Жанр: Философия
Мысль и язык
...мого к
тому, с чем сравнивается. Затруднения, встречаемые при объяснении
самосознания, понятого таким образом, те же, что и при
объяснении простого сравнения. Говоря, что сознаваемое в процессе
самосознания есть прошедшее, мы сближаем его отношение к сознающему
я с тем отношением, в каком находится прочитанная
нами первая половина периода ко второй, которую мы читаем в
данную минуту и которая, дополняя первую, сливается с ней в
один акт мысли. Если я говорю: "Я думаю то-то", то это может
значить, что я прилаживаю такую-то мою мысль, в свое мгновение
поглощавшую всю мою умственную деятельность, к непрерывному
ряду чувственных восприятий, мыслей, чувств, стремлений, составляющему
мое я; это значит, что я апперципирую упомянутую
мысль своим я, из которого в эту минуту может находиться в
сознании очень немногое. Апперципирующее не есть здесь неизменное
чистое я, а, напротив, есть нечто очень изменчивое, нарастающее
с общим нашим развитием; оно не тождественно, но однородно
с апперципируемым, подлежащим самосознанию; можно сказать,
что при самосознании данное состояние души не отражается в ней
самой, а находится под наблюдением другого его состояния, т.е.
известной, более или менее определенной мысли. Так, например,
спрашивая себя, не проронил ли я лишнего слова в разговоре с
таким-то, я стараюсь дать отчет не чистому я и не всему содержанию
своего эмпирического я, а только одной мысли об том. что
следовало мне говорить с этим лицом, мысли, без сомнения, связанной
со всем моим прошедшим. Так, у психолога известный научный
вопрос, цель, для которой он наблюдает за собой, есть вместе и
наблюдающая, господствующая в то время в его сознании частица
его я. Рассматривая самосознание с такой точки, с которой оно
сходно со всякой другой апперцепцией, можно его вывести из
таких ненамеренных душевных действий, как апперцепция в слове,
т.е. представление.
Доказывая, что представление есть инстинктивное начало самосознания,
не следует, однако, упускать из виду, что содержание
самосознания, т.е. разделение всего, что есть и было в сознании на
я пне я, есть нечто постоянно развивающееся, и что, конечно, в
ребенке, только что начинающем говорить, не найдем того отделения
себя от мира, какое находит в себе развитый человек. Если для
ребенка в первое время его жизни все, приносимое ему чувствами.
все содержание его души есть еще нерасчлененная масса, то, конечно,
самосознание в нем быть не может, но есть уже необходимое
условие самосознания, именно невыразимое чувство непосредственной
близости всего находящегося в сознании к сознающему субъекту.
Некоторое понятие об этом чувстве взрослый человек может
получить, сравнивая живость ощущений, какими наполняют его
текущие мгновения жизни, с тем большим или меньшим спокойствием,
с каким он с высоты настоящего смотрит на свое прошедшее,
которого он уже не чувствует своим, или - с равнодушным
отношением человека ко внешним предметам, не составляющим его
личности. На первых порах для ребенка еще все - свое, еще все
- его я, хотя именно потому, что он не знает еще внутреннего и
внешнего, можно сказать и наоборот, что для него вовсе нет своего
я. По мере того, как известные сочетания восприятий отделяются
от этого темного грунта, слагаясь в образы предметов, образуется и
самое я; состав этого я зависит от того, насколько оно выделило из
себя и объективировало не-я, или, наоборот, от того, насколько само
выделилось из своего мира: все равно, скажем ли мы так или иначе,
потому что исходное состояние сознания есть полное безразличие я
и не-я. Ход объективирования предметов может быть иначе назван
процессом образования взгляда на мир: он не выдумка досужих
голов; разные его степени, заметные в неделимом, повторяет в
колоссальных размерах история человечества. Очевидно, например,
что когда мир существовал для человечества только как ряд живых,
более или менее человекообразных существ, когда в глазах
человека светила ходили по небу не в силу управляющих ими
механических законов, а руководясь своими соображениями; очевидно,
что тогда человек менее выделял себя из мира, что мир его
был более субъективен, что тем самым и состав его я был другой,
чем теперь. Можно оставаться при успокоительной мысли, что
наше собственное миросозерцание есть верный снимок с действительного
мира, но нельзя же нам не видеть, что именно в сознании
заключались причины, почему человеку периода мифов мир представлялся
таким, а не другим. Нужно ли прибавлять, что считать
созданье мифов за ошибку, болезнь человечества, значит думать,
что человек может разом начать со строго научной мысли, значит
полагать, что мотылек заблуждается, являясь сначала червяком, а
не мотыльком?
Показать на деле участие слова в образовании последовательного
ряда систем, обнимающих отношения личности к природе, есть
основная задача истории языка; в общих чертах мы верно поймем
значение этого участия, если приняли основное положение, что
язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее,
что он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая
его деятельность. Чтобы уловить свои душевные движения, чтобы
осмыслить свои внешние восприятия, человек должен каждое из
них объективировать в слове и слово это привести в связь с
другими словами. Для понимания своей и внешней природы вовсе
не безразлично, как представляется нам эта природа, посредством
каких именно сравнений стали ощутительны для ума отдельные ее
стихии, насколько истинны для нас сами эти сравнения, одним
словом - не безразличны для мысли: первоначальное свойство и
степень забвения внутренней формы слова. Наука в своем теперешнем
виде не могла бы существовать, если бы, например, оставившие
ясный след в языке сравнения душевных движений с огнем, водой,
воздухом, всего человека с растением и т.д. не получили для нас
смысла только риторических украшений или не забылись совсем;
но тем не менее она развилась из мифов, образованных посредством
слова. Самый миф сходен с наукой в том, что и он произведен
стремлением к объективному познанию мира.
Чувственный образ, исходная форма мысли, вместе и субъективен,
потому что есть результат нам исключительно принадлежащей деятельности
и в каждой душе слагается иначе, и объективен, потому что
появляется при таких, а не других внешних возбуждениях и проецируется
душой. Отделять эту последнюю сторону от той, которая не дается
человеку внешними влияниями и, следовательно, принадлежит ему самому,
можно только посредством слова. Речь нераздельна с пониманием,
и говорящий, чувствуя, что слово принадлежит ему, в то же время
предполагает, что слово и представление не составляют исключительной,
личной его принадлежности, потому что понятное говорящему
принадлежит, следовательно, и этому последнему.
Быть может, мы не впадем в противоречие со сказанным выше
о высоком значении слова для развития мысли, если позволим себе
сравнить его с игрой, забавой. Сравнение "n'est pas raison", но оно,
как говорят, может навести на мысль. Забавы нельзя устранить из
жизни взрослого и серьезного человека, но взрослый должен судить
о ее важности не только по тому, какое значение она имеет для
него теперь, а и по тому, что значила она для него прежде, в
детстве. Ребенок еще не двоит своей деятельности на труд и забаву,
еще не знает другого труда, кроме игры; игра - приготовление к
работе, игра для него исчерпывает лучшую часть его жизни, и
потому он высоко ее ценит. Точно так, мы не можем отделаться от
языка, хотя во многом стоим выше его (во многом - ниже,
насколько отдельное лицо ниже всего своего народа); о важности
его должны судить не только по тому, как мы на него смотрим, но
и по тому, как смотрели на него предшествующие века. Не вдаваясь
в серьезные исследования, мы здесь только намекнем на отчасти
известные факты, характеризующие этот взгляд темных веков.
Теперь и в простом народе заметно некоторое равнодушие к тому,
какое именно из многих подобных слов употребить в данном случае.
Судя по некоторым пословицам (напр., "не вмер Данило, болячка вдавила"),
народу кажется смешным не видеть тождества мысли за различием
слов. На такой степени развития, как та, на которую указывают
подобные пословицы, находимся мы. За словом, которое нам служит
только указанием на предмет, мы думаем видеть самый предмет, независимый
от нашего взгляда . Не то предполагаем во времена далекие
от нашего и даже во многих случаях в современном простом народе,
употребляющем упомянутые пословицы. Между родным словом и
мыслью о предмете была такая тесная связь, что, наоборот, изменение
слова казалось непременно изменением предмета. В пример этого Ляцарус
приводит анекдот про немца, который к странностям французов
причислял то, что хлеб они называют "du pain". Ведь мы же, ответил
ему другой, говорим "Brod". Да, сказал тот, но оно Brod и есть. Следует
заметить, что для этого не^ща была уже, без сомнения, потеряна внутренняя
форма слова Brod , оно ничего ему не объясняло, а между тем
казалось единственно законным названием хлеба . Это дает нам право
предположить, что в то время, когда слово было не пустым знаком, а
еще свежим результатом апперцепции, объяснения восприятий, наполнявшего
человека таким же радостным чувством творчества, какое испытывает
ученый, в голове коего блеснула мысль, освещающая целый
ряд до того темных явлений и неотделимая от них в первые минуты,
что в то время гораздо живее чувствовалась законность слова и его
связь с самим предметом. И в самом деле, в языке и поэзии есть положи'
Ср. польск.: "Ne kijem, ino palka; серб.: Ние по ши)и, веть по врату. Срп. Поел.
Кар. 216". Ни)е украо, него ужо, да нико не види. Ib. 219-, Не (х^имсе, но ме Je страх
(говорится в шутку, когда кто скажет, что не боится). Ib. 194. "Узео наше мнило, на
му надьео име оцило", когда кто, взявши чужое, переиначит его немного, чтобы не
узнали. Ib. 230 и пр.
' Поэтому мы имеем возможность сосредоточить мысль на слове, взятом отдельно
от своего содержания, что довольно затруднительно для ребенка. Выписываем
относящееся сюда место из предисловия к одному малоизвестному букварю: "Может
случиться, что ученик не будет отделять слова от предмета, напр., если спросить его.
какой звук (т.е. какая гласная) в Слове стол, может случиться что он будет смотреть
на стол и не находить там никакого звука. В таком случае нужно довести его до того,
чтобы он мог представлять себе слово, как нечто отдельное от предмета. Этого можно
достигнуть объяснением неизвестных ему слов". Завадский..
По Гримму, brot родственно с англ. breotan и предполагаемым лрв. H.priotaa,
brechen, ломать, так что brot - то, что ломают, или кусают, дробят зубами.
* Можно, кажется, найти довольно подобных славянских анекдотов и пословиц.
"Непозна)ем ja нашега бунгура" (кукурузной или пшеничной каши), казао некакав
херцеговац, кад je чуо, турци бунгур зову пилавом., као што га по босни турци,
особито спромашни^, заиста и зову и употреблу.;у као пиринач (т.е. вместо пилаву из
риса). Поел. 208. Херцеговинец (над которым серб подсмеивается, как
великороссиянин над хохлом) не узнал знакомой каши, потому что ее назвали
непривычным для него именем. Ср. также: *кад би трговац сиагда добивао (если бы
всегда получал барыш) не би се звао трговац, него добиеалачМ.\Ь. 115), "Ловац, да
свагда улови, не би се звао ловац, него носац, Pjc4H. Обыкновенные названия купца,
охотника кажутся единственно законными.
тельные свидетельства, что, по верованиям всех индоевропейских народов,
слово есть мысль, слово - истина и правда, мудрость, поэзия. Вместе
с мудростью и поэзией слово относилось к божественному началу.
Есть мифы, обожествляющие самое слово. Не говоря о божественном
слове ( iffyos) евреев-еллинистов, скажем только, что как у германцев
Один в виде орла похищает у великанов божественный мед, так у индусов
то же самое делает известный стихотворный размер, превращенный
в птицу. Слово есть самая вещь, и это доказывается не столько филологической
связью слов, обозначающих слово и вещь, сколько распространенным
на все слова верованием, что они обозначают сущность
явлений. Слово, как сущность вещи, в молитве и занятии получает
власть над природой. "Verbo" Qux mare turbatum, диэе conctta flumina
sistant" (Ovid. Met. VII, 150. Ср.: Ib. 204 и мн. др.), эти слова имеют такую
силу не только в заговоре, но и в поэзии. ("То старина, то и деянье, как
бы синему морю на утишенье". Др. Р. Ст.), потому что и поэзия есть знание.
Сила слова не представлялась следствием ни нравственной силы
говорящего (это предполагало бы отделение слова от мысли, а отделения
этого не было), ни сопровождающих его обрядов. Самостоятельность
слова видна уже в том, что как бы ни могущественны были
порывы молящегося, он должен знать, какое именно слово следует ему
употребить, чтобы произвести желаемое. Таинственная связь слова с
сущностью предмета не ограничивается одними священными словами
заговоров; она остается при словах и в обыкновенной речи. Не только не
следует призывать зла ("Не зови зло, jep само може дочи", Ср. Поел. 199),
но и с самым невинным намерением, в самом спокойном разговоре не
следует поминать известных существ или, по крайней мере, если речь
без них никак не обойдется, нужно заменять обычные и законные их
имена другими, произвольными не имеющими той силы . Сказавши неумышленно
одно из подобных слов, малорусский поселянин до сих пор
еще заботливо оговаривается: "не примиряючи", "не перед шччю згадуючи"
(чтобы не привидилось и нс приснилось); серб говорит: "не буди
прими]енено", когда в разговоре сравнить счастливого с несчастным,
живого с мертвым и пр. (Ср. Поел. 195), и трудно определить, где здесь
кончается обыкновенная вежливость и начинается серьезное опасение
за жизнь и счастье собеседника. Если невзначай язык выговорит не то
слово, какого требует мысль, те исполняется не мысль говорящего, а
слово. Например, сербская вештица, когда хочет лететь, мажет себе
подмышками известной мазью (как и наша ведьма) и говорит: "ни о
три, ни о грм (дуб и кустарник тоже, как кажется, колючий), beh на пометно
гумно!". Рассказывают, что одна женщина, намазавшись этой
мазью, невзначай вместо "ни с трн и пр. " сказала "и о трн" и полетевши
поразрывалась о кусты.
' Много подтверждающих это немецких примеров можно найти в мифологии и
словаре Гримма: славянских тоже есть очень много.
X. Поэзия. Проза. Сгущение мысли
Символизм языка, по-видимому, может быть назван его поэтичностью;
наоборот, забвение внутренней формы кажется нам прозаичностью
слова. Если это сравнение верно, то ропрос об изменении
внутренней формы слова оказывается тождественным с вопросом об
отношении языка к поэзии и прозе, т.е. к литературной форме вообще.
Поэзия есть одно из искусств, а потому связь ее со словом должна
указывать на общие стороны языка и искусства. Чтобы найти эти стороны,
начнем с отождествления моментов слова и произведения искусства.
Может быть, само по себе это сходство моментов не говорит
еще ничего, но оно по крайней мере облегчает дальнейшие выводы.
В слове мы различаем: внешнюю форму, т.е. членораздельный
звук, содержание, объективируемое посредством звука, и внутреннюю
форму, или ближайшее этимологическое значение слова, тот способ,
каким выражается содержание. При некотором внимании нет возможности
смешать содержание с внутренней формой. Например, различное
содержание, мыслимое при словах жси-лваньс, атшшп, pensio,
gage, представляет много общего и может быть подведено под одно
понятие платы; но нет сходства в том, как изображается это содержание
в упомянутых словах: аппиит -то, что отпускается на год,
pensio -то, что отвешивается, gage (по Дицу - слово германского
происхождения) первоначально - залог, ручательство, вознаграждение
и проч., вообще результат взаимных обязательств, тогда как жалованье
- действие любви (ср. синонимич. слова миловать -
жаловать, из коих последнее и теперь еще местами значит любить),
подарок, но никак не законное вознаграждение, не "legilimum
vadium", не следствие договора двух лиц.
Внутренняя форма каждого их этих слов иначе направляет мысль:
почти то же выйдет, если скажем, что одно и то же новое восприятие,
смотря по сочетаниям, в какие оно войдет с накопививтася в душе
запасом, вызовет то или другое представление в слове.
Внешняя форма нераздельна с внутренней, меняется вместе с
ней, без нее перестает быть сама собой, но тем не менее совершенно
от нее отлична; особенно легко почувствовать это отличие в словах
разного происхождения, получивших с течением времени одинаковый
выговор: для малороссиянина слова мыло и мило различаются
внутренней формой, а не внешней.
Те же стихии а в произведении искусства, и не трудно будет найти
их, если будем рассуждать таким образом: "это - мраморная статуя
(внешняя форма) женщины с мечем и весами (внутренняя форма),
представляющая правосудие (содержание)". Окажется, что в произведении
искусств образ относится к содержанию, как в слове представлеSteinth.
Der Urspr. der Spr. i30.
ние к чувственному образу или понятию. Вместо "содержание" художественного
произведения можем употребить более обыкновенное выражение,
именно, "идея". Идея и содержание в настоящем случае для
нас тождественны, потому что, например, качество и отношения фигур,
изображенных на картине, события и характеры романа и т.п. мы относим
не к содержанию, а к образу, представлению содержания, а под содержанием
картин, романа разумеем ряд мыслей, вызываемых
образами в зрителе и читателе, или служивших почвой образа в самом
художнике во время акта создания. Разница между образом и содержанием
ясна. Мысль о необходимости смерти и о том, "что думка за морем,
а смерть за плечами" одинаково приходит в голову по поводу
каждой из сцен пляски смерти ; при большой изменчивости образов содержание
здесь относительно (но только относительно) неподвижно.
Наоборот, одно и то же художественное произведение, один и тот же
образ различно действует на разных людей, и на одно лицо в разное время,
точно так, как одно и то же слово каждым понимается иначе; здесь относительная
неподвижность образа при изменчивости содержания.
Труднее несколько не смешать внутренней формы с внешней, если
сообразим, что эта последняя в статуе не есть грубая глыба мрамора, но
мрамор, обтесанный известным образом, в картине - не полотно и краски,
а определенная цветная поверхность, следовательно сама картина.
Здесь выручает нас сравнение со словом. Внешняя форма слова тоже не
есть звук, как материал, но звук уже сформированный мыслью, между
тем сам по себе этот звук не есть еще символ содержания. В поздние периоды
языка появляется много слов, в которых содержание непосредственно
примыкает к звуку; сравнивши упомянутое состояние слов с
таким, когда явственно различаются в них три момента, можем заметить,
что в первом случае словам недостает образности и что только в
последнем возможно такое их понимание, которое представляет соответствие
с пониманием художественного произведения и эстетическим
наслаждением. Положим, кто-нибудь знает, что литов. baltas значит добрый
(может быть ласковый, милый); ему даны в этом слове очень определенные
звуки и не менее определенное содержание, но эстетическое
понимание этого слова ему не дано, потому что он не видит, почему
именно эти сочетания звуков, а не сотня других, должны означать доброту
и пр., и почему, наоборот, такое содержание должно требовать
таких именно звуков. Если затеряна для сознания связь между звуком
В этом ряду можно различить мысли: ближайшие по времени к восприятию
образа (когда, напр., читатель говорит: "Дон-Кихот есть насмешка над рыцарскими
романами") и более далекие от него, и вместе с тем более важные для нас (когда
читатель говорит: "В Дон-Кихоте смехотворство есть только средство изобразить
всегдашние и благородные свойства человеческой природы; автор любит своего
смешного героя, и хоть сыплет на него удары со всех сторон, но ставит бесконечно
выше всех окружающих его лиц"). Тйкое различие в настоящем случае для нас не
нужно.
См- Буслаев. Очерки.
и значением, то звук перестает 'быть внешней формой в эстетическом
значении этого слова; кто чувствует красоту статуи, для того ее содержание
(напр., мысль о верховном божестве, о громовержце) находится в
совершенно необходимом отношении к совокупности замечаемых в
ней изгибов мраморной поверхности. Для восстановле "ля в сознании
красоты слова baltas нужно знание, что известное нам е."о содержание
условлено другим, именно значением белизны: baltas значит добрый и
пр. потому, что оно значит белый, точно так, как русское бе^шй, светлый
значат, между прочим, милый, именно вследствие своих значений
albus, lucidus. Только теперь, при существовании для нас символизма
слова (при сознании внутренней формы), его звуки становятся внешней
формой, необходимо требуемой содержанием. Дело нисколько не изменяется
оттого, что мы не знаем причины соединения звуков baltas, белый со
значением albus: мы спрашивали вовсе не об "этом, а об отношении значения
милый к звуку; ограниченные требования удовлетворяются знанием ограниченных,
а не безусловных причин.
Чтобы, воспользовавшись сказанным о слове, различить внутреннюю
и внешнюю форму в художественном произведении, нужно най
ти такой случай, где бы потерянная эстетичность впечатления могла
быть восстановлена только сознанием внутренней формы. Не будем
говорить о картинах и статуях, как о предметах мало нам известных,
и остановимся на обычных в народной песне сравнениях, из коих
каждое может считаться отдельным поэтическим целым.
Чего недостает нам для понимания такого, например, сравнения?
Czystas wandeiielis tek'
Czystame upuzelej,
0 ir werna meiluze
Wernoje szirdatej
(Ness. 93).
(Чистая вода течет в чистой речке, а верная любовь в верном сердце.)^
^Они так же цельны, как, напр., четверостишие Гейне:
Mein Hеrz gleicht ganz dem Meere
Hat Sturm, und Ebb, und Fluth,
Und manche schone Perle
In seiner Tiefe ruht.
^ср.: *Eiksi хгспау fnergyte,
Eiksi sier.ay, Jaunoji,
Kalbesiva Kalbuiate,
Dumoxiva dumuy.ale,
Kur srove giliausia,
Kt^ incite meiliausia"
(Ness. 3).
(Поди сюда, девица, поди сюда, молодая, будем думать-гадать, где глубже река, где крепче (милее) любовь). Сравнение
употреблено и в этих и в вышеприведенных стихах слишком самостоятельно, для того, чтобы можно было
видеть здесь заимствование откуда бы ни было. В моравской песне мы встретили такой же мотив.
"О lasko, lasko, bud'mczi natni.
Jako ta vodi^ka mezi brehami
Woda uplyn^. brehy podry)e,
Tebc si, dl^vlisko, synck ne veim^.
iMorav. nir.p. fS. 300).
Нам недостает того же, что требовалось для понимания слова baltas,
добрый, именно законности отношения между внешней формой, или
лучше сказать между тем, что должно стать внешней формой, и значением.
Форма и содержание - понятия относительные: В, которое было"Кроковее колесо
Више тину стояло,
Много дива видало.
Чи бачило, колесо,
Куди милий по1хав?"
- За ним трава зелена
И диброва весела. -
"Кроковее колесо
Више тину стояло
Много дива видало.
Чи бачило, колесо,
Куди нелюб поТхав?"
- За ним трава полягла
И диброва загула!
Можно себе представить, что эту песню кто-нибудь поймет в
буквальном смысле, то есть не поймет ее вовсе. Все черты того, что
изображено здесь, все то, что становится впоследствии внешней
формой, будет схвачено душой, а между тем в результате выйдет
нелепость: шафранное колесо, которое смотрит из-над тыну? Но
пусть эта бессмыслица получит внутреннюю форму, и от песни
повеет на нас весной природы и девичьей жизни. Это желтое
колесо - солнце; солнце смотрит сверху и видит много дива. Оно
рассказывает певице, что куда проехал ее милый, там позеленела
трава и повеселела дуброва и проч.
Кажется, из сказанного ясно, что и в поэтическом, следовательно,
вообще художественном произведении есть те же самые стихии, что и в
слове: содержание (или идея), соответствующее чувственному образу
или развитому из него понятию; внутренняя форма, образ, который указывает
на это содержание, соответствующий представлению (которое
тоже имеет значение только как символ, намек на известную совокупность
чувственных восприятий, или на понятие) и, наконец, внешняя
форма, в которой объективируется художественный образ. Разница
между внешней формой слова (звуком) и поэтического произведения
та, что в последнем, как проявлении более сложной душевной деятельности,
внешняя форма более проникнута мыслью. Впрочем, и членораздельный
звук, форма слова, проникнут мыслью; Гумбольдт, как мы
видели выше, может понять его только как "работу духа".
Язык во всем своем объеме и каждое отдельное слово соответствует
искусству, притом не только по своим стихиям, но и по способу
их соединения.
"Создание языка, - говорит Гумбольдт, - начиная с первой его
стихии, есть синтетическая деятельность в строгом смысле этого слова,
именно в том смысле, по которому синтез создает нечто такое, что не
заключено в слагаемых частях, взятых порознь". Звук, как междометие,
как рефлексия чувства, и чувственный образ или схема, были уже
до слова; но самое слово не дается механическим соединением этих
стихий. Внутренняя форма в самую минуту своего рождения изменяет
и звук, и чувственный образ. Изменение звука состоит (не говоря о позднейших,
более сложных звуковых явлениях) в устранении того страстного
оттенка, нарушающего членораздельность, какой свойствен
междометию. Из перемен, каким подвергается мысль при создании слова,
укажем здесь только на ту, что мысль в слове перестает быть собственностью
самого говорящего и получает возможность жизни
' Ueb. die Versch. 104.
самостоятельной по отношению к своему создателю. Имея в виду эту
самостоятельность, именно - не уничтожающую возможности взаимного
понимания способность олова всяким пониматься по^воему, мы
поймем важность следующих слов Гумбольдта: "На язык нельзя смотреть
как на нечто (ein Stoff) готовое, обозримое в целом и исподволь сообщимое;
о
...Закладка в соц.сетях