Жанр: Философия
История философии: запад, Россия, восток 3.
... В Европе также (в основном в Берлине и Париже)
были опубликованы написанные в эмиграции или имевшиеся в
рукописном наследии Л. Шестова более ранние произведения: "Власть
ключей" (Potestas Clavium) (Берлин, 1923), "На весах Иова (странствования
по душам)" (Париж, 1929), "Киркегард и экзистенциальная
философия" (Париж, 1939), "Афины и Иерусалим" (1951), "Умозрение
и откровение" (Париж, 1964), "Sola Fide" - только верою.
Греческая и средневековая философия. Лютер и церковь" (Париж,
1966). Работы Л. Шестова были высоко оценены российскими мыслителями
и европейским философским сообществом. Он был знаком со
многими видными философами России и Запада, дискутировал на
равных с теми, кому суждено было стать классиками европейской
философии и культуры XX в. - Э. Гуссерлем, Э. Жильсоном, К. Ясперсом,
М. Хайдеггером и др.
СПЕЦИФИКА ФИЛОСОФСКОГО ТВОРЧЕСТВА
Произведения Шестова далеки от ученых трактатов с их дефинициями,
доказательствами, главами и параграфами. К писанию таковых
Шестов не только не имел склонности - он всячески опровергал
ту идею, что надо считать именно научную доказательность, строгую
последовательность и внутреннюю непротиворечивость мысли сутью
философствования. Первые работы Шестова посвящены Шекспиру,
Толстому и Достоевскому. Героями шестовских сочинений нередко
становились также Пушкин, Гоголь, Белинский. В 1899 г., на пороге
нового века, Шестов написал восторженную статью "А.С. Пушкин"
(она была найдена в его бумагах после смерти и опубликована в книге
"Умозрение и откровение"). Начинающий литератор, он смело вступил
в полемику с тогдашним властителем дум читающей России -
самим Вл. Соловьевым, в частности со статьей последнего "Судьба
Пушкина" (1897). И нельзя не отдать должное Вл. Соловьеву - он
заметил и поддержал талантливого автора, своего оппонента. По существу,
всю свою жизнь Л. Шестов припадал к живительному источнику
российской литературы. Секрет успеха философских эссе и книг
афоризмов Л. Шестов объяснялся и тем, что они носили на себе печать
характера, личности автора. А он вошел в историю мысли XX в.
как один из самых яростных, бескомпромиссных, умелых спорщиков.
В работах Л. Шестова идет свободная, ломающая все границы
времени перекличка великих умов - и автора с великими умами. И
это всегда перекличка-спор. В его сочинениях нет и следа благочинной
филиации идей. Все мыслители, о которых заходит речь, с кемнибудь
да страстно полемизируют. Толстой спорит с Пушкиным и
Достоевским. Достоевский тоже повернут против Толстого. Волны
мыслей-страстей Достоевского то интерферируют, то расходятся с
бурными волнами ницшеанских идей. Живыми персонажами диалогов
современного человечества становятся Сократ, Платон, Аристотель,
Лютер, Кант, Гегель, Шеллинг. Позднее Шестов вводит в дискуссию
вдруг ставшего остроактуальным С. Кьеркегора. Всем классикам
рационализма противопоставляется книга Иова: ветхозаветный
пророк, волей Л. Шестова споря с ними, отвечает на боль души современного
человека! Л. Шестов оставил написанные крупными и сильными
мазками духовные портреты не только упомянутых писателей и
философов прошлого, но и своих современников: Н. Бердяева, В. Розанова,
Н. Федорова, П. Флоренского, М. Гершензона, Э. Гуссерля,
К. Ясперса, М. Бубера, Р. Кронера и др.
О Шестове можно сказать, что он знал "одной лишь думы власть",
что им владела "одна, но пламенная страсть". Друг и противник его
Н. Бердяев писал: "Лев Шестов был философом, который философствовал
всем своим существом, для которого философия была не академической
специальностью, а делом жизни и смерти. Он был однодум.
И поразительна была его независимость от окружающих течений
времени. Он искал Бога, искал освобождения человека от власти необходимости.
И это было его личной проблемой. Философия его принадлежала
к типу философии экзистенциальной, т. е. объективировала
процесс познания, связывала его с целостной судьбой человека...
Этот тип философии предполагает, что тайна бытия постижима лишь
в человеческом существовании. Для Льва Шестова человеческая трагедия,
ужасы и страдания человеческой жизни, переживание безнадежности
были источником философии"^
Дума и страсть его прежде всего направлены против культа
разума. Какой именно разум он всего более подвергал критике? Разум,
добывающий общезначимые истины, очевидности, разум, воплощенный
в науке! В критическом неприятии такого разума и такой
науки Шестов - последователь и ученик Достоевского. Разбирая - в
блестящем эссе ""О перерождении убеждений" у Достоевского" -
спор Шатова и Ставрогина, Шестов начинает с почти точной цитаты
из Достоевского: "Наука давала разрешения кулачные, - и продолжает:
- Это значит, что в последнем счете бездушная, вернее, ко
всему равнодушная сила получала, через науку, власть над судьбами
мироздания и человека. Эта мысль была для Достоевского невыносима.
А между тем он чувствовал, что люди ей покорились, и, как ему
временами казалось, покорились навсегда и окончательно, даже радостно.
Причем не худшие, не самые слабые, не нищие духом покорились,
а лучшие, сильные, богатые духом. Она пропитала собою всю
нашу культуру - искусство, философию, этику, даже религию"^.
А с этим связано другое "против" думы и страсти Л. Шестова.
Традиционная философия, подчеркивает Л. Шестов, воспевает общее
и всеобщее, а значит, рационализированное, усредненное, "нормальное".
Философии ставится в серьезный и отчасти заслуженный ею
упрек то, что она подчиняла - и притом с энтузиазмом! - свободу
значительно преувеличенной мощи необходимости. Здесь и пролегла
линия принципиального размежевания, которое передано в следующем
критическом суждении Л. Шестова о решающей традиции европейского
философствования, а заодно и о соловьевском ее варианте:
"По-видимому, есть что-то в мире, что ставит себе задачей покорить
все живое, все "самости", как говорят на своем "умышленном" языке
немецкие идеалисты и их верный ученик Соловьев... Древние, повидимому,
чувствовали, что они вовсе не добровольно идут, что их
насильно влечет куда-то непобедимая роковая сила. Но говорить об
этом они считали недозволенным... Они предпочитали делать вид, что
их не тащут, а что они сами, по своей охоте, идут и всегда твердили,
что их охота совпадает с тем, что им уготовила судьба. Это значат и
слова Шеллинга - "истинная свобода гармонирует со святой необходимостью"
и "дух и сердце добровольно утверждают то, что необходимо".
Тот же смысл и в утверждении Соловьева: "человек может решить:
я не хочу своей воли. Такое самоотречение или обращение своей
воли есть ее высшее торжество". Как в этике, так и в теории познания
у Соловьева всего одна забота: отделаться от живого человека,
связать, парализовать его. Он это выражает так: "забыть о субъективном
центре ради центра безусловного, всецело отдаться мыслью самой
истине - вот единственно верный способ найти и для души ее настоящее
место: ведь оно зависит от истины, и ни от чего более". Как и
книги немецких идеалистов, книги Соловьева полны такого рода утверждениями.
Истина и добро ведут у него непрерывную беспощадную
борьбу с тем, что на школьном языке называется "Эмпирическим
субъектом", но что по-русски значит с живым человеком"^. А в чем же
состоит то главное, за что боролся в своей философии Л. Шестов?
Философия Л. Шестова - вполне законный позитивный поворот
в сторону нового типа философствования о человеке и о его
духе, когда отстаиваются неотчуждаемые права и свободы
человеческого индивида перед лицом любой - природной ли,
социальной ли - необходимости, когда ведется весьма перспективный
поиск такой свободы, такого личностного самовыражения человека,
которые не спасовали бы перед самой грозной силой в обличьи
необходимости и не сводились бы к конформистским рационализациям.
Свобода и индивидуальность, не подавляемые никакими необходимостями
и всеобщностями, - это и есть главное "за" в думе-страсти
Л. Шестова.
Как философ экзистенциального типа Шестов ближе всего примыкает
к Кьеркегору, Достоевскому, Ницше, самый тип философствования
которых он метко называет "философией трагедии". "Есть область
человеческого духа, - пишет Л. Шестов, - которая не видела
еще добровольцев: туда идут лишь поневоле. Это и есть область трагедии.
Человек, побывавший там, начинает иначе думать, иначе чувствовать,
иначе желать. Все, что дорого и близко всем людям, становится
для него ненужным и чуждым... Корабли сожжены, все пути
назад заказаны - нужно идти вперед к неизвестному и вечно страшному
будущему... С ненавистью и ожесточением он вырывает из себя
все, во что когда-то верил, что когда-то любил. Он пытается рассказать
людям о своих новых надеждах, но все глядят на него с ужасом и
недоумением. В его измученном тревожными думами лице, в его воспаленных,
горящих незнакомым светом глазах люди хотят видеть признаки
безумия, чтобы приобрести право отречься от него"\ Герои
Кьеркегора, Достоевского, Ницше - это перед лицом комфортно
живущих в "верхних этажах" общества и культуры "люди подполья".
Величие духа, гуманизм этих мыслителей Л. Шестов видит уже в том,
что униженным и оскорбленным, отверженным, презираемым предоставлено
слово - и они заявляют о себе, о своей трагедии, о безысходности
своих мыслей и судеб с огромной, дотоле незнакомой силой.
И тем не менее Л. Шестова особенно привлекало то, что в произведениях
Пушкина, Достоевского, Толстого "веет глубокий и мощный
дух жизни" (это сказано о "Войне и мире" Толстого). "Чем ужаснее,
чем трагичнее складываются обстоятельства, - продолжает Л. Шестов,
- тем смелее и тверже становится взор художника. Он не боится
трагедии - и прямо глядит ей в глаза... Опасности, бедствия, несчастья
- не надламывают творчества русского писателя, а укрепляют
его. Из каждого нового испытания выходит он с обновленной верой.
Европейцы с удивлением и благоговением прислушиваются к новым,
странным для них мотивам нашей поэзии"^. Впрочем, Л. Шестов спорит
не только с Толстым и Достоевским; в ряде работ он критикует
также и тех, кто чрезмерно увлекается Ницше и подражает ему.
Среди главных составляющих философии Л. Шестова - оогоискательство.
Вопрос этот чрезвычайно сложен: чтобы понять, какого
бога ищет и находит для себя Л. Шестов, надо вникнуть в его критический
анализ католичества и протестантизма, иудаизма и православия.
Шестову удается указать на источники живучести и внутренние
слабости различных религий и вероисповеданий. Так, в сочинениях,
включенных в книги "Только верою" (Sola Fide), "Афины и Иерусалим",
"На весах Иова", Л. Шестов тщательно изучает идеи и ценности,
провозглашенные Фомой Аквинским, Мартином Лютером, религиозными
философами и богословами XIX и XX в. Прослеживая прошедшее
сквозь многовековую историю человеческого духа противопоставление
"Афин", т. е. эллинской, и "Иерусалима", т. е. библейской
мудрости, Шестов ратует за новое толкование каждого из духовнорелигиозных
подходов, что дает и нетрадиционное понимание бога. В
чем тут особенность позиции Л. Шестова и его заслуга? "Значителен
опыт библейской экзистенциальности, как бы заново усваиваемый в
том откровении о человеке и человеческом уделе, которое принес XX
век и о котором заранее говорили Ницше, Толстой, Достоевский. Значителен
дух, вырастающий в вековом напряженном взаимооспаривании
и взаимопорождении двух начал европейской культуры - эллинского
и библейского"^. Вопрос о боге, его бытии и его поиске, утверждает
Л. Шестов в книге "На весах Иова", для каждого человеческого
существа не решен полностью и окончательно - это вопрос открытый
и поистине трагический^.
Глава 5
НИКОЛАЙ ФЕДОРОВ (1828-1903)
Николай Федорович Федоров - оригинальнейший мыслитель
второй половины прошлого столетия, один из основоположников русского
космизма, предчувствовавший многие проблемы и напряжения
XX в. Уже от рождения ему была уготована необычная и трудная
судьба. Внебрачный сын князя П. И. Гагарина и простой крестьянки,
получивший фамилию от крестного отца, он много скитался по России.
Закончив Тамбовскую гимназию и не закончив юридический факультет
Ришельевского лицея в Одессе, прослужив учителем истории
и географии в нескольких городах, он обосновался в Москве в Румянцевском
музее на должности библиотекаря, где и проработал последние
четверть века своей жизни.
Федоров поражал эрудицией, энциклопедическими познаниями и
осведомленностью по многим отраслям знаний. Это был подлинный
отшельник, аскет, влачивший скудное существование средь книжных
сокровищ, своего рода монах, живущий исключительно духовной
жизнью и раздающий часть своего малого жалованья нуждающимся
"стипендиатам". Он производил глубокое впечатление на общество не
только интеллектом, но и нравственным обликом бескорыстного служителя
истины, доброго старца, подвижника исповедуемого им учения.
К нему внимательно прислушивались Лев Толстой, Федор Достоевский,
Владимир Соловьев. Последний в письме к старцу, восхищенный
личностью и трудами подвижника, признавал его "своим учителем
и отцом духовным". В лице румянцевского отшельника проступали
черты носителя древнерусского идеала святости, мудрого свидетеля
эпохи, подобного летописцу Нестору, но насыщенного разнообразнейшей
информацией и теориями нового и новейшего времени.
Много писавший, но очень мало (и то анонимно) печатавшийся,
Федоров оставался для большинства читающей публики фигурой загадочной,
сложной, даже фантасмагоричной. Лишь после кончины
мыслителя часть трудов была издана его последователями В. Кожевниковым
и Н. Петерсоном под названием "Философия общего дела"
в двух томах малым тиражом и затем бесплатно, в духе учителя, распределена
между библиотеками и лицеями, желавшими ее иметь. Значительная
доля работ, писем, записей подвижника не опубликована
до сих пор.
Если внимательно почитать самого Федорова, воспоминания и суждения
о нем, то предстает образ яркого, творческого мыслителя, страстно
увлеченного своим учением. Страдавший от отсутствия семьи и
занимавший в социальной иерархии ущербное место, он физически
ощущал "неродственное", "небратское", наполненное завистью, эгоизмом,
взаимной ненавистью состояние мира. Конфликты между богатыми
и бедными людьми, верхами и низами общества, развитыми и
неразвитыми народами, процветающими и бедствующими сословиями
представлялись ему не естественным, но противоестественным состоянием
человечества.
Кроме материального неравенства, важной причиной разделенности
и вражды людей Федоров считал наличие раздираемого изнутри
мира идей, где каждый писатель, философ, идеолог, утверждая себя и
принижая других, способствует не согласию, а разобщенности. Он
отвергал позицию созерцательной философии в духе отвлеченного
гносеологизма Канта, но также не принимал антихристианский пафос
Ницше и чрезмерный активизм волюнтаристских и радикалистских
течений, столь популярных в конце XIX - начале XX в.
Федоров пытался создать собственное учение на основе христианской
догматики, утверждения активной роли творящего сознания и
антропоцентрического преобразования мира. "Зооморфическое" состояние
человеческого сообщества, подчиненного слепым силам природы,
борющегося за самовыживание ценой подавления и уничтожения
соперников, неспособен преодолеть современный прогресс, носящий
внешний, механический, бездуховный характер. "Московский Сократ"
отрицает смысл динамики общества, когда люди ради приобретения
"наибольшей суммы наслаждений" материальными благами получают
"наибольшую сумму страданий" - душевных и телесных - в борьбе
за их обладание, сохранение, увеличение. Антивещизм старца созвучен
толстовской проповеди обмирщения и отказа от разорительного
стремления к пустым прихотям, к пресыщенности комфорта, становящегося
смыслом жизни многих людей и нередко трактуемого как двигатель
прогресса.
Идейное обоснование своего учения Федоров видит в некоторых
догматах христианства. Враждебной розни мира сего он противопоставляет
образ Живоначальной и Нераздельной Троицы, особенно любимый
на Руси со времен преподобного Сергия Радонежского, при
котором раздираемая внешними и внутренними силами страна стала
сплачиваться и крепнуть в своем единстве. Христос указал путь спасения
в воскресении из мертвых, "смертию смерть поправ". Человечество
должно последовать его примеру, причем не в отдаленном будущем
по свершении Страшного последнего суда на небесах, но здесь,
на земле и не откладывая до неведомых времен.
Сверхидеей, которая может подвигнуть сынов человеческих на совместный
труд, должна стать патрофикация - "объединение сынов
для воскрешения отцов", где под "отцами" понимаются все предки,
жившие когда-либо на земле. Это соборное "общее дело" должно реализовываться
современной наукой, стоящей на рубеже веков перед
невиданным взлетом (который отуманил многие умы иллюзией возможного
гигантского преобразования природы, общества и человека в
духе концепций титанизма XX в.).
Воображение Федорова потряс один любопытный факт: использование
американцами артиллерии для искусственного вызывания дождя,
что произошло в засушливом для России 1891 г. Пушки и весь
технический прогресс можно, оказывается, направить не на уничтожение
людей, но на их благо, воздействуя на силы природы. Но эта
мечта была слишком пристрастно воспринята, а технические возможности
индустриального общества гипертрофированно истолкованы в
чрезмерно оптимистическом плане.
Увлеченный идеей всеобщего воскрешения, Федоров разделил не
только общую судьбу поклонников сциентизма. Уж сколько раз, казалось
бы, отвергнутые наивные мечты просветителей всех времен и
народов о достаточности просвещения, вразумления, убеждения для
совершенствования и коренного улучшения общества нашли в нем
своего адепта. Он утверждает примат астрономии среди прочих наук,
метеорологию представляет как область не только исследования, но и
овладения небесными, воздушными стихиями.
Скромность внешнего облика у Федорова находится в явном противоречии
с гигантоманией и космическим размахом его учения. Его
титанический проект предполагает всеобщую работу всего человечества
ради реализации замысла одного пророка.
Хотя сам Федоров критиковал "идеолатрию", культ идей, считая
свое видение мира "проективным", осуждая как безразличный объективизм,
так и пристрастный субъективизм, он создал довольно эксцентричное,
субъективное, но весьма симптоматичное для предындустриального
и предтоталитарного этапа развития человечества учение.
Оно интересно и ценно не своими прожектерскими планами, но тем,
что представляет яркий феномен активного, пульсирующего, творческого
духа одного из наиболее ярко мыслящих наших соотечественников
на рубеже веков. Человека, который вырос в России, но не замкнулся
в ней, а провидчески представлял ее как плацдарм космического
взлета всего человечества, что было не лишено определенного основания
и реализовалось уже в середине бурного XX столетия.
ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ (1856-1919)
В ряду ярких, несхожих с другими философов предреволюционной
поры необходимо отметить Василия Васильевича Розанова. Интеллигент,
как сказали бы ранее, разночинного происхождения родился
в провинциальном городке Ветлуге Костромской губернии в
многодетной семье коллежского секретаря, умершего вскоре после
рождения сына. С младых лет познав бедность, убогость захолустной
России, трудность "выхождения в люди", всего добивавшийся собственным
изнурительным трудом, Розанов вырос философом, с одной
стороны, принципиально враждебным всему казенному, официальному,
имперскому, парадному и, с другой стороны, противостоящим
барственному аристократизму представителей привилегированных сословий
и снисходительности "аристократов духа", властителей умов
просвещенного общества. Серенький, несчастный Акакий Акакиевич
из гоголевской "Шинели" стал его любимым героем, литературным
отражением собственной глубинной сути и сочувственной симпатии.
После окончания историко-филологического факультета Московского
университета молодой преподаватель истории и географии проработал
несколько лет в провинциальных городах центральной России.
Итогом его увлечения, а затем преодоления и отрицания позитивистской
философии стал обширный опус "О понимании", вышедший
в 1886 г. в Москве и совершенно проигнорированный читающей
публикой. Эта единственная, с формальной точки зрения "чисто философская"
работа, написанная в подражание тяжеловесным трактатам
профессионалов, показала еще раз, что пути отечественной философии
вообще и самого Розанова в частности не всегда пролегают по
проторенной западной мыслью колее сциентистского дискурса, что
нужно искать свой стиль, свой жанр, свою манеру выражения.
Нечто похожее было с Достоевским как писателем и с Суриковым
как художником, которые после подражания общепризнанным, поощряемым
академическим образцам, пережив фазу докритического периода,
нашли себя в неповторимости собственного творческого осмысления
и отражения бытия. Без подобного преодоления индивидуальной
и социальной ограниченности не может состояться подлинный
творец в любой области деятельности, в том числе и философской. И
Розанов нашел свою манеру мудрствования в искрящейся афористике,
дневниковых записях, своеобразном философском импрессионизме,
когда художник слова пытается уловить и запечатлеть самые тонкие,
ускользающие, порою странные, а иногда и отталкивающие движения
души. Его афоризмы подобны точечному нанесению красок на
многоцветных полотнах французского импрессиониста Сера. Рассмотренные
отдельно, они кажутся чрезмерно акцентированными, но взятые
вместе в панораме общего видения поражают яркостью, свежестью,
необычностью, глубоким психологизмом и умением улавливать
неуловимое, высказывать невысказываемое.
С 1883 г. Розановяоселяется в Петербурге, где судьба вновь испытует
его на прочность. Трудно представить подвижного, мятущегося,
ненавидящего все омертвелое Розанова в роли чиновника, но именно
чиновником прослужил он в Государственном контроле шесть лет. И
лишь в 1899 г., измаявшийся на государственной службе, он пришел в
редакцию самой популярной российской газеты "Новое время", где
под покровительством А. С. Суворина проработал самые успешные
годы своей жизни вплоть до закрытия газеты в 1917 г. Подобно Чехову,
он шлифовал свой стиль в кратких, образных, задевающих за
живое произведениях, которые отнюдь не были журналистскими однодневками.
Одновременно он писал одну за другой философско-публицистические
работы: "Религия и культура", "Природа и история",
"Около церковных стен", "Русская церковь", "Темный лик: Метафизика
христианства" и др. Незадолго до революции Розанов задумывал
издать свои сочинения в 50 томах, но этому не суждено было
исполниться.
История в своей непредсказуемости распорядилась иначе. Осень
1917 г. принесла крушение старой России. Начались тяжелейшие испытания.
Поселившись с семьей в Сергиевом Посаде, он пишет завершающую,
пронзительную до боли работу "Апокалипсис нашего времени",
посвященную страданиям народа, страны, своим собственным
после революционного катаклизма. Она осталась незавершенной, как
и его творческая биография. Розанов умер от болезни и истощения на
руках о. Павла Флоренского. Оба они своей трагической кончиной
еще раз напоминают о судьбе философии и философов в России, в
том числе советской. Свой вечный покой Розанов обрел в Черниговском
скиту под Сергиевым Посадом, рядом с Константином Леонтьевым,
которого чтил и ценил, хотя и отстоял весьма далеко от него во
многих отношениях. Скит был разорен, кладбище уничтожено и лишь
недавно над найденными могилами двух русских философов вновь
поднялись православные кресты, к которым приходят отдать дань
уважения наши современники.
Розанова трудно понять и принять по частям, по фрагментам, по
отдельным высказываниям. Нужно понять и принять (или не принять)
его целиком, во всей сложности биографии, жизни, творчества.
Он весь - движение, игра мысли, отталкивание и притяжение. "Самый
полет - вот моя жизнь. Темы - "как во сне", - пишет он в
"Опавших листьях". А в "Уединенном" откровенничает: "Да просто
я не имею формы... Какой-то "комок" или "мочалка". Но это оттого,
что я весь - дух, и весь субъект: субъективное развито во мне бесконечно"'.
Он не желает себя фиксировать, отливать в какую-то определенность,
он "странник, вечный странник" с бесконечно древней, опытной
и одновременно юной, впечатлительной, как у ребенка, душой.
Его можно назвать философским релятивистом, "постоянно меняющимся
Протеем", как выразился один из его проницательных исследователей
Штаммлер. Сам Розанов в характерной для него манере
фиксации места и состояния зарождения мысли заметил: "Два ангела
сидят у меня на плечах: ангел смеха и ангел слез. И их вечное пререкание
- моя жизнь". Эта запись сделана на Троицком мосту в Петербурге,
с которого открывается величественная панорама центра имперской
столицы и одновременно состояние потока жизни над быстро
текущей Невой и двумя ее разными берегами, которые расположены
рядом, но никогда не сойдутся. Философский импрессионизм Розанова
как раз и раскрывается в анализе не только его вербального наследия,
но прежде всего в анализе состояния души, места ее страдания и
работы ума; потому, казалось бы, скрупулезно и мелочно, но очень
важно для воссоздания атмосферы неповторимой ситуации поступает
такой разбросанный, не способный к систематическому мышлению,
на поверхностный взгляд, релятивист Розанов.
После этого не кажутся парадоксальными его высказывания о "рукописности
души", о том, что только живое перо, авторский почерк,
тетрадь несут в себе отражение души художника, мыслителя, творца.
В характерной для него манере не сдерживаться в выражениях он
обрушивается на "проклятого Гуттенберга", его печатный станок, всю
индустрию печати, тиражирование, обезличивание, обездушивание
неповторимого лика автора, писателя, человека. Особенно непримирим
Розанов к пошлой прессе, к обывательской привычке черпать
истины из расхожих изданий. Подлинное образование начнется, по
ег
...Закладка в соц.сетях