нет.
Сунулся я в аэроклуб, а там сказали, возраст вышел, до двадцати пяти только
принимают. А где еще
свидетельство взять?.. Так втихаря и полетываю.
Он вдруг спохватился, глаза засверкали.
- Слышь, мужики, помогите мне в аэроклуб устроиться, а? Потолкуйте там насчет
меня? Вы же
писатели, вам поверят и, может, сделают скидку, примут? Только про самолет - ни
гугу! Отнимут и в
ангар запрут, уже было...
Потом мы ходили в аэроклуб, просили за него, и нам вроде бы обещали помочь,
вернее, тому парнюсборщику.
Я потому не называю его имени, что он стал старше еще на два года, но
так и летает, так и
трясется, но летает без всяких прав и свидетельств, как незаконнорожденный,
однако живой, красивый и
творческий парень с Великого конвейера. Мне очень хотелось тогда попросить у
него самолет и наконец
исполнить мечту детских лет - самому взлететь в воздух: управление несложное,
учебы-то - пять
минут, но то были не мои крылья...
Не хочу сказать, что все парни с конвейера настроили себе "этажерок" и в
свободное время парят над
землей, как птицы. Но они там есть, люди на крепких полозьях, и, пока они есть,
верю, что творчество
не угаснет и будет родить красоту, как дело рождает слово... Позакрывались
кустарные артели, не стало
ни полозьев, ни дуг, ни телег с санями, исчез, казалось бы, обозный лексикон и
богатые краски языка, но
не исчезли те русские мужики, привычные с детства и бережно сохраняющие
богатство, золотой запас
народной души. Его, русского мужика, хоть в космический корабль посади, он все
равно скажет -
поехали! - будто в санках на прогулку. Видно, потому на Западе и ломают головы,
стараясь понять
русскую душу, в которой есть неподвластные уму извечный дух творчества и
неистребимая тяга к
красоте. И есть тоска по ней, те самые оглобли, в которых, единожды впрягшись,
идет русский человек
до самой смерти, без кнута и кучера. Да все в гору, в гору...
5.
Как часто бывает, что встретившийся случайно человек надолго остается в
памяти. Вроде бы и
сказал-то тебе всего десяток слов, но словно огонь заронил, и стоят в ушах его
слова, и сам он стоит за
этими словами и подглядывает за тобой: ну-ка, что ты будешь делать теперь? Время
идет, а он,
мимолетный человек, все стоит и смотрит тебе в спину и ждет, как поджигатель
ждет пожара или
вкладчик процентов.
Давным-давно зажила подвернутая на охоте нога, а тот старик костоправ стоит
за спиной, дышит в
затылок и неотступно следит, как я вожусь с его снарядом - чулком с черепками
разбитого горшка.
Иногда хочется крикнуть ему: да пошел ты к лешему! Не получается, не выходит у
меня! Но даже когда
и выйдет, когда удастся собрать и сложить из осколков сосуд чьей-то жизни, он
неожиданно появляется,
выхватывает из рук снаряд и бьет его еще раз, чтобы осколки стали мельче и
задача сложнее. Иначе,
когда-то говорил он, невозможно научиться складывать и сращивать ломаные кости у
живого человека.
До сих пор, как ни бьюсь, не могу собрать и связать воедино груду черепков,
оставленных моим
промкомбинатовским учителем Иваном Трофимовичем. Не так уж много осколков -
слишком толст и
непроницаем "чулок", в котором они гремят. Может быть, он простенький, его
сосуд, а может быть,
причудливый и сложный, поскольку время, когда он сошел с гончарного круга, было
причудливым и
сложным.
Знаю, что был он обыкновенным деревенским парнем, крестьянским сыном, как мой
кузнец, и его,
как всех, проводили на фронт. Да только почему-то вместо передовой он очутился в
глубоком тылу,
краем уха слышал, будто он сначала водил по российским дорогам военнопленных,
потом служил в
комендатуре, - вот и вся информация о той поре. А пора-то была интересная! Почти
все мои учителя
хлебнули ее по горло: кто в окопах, кто в тылу. Война для многих стала гончарным
кругом и обжиговой
печью, лепила характеры очень схожие и обжигала суровым огнем, так что по одному
"осколку" того
времени, как о дереве по листку его, можно судить о всей жизни.
Как ни скудна была информация, она все-таки давала направление и подталкивала
на поиски
аналогий. Раз война уравняла человеческие судьбы, раз она вставила их в одну
обойму, как патроны,
значит, надо поискать что-то подобное, пусть даже другого калибра. Собственно, и
искать-то особенно
не пришлось: на ловца и зверь бежит. Однажды в одном из таежных поселков, где
открыли большую
нефть и ждали великих перемен, я случайно познакомился со стариком по фамилии
Былин. Вернее, нет,
сначала встретил его сына и при обстоятельствах, по сюжету годных для
детективного романа. Шел
пешком к охотнику-передовику, чтобы написать о нем очерк, в его зимовье, так
сказать, к месту
событий. Была осень, тихая, славная осень, когда думается легко и так глубоко,
что пугаешься даже от
треска сучка под ногой. И вдруг окрик - стой! Мороз по коже, столбняк и полное
замешательство:
кругом тайга, лист облетает и ни души. Стою, соображаю, и тут из-за выворотня на
тропу вышел парень
в энцефалитке, в болотниках, на вид - добрый, белокурый парняга, очень похожий
на нефтеразведчика,
но почему-то с автоматом Калашникова на плече. Правда, он тут же его завернул
стволом назад,
показывая мирное расположение, и спросил, кто такой. Потом выяснилось, что это
Былин-младший,
инспектор уголовного розыска, который уже третий день сидит в засаде и ловит
вооруженного бандита,
скитающегося по охотничьим зимовьям. Я решил попутно написать сногсшибательный
репортаж и сел с
ним в засаду, к тому же инспектор не хотел пускать меня одного и доложил по
рации, что поймал пока
только журналиста. Мы пролежали с Былиным-младшим до вечера под выворотнем, и за
это время я
едва вытянул из него десяток слов.
- Да что сейчас моя работа, - отмахивался он. - Ты к моему бате иди, вот он
расскажет...
Вечером по рации передали, что бандита задержали где-то в другом месте, и мы
пошли ночевать к
охотнику-передовику. Так что попутного репортажа не вышло.
А через сутки я уже сидел с Былиным-старшим на его летней кухне возле
самовара и слушал вещи
удивительные и такие рассказы о причудливых судьбах, что, хоть мозги выверни
наизнанку, не
придумаешь, потому что сама жизнь всегда богаче неожиданными поворотами и
хлесткими внезапными
окриками, как окрик "стой!" в тихом, осеннем лесу.
Былина, как и Ивана Трофимовича, проводили деревней на фронт, однако ему не
довелось за всю
войну ни разу и выстрелить (разве что в учебном батальоне по фанерным мишеням).
Война, что и
крестьянская работа, требовала разного ремесла и не спрашивала, где ты хочешь
быть, а где нет. Былин
попал в команду войск НКВД, которая конвоировала пленных из прифронтовой зоны в
глубь тыла. Тричетыре
бойца с трехлинейками водили группы по сорок - пятьдесят человек; было
это не потому, что
плененные фашисты вели себя смирно, особенно в начале войны, просто солдаты
нужнее были там, на
передовой. Участвовал Былин и в знаменитом "параде" немцев по московским улицам,
водили тех
самых счастливчиков, для которых уже кончилась война и которым все-таки довелось
промаршировать
по российской столице, правда, под зорким оком конвоя.
Отбушевала война страшным лесным пожаром, давно разошлись по домам
фронтовики, но кому-то
еще надо было тушить оставленные ею дымящиеся, смердящие головни, чтобы не
раздули ветры нового
огня. В сорок пятом Былин оказался в Западной Украине, где еще прятались по
лесам недобитые
националистические банды, стреляли в безоружных крестьян и жгли деревни. Однажды
зимой, уже в
сорок шестом, Былину приказали конвоировать группу бывших оуновцев - остатки
ликвидированной
банды. Вести надо было далеко, за девяносто километров, в город, где бандитов
ждал суд. Группу в
двадцать три человека повели вдвоем с товарищем, по фамилии Кобзев. Уже
полулюди, озверевшие в
лесных бункерах от убийств и крови, от грабежей и насилия, хоть и безоружные,
однако все-таки были
опасны, и конвой следовало бы увеличить вдвое. Но, как и в войну, солдаты нужнее
были в другом
месте - пахать землю и восстанавливать разрушенные города: теперь передовая
проходила там.
Единственное, что успокаивало Былина - старшего конвоя, что идти-то следовало
через деревеньки,
жители которых целый год после войны страдали от бандитов. И вот рано утром
Былин принял по
списку бывших оуновцев, пересчитал и повел: Кобзева поставил впереди, а сам
позади колонны. Когда
принимал подконвойных, выяснилось, что их не двадцать три человека, а на одного
больше. "Лишний"
не значился в списке, поскольку был семимесячным грудняком на руках у матери -
жены главаря
банды, убитого в перестрелке. Былина предупредили, что по дороге к городу она
собирается бежать,
прикрывшись ребенком и зная, что стрелять в нее не будут. Поэтому Былин поставил
ее в хвост
колонны, поближе к себе. Едва вышли, как ребенок заплакал, тоненько, замученно -
сердце
разрывается. Ни разу за всю войну Былину не приходилось конвоировать женщин, а
тут надо же,
"повезло", да еще с ребенком...
- Да заткни ты ему глотку! - рявкнул один из бандитов.
- Молчать! - обрезал Былин и пошел рядом с женщиной. - Что он плачет-то у
тебя? Голодный,
поди?
- Молоко присохло, - сказала мать и сверкнула глазами.
Идти было тяжело, лег глубокий, убродный снег, мела поземка. В первой же
деревеньке Былин
остановил колонну на отдых, а сам пошел в сельсовет просить коня с санями, хотя
бы до следующей
деревни. Однако ему объяснили, что перед Новым годом бандиты совершили налет,
сожгли колхозный
амбар, конюшню и перестреляли всех лошадей. Так что весной пахать не на чем, не
то что бандитку
возить. Былин прошел по хатам, выпросил бутылку с соской, молока и принес
женщине.
- На вот, покорми... А повозки не будет, сами виноваты.
Она взяла бутылку, подержала в руке и вдруг швырнула ее в снег.
- Пусть лучше он умрет, - процедила она, - чем ваши подачки...
- Я те дам - умрет! - заругался Былин и, достав из снега бутылку, сунул за
пазуху - отогревать.
- Ты же мать ему, дура! Хватит, постреляли, пора и за ум браться! Под ружьем
кормить будешь! А нет
- так я сам накормлю.
Женщина смерила его взглядом, отвернулась, не глядя приняла бутылку с молоком
и, приподняв
край одеяла, стала кормить. Ребенок вцепился в соску и сразу замолк. Былин через
плечо матери
посмотрел на младенца: круглое заплаканное личико, черные глазенки, жадный ротик
с соской - как у
всех детей в мире...
- Ишь ты какой! - похвалил он. - А ты - умрет...
В следующей по пути деревне он выпросил лошадь, добыл еще бутылку молока и
посадил женщину
в сани. Возница, старый, какой-то пожухлый украинец в зипуне, едва завидев ее,
наклонился к уху
Былина и зашептал:
- Хлопец, та ты знаешь, что вина за баба? При нимцах вина же по хуторам
ездила, в свою
организацию агитировала!
- Знаю, - буркнул тот. - Теперь судить ведем.
- Та ей бы не в возке ехать - на осине висеть, - проворчал старик, в сердцах
понукая коня.
Ночевать остановились в селе, бывших бандитов заперли в пустой, нетопленой
хате, поставили
караул из местных милиционеров, чтобы конвоиры могли тоже отдохнуть и поспать.
Былин с Кобзевым
ночевали у старухи неподалеку, не раздеваясь легли на теплую печь, однако
старшему конвоя не
спалось, хотя он и намаялся за день. Кобзев давно храпел, а он, спустив ноги с
печи, смотрел в темноту
и думал. Думал просто, по-крестьянски: война - дело не бабье, и нечего им
ввязываться в нее, сидели
бы дома и ребятишек рожали. Ладно еще, когда бабы санитарками на фронт идут,
раненых мужиков
спасают, жалеют их, а эта ведь, тварь, агитировала, ездила, вроде как
командовала, руководила. Таких
бы баб надо сразу лишать бабских полномочий, чтобы не рожали, а только
командовали до самой
смерти, если им так нравится. А эта,
...Закладка в соц.сетях