Купить
 
 
Жанр: Философия

Мысль и язык

страница №16

торого стиха возможно только под
условием перехода мысли от зори к девице, от света к веселью, потому
что хотя слова зоря, девица и сами по себе, каждое по-своему, указывают
на свет, но это их этимологическое значение дается далеко

не с первого раза. Ясно также, что упомянутый переход требуется не
объективными свойствами звезды, света, девицы, веселья, а относительно
субъективным их изображением в языке, отношениями представлений
зори и девицы, света и красоты, света и веселья,
установленными только системой языка.

Известно, что содержание народной поэзии составляет не природа,
а человек, т.е. то, что есть самого важного в мире для человека.
Если человек обстамавливается в ней картинами природы в таких,
например, началах песен, как следующее:

"JleiiB крячок на той бочок,

Жал!бненько крикнув;
Горе ж мен! на чужим,

Що я не привикнув", или:
"Пвд горою високою

Голуби л1тають;
Я роскоши не мзнаю,
А л1та минають",

то это делается не из каких-либо артистических соображений, не потому,
почему живописец окружает группу лиц приличным ландшафтом;
как бы ни был этот ландшафт тесно связан в воображении
живописца с лицами картины и как бы он ни был необходим для
эстетического действия этой картины, но он может быть оставлен
вчерне или только намечен, тогда как человеческие фигуры уже
окончены, или наоборот. В поэзии, на той ступени ее жизни, к какой
принадлежат примеры, подобные приведенным, необходимость начинать
с природы существует независимо от сознания и намерения, и
потому ненарушима: она, так сказать, размах мысли, без которого не
существовала бы и самая мысль. Человек обращается внутрь себя
только от внешних предметов, познает себя сначала только вне себя;
внутренняя жизнь всегда имеет для человека непосредственную цену,
но сознается и уясняется только исподволь и посредственно.

Хотя общий тон песни определен еше до ее начала настроением
певца, хотя в этом настроении должны заключаться причины, почему
из многих наличных восприятий внешней природы мысль обращается
к тем, а не другим, почему в данном случае певец выразит в
слове полет птицы, а не другой предмет, вместе с этим обнимаемый
его взором; но тем не менее в началах, вроде упомянутых, слышится
нечто произвольное. Кажется, будто природа импонирует человеку,
который освобождается от ее давления лишь по мере того, как посредством
языка слагает внешние явления в систему и осмысливает
их, связывая с событиями своей душевной жизни.

К положительному сравнению, или что на то же выйдет, к представлению
и значению, как стихиям отдельного слова, примыкают
приметы. При некотором знакомстве с языком легко заметить, что
примета в своем древнейшем виде есть развитие отдельного слова, видоизменение
сравнения. Так, примета "если звенит в ухе, то говорят

об нас" образовалась только потому, что до нее было в языке сравнение
звона со словом. Однако примета заключает в себе моменты, каких
не было в сравнении. В последнем символ только приводил на
мысль значение, и связь между тем и другим представлялась существующей
только для мыслящего субъекта и внешней по отношению
к сравниваемым явлениям; в примете эта связь переносится в самые
явления, оказывается существенной принадлежностью их самих:
крик филина может быть незамечен тем, кому он вещует смерть, но
тем не менее этот человек должен умереть; лента, виденная мной во
сне, предвещает мне дорогу, хотя я сам и не могу объяснить себе этого
сна. Притом примета предполагает, что лежащие в ее основании
члены сравнения тесно ассоциировались между собой и расположились
так, что в действительности дан только первый, вызывающий
своим присутствием ожидание второго. В сравнении: "погасла свеча,
не стало такого-то" оба члена или налицо, или, если только в мысли,
то так, что не требуют дополнения со стороны новых восприятий; но
в примете "его свеча (горевшая перед ним или в его руках в известном
торжественном случае) погасла, он умрет" второй член есть ожидаемое
событие. Почти то же будет, если вместо неизвестного
будущего поставим неизвестное же, представляемое происходящим
теперь или свершившимся. Во всяком случае, примета по отношению
к сравнению есть приобретение мысли, расширение ее горизонта.


Примета не есть причиненное отношение членов сравнения:
звон, слышимый мной в ушах, не производит пересудов обо мне, и
хотя находится с ними в предметной связи, но так, что связь эта
для меня совершенно неопределена; однако от приметы - ближайший
переход к причинной зависимости. Образование категории
причины объясняют сочетанием доставляемых общим чувством впечатлений
напряжения мускулов с мыслью о желаемом предмете.
Простейшие условия появления этой категории находим уже в
ребенке. В нем воспоминание его собственного крика, требующего
известных усилий, ассоциировалось с воспоминанием того, что
вслед за криком его начинали кормить; он пользуется криком, как
средством производить или получать пищу, но еще не имеет категории
причины. Для создания этой последней нужно перенести
отношения своих усилий к вызываемому ими явлению на взаимные
отношения предметов, существующие независимо от мыслящего
лица и постигаемые им только посредственно. Этот процесс застает
уже в языке сравнение и примету и примыкает к ним. Для нас по
крайней мере более чем вероятно, что в чарах, так называемых
теперь симпатических средствах и тому подобных явлениях, основанных
на языке, человек впервые пришел к сознанию причины, т.е.
создал ее. Невозможно объяснить, как человек стал лечить болезнь
(рожу и мн.друг.) огнем, если упустишь из виду, что до этого
существовало сравнение огня с болезнью, представление последней
огнем; никому бы не пришло в голову распускать ложные слухи

для того, чтобы отливаемый в это время колокол был звонче, если
б еще прежде не было в сознании сближения звона и речи, молвы.
Подобными отношениями даже в глазах современного простолюдина
связано многое в мире, а прежде было связано все.

Установляемая таким путем связь между явлениями субъективна
с точки той связи, которая нам кажется истинной и внесена в
наше миросозерцание умственными усилиями многих тысячелетий;
но понятия объективного и субъективного - относительны, и без
сомнения придет время, когда то, что нам представляется свойством

самой природы, окажется только особенностью взгляда нашего
времени. Для понимания важности, какую имел для человека
совершившийся в языке переход от сравнения к причине, следует
представлять эту первобытную категорию причины не неподвижным
результатом относительно слабой умственной деятельности, а
живым средством познавать новое. Нет ничего легче, как с высоты,
на которую без нашей личной заслуги поставило нас современное
развитие человечества, презрительно взирать на все, от чего мы уже
отошли на некоторое расстояние. Гордясь, например, тем, что мы
уже не верим в приметы, что мы уже не язычники, без особенных
усилий мысли можем объявить все, связанное с созданием мифов,
за уродливый плод болезненного воображения, за горячечный бред.
Но и при полном убеждении в законности того младенческого
понимания явлений и их связи, какое видим в языке, весьма трудно
заполнить пропасть, отделяющую это понимание от научного.
Впрочем, мысль о непрерывной причинной связи простейших проявлений
умственной деятельности с наиболее сложными давно уже
не новость. Мы приведем относящееся сюда место из Жан-Поля,
который, как педагог и вообще как мыслящий человек, хорошо
понимал чрезвычайную важность первых шатких шагов детской
мысли для позднейшего развития.

"На низшей степени, там где еще только начинается человек (и
кончается животное) первое легчайшее сравнение двух представлений
... есть уже ocTpOTa(Witz)". "Остроумные сближения суть первородные
создания стремления к развитию, и переход от игры
остроумия к науке есть только шаг, а не скачек ... Всякое изобретение
есть сначала только острота"^. Остроумие (Witz) есть непосредственное
творчество. "Самое слово (Witz) обозначало прежде способность
знать, как и англ. гл. wit, знать, существ. wU, рассудок, разум, смысл.
Вообще довольно часто одно слово обозначает остроумие, и дух вообще:
ср. esprit, spirit, ingeniosus".
"Точно таким образом, как и остроумие, но с большей напряженная
Pauls Sammtl. W. XVIII. Vorschule d. Aesth. §45.

"Die Erstgeburten desBildungstriebes sind witzige. Auch ist der Uebergang von der
Messkunst zu den elektrischen Kunststucken des Witzes ... mehr ein Nebenschrilt, als ein
Uebersprung ... Jede Erfindung ist anfangs ein Anfall". lb.t. XXIII, 93.


ностью сравнивает и проницательность ума (Scharfsinn) и глубокомыслие
(Tiefsinn)".

"С объективной стороны эти три направления разнятся между собой.
Остроумие находит отношение сходства, т.е. частного равенства,
скрытого за большим несходством; проницательность - отношение
несходства, т.е. частного неравенства, скрываемого преобладающим
равенством; глубокомыслие за обманчивой наружностью явлений находит
полное равенство"...

"Остроумие сравнивает преимущественно несоизмеримые величины,
ищет сходства между миром телесным и духовным (напр., солнце-истина),
другими словами - уравнивает себя с тем, что вне,
следовательно - два непосредственных восприятия (Anschauungen) ...
Отношение, находимое остроумием - наглядно" (есть первичное, постигаемое
слушателем сразу), тогда как, напротив, проницательность,
в найденных уже отношениях соизмеримых и сходных величин находящая
и различающая новые отношения ... требует, чтобы читатель
(или слушатель) повторил за исследователем весь труд исследования.
Проницательность, как остроумие, возведенное в степень, сравнивающее
не предметы, а сравнения, согласно со своим немецким именем
(Scharfsinn; острое разделяет, рассекает), сызнова делит данные уже
сходства".

"Затем развивается третья сила, или лучше сказать одна и та же
совсем всходит на горизонт. Это - глубокомыслие... которое стремится
к равенству и единству всего того, что наглядно связано остроумием
и рассудочно (verstandig), разрознено проницательностью.
Глубокомыслие - сторона человека, обращенная к незримому и высочайшему"^


По поводу этой выписки заметим следующее:
Во-первых, насчет самого слова остроумие. Никакой разумный педагог
не усомнится, что игра ребенка заключает в себе в зародыше и
преобразует позднейшую деятельность, свойственную только взрослому
человеку, точно так, как слово есть первообраз и зародыш позднейшей
поэзии и науки. Известна также характеризующая ребенка
смелость, с какой он объясняет свои наличные восприятия прежними:
неуклюжий кусок дерева превращается в его воображении и в лошадь,
и в собаку, и в человека в самых разнообразных видах. Дитя
совершенно серьезно принимает к сердцу оскорбления, в шутку наносимые
его кукле, потому что апперципировало ее образ теми рядами
восприятий, которые ложатся в основание нашего уважения к
человеческому достоинству, любви к ближнему и т.п., и сравняло между
собой куклу и себя, предметы для нас весьма различные. Факты,
подобные последнему, показывают, что считать эти первоначальные
сближения за остроты в обыкновенном смысле этого слова - так же

ibid.i. xviii, §43.

ошибочно, как в первой деятельности ребенка находить границы
между трудом и развлечением, в первом слове - видеть прилагательное
или глагол. Называя известное сближение остроумным, мы
тем самым предполагаем в себе сознание других отношений, которые
считаем истинными; если же нам нечему противопоставить остроты,
то она есть для нас полная истина.

Во-вторых, средство, разрушающее прежние сравнения (и причинные
отношения сравниваемых членов), сила, называемая Жан-Полем
"Scharfsinn", есть ни что иное, как отрицание; по крайней мере это
последнее имеет все признаки, находимые Жан-Полем в проницательности.


а) Отрицание есть отношение соизмеримых величин. Non-A само
по себе, независимо от всего остального, немыслимо, не заключает в
себе никаких причин, по которым оно могло бы прийти на мысль.
Полное отрицание невозможно. Так как действительность дает мысли
только положительные величины, то отрицание должно быть результатом
известного столкновения этих величин в сознании. Как
происходит это столкновение, можно видеть из следующего: если кто
говорит: "эта бумага не бела", то, значит, первое впечатление заставило
его воспроизвести прежнюю мысль о белизне бумаги, а следующее
вытеснило эту мысль из сознания. Первый акт мысли образовал
суждение положительное, в котором одна стихия вызывала другую,
т.е. имела с ней общие стороны; но предикат не мог удержаться при
давлении следующего восприятия, которое будет выражено и словом,
если скажем: "это не белая, а серая бумага". Разделим противоречащие
друг другу предикаты таким количеством других актов мысли,
которое достаточно для того чтобы, при мысли о серой бумаге, помешать
воспроизведению мысли о белизне, и мы получим положительное
суждение "бумага сера". Отсюда видно, что отрицание есть
сознание процесса замещения одного восприятия другим, непосредственно
за ним следующим. Для изменения предполагаемого чистого
поп А в действительную величину, т.е. в неполное отрицание, необходимо
прибавить к нему обстоятельство, вызывающее его в сознание;
это обстоятельство может быть только положительной величиной,
однородной и сравниваемой с поп А. Легко применить это к языку и
простейшим формам поэзии. И здесь основная форма есть положительное
сравнение: отрицание примыкает к нему, развивается из него,
есть первоначально отрицательное сравнение, и только впоследствии
стирает с себя печать своего происхождения. Как будто несколько
книжная пословица "власть не сласть, а воля не завидная доля" возможна
только потому, что в языке роднятся представления свободы
и счастья, что воля есть именно завидная доля. Кашебская пословица
"тьма не ест людей, но валит их с ног" предполагает мысль, что тьма
действительно ест людей, что будет понятно, если вспомнить, что
тьма (поль. ста, ночной мотылек) есть мифическое существо, тождественное
с сер. вештицей, съедающей сердце. Так и во многих других

случаях. Поэтому нам кажется весьма древней такая форма отрицания,
в которой этому последнему предшествует утвердительное сравнение:


1 по той б1к гора.
1 по сей б1к гора,
А м1ж тими та проньками
Ясная зоря-,
Ой то ж не зоря,
Ой то ж не ясна,

Ой то ж, то ж моя та д1вчинонька
По воду шшла.

Судя по сжатости и темноте, позднее упомянутой, такая форма, в которой
положительное сравнение не выражается словами:

Не буйные ветры понавеяли,
Незваные гости понаехали.

Применение созданных уже категорий в науке в сущности есть
повторение тех приемов мысли, коими создавались эти категории.
Первое научное объяснение факта соответствует положительному
сравнению; теория, разбивающая это объяснение, соответствует простому
отрицанию. Для человека, в глазах которого ряд заключенных
в языке сравнений есть наука, мудрость, поэтическое отрицание, есть
своего рода разрушительная критика.

б) Из предшествующего видно и второе сходство отрицания с проницательностью,
именно большая сложность сочетаний в отрицании,
чем в сравнении. Впрочем, эта сложность без дальнейших определений
столь же мало может быть исключительным признаком отрицания,
как и предполагаемая его пониманием необходимость
проследить весь предшествующий ход мысли. Не то ли самое в сложном
сравнении, например, листьев с разумом, или пера со словом?

Хотя исходная точка языка и сознательной мысли есть сравнение
и хотя все же язык происходит из усложнения этой первоначальной
формы, но отсюда не следует, чтобы мысль говорящего при каждом
слове должна была проходить все степени развития, предполагаемые
этим словом. Напротив, в большинстве случаев необходимо забвение
всего предшествующего последней форме нашей мысли. Каким образом,
например, возможно было бы существование научного понятия
о силе, если бы слово сила (корень си, вязать) постоянно приводило
на мысль представление вязанья, бывшее одним из первых шагов
мысли, идеализирующей чувственные восприятия, но уже постороннее
для понятия силы?

Язык представляет множество доказательств, что такие явления,
которые, по-видимому, могли бы быть непосредственно созданы и выражены
словом, на самом деле предполагают продолжительное подготовление
мысли, оказываются только последней в ряду многих
предшествующих, уже забытых инстанций. Таковы, например, деятельности
бежать, делать, предметы вроде частей тела и проч. Предположим
например, что слово гр. гор (или какая-нибудь более древняя
его звуковая форма) имеет первоначальное значение горения и
огня. В этом слове апперципируется потом уменьшение горючего материала
при горении и уменьшение снеди, по мере того как едят, откуда
слова жрети, жрать получают значение есть. В слове с этим
последним значением сознается чувственный образ горла, которое
сначала представляется только пожирающим, истребляющим пищу,
подобно огню. Такое значение апперципирует образы, обозначенные
теми же, или подобными звуками: Мр. жерело, гирло (устье). Вр. жерло
и т.п. Преобладающее в последних словах значение отверстия (кажется
более сложное, чем зн.человеческого горла) очень далеко от
первоначального значения огня и потому не приводит его на память;
степень забвения мысли А соответствует количеству других мыслей,
отделяющих ее от Б, которое в эту минуту находится в сознании;
благодаря этому в приведенном выше примере мысль может сосредоточиться
на значении отверстия, не возвращаясь на пути, которыми
пришла к его сознанию.

По мере того, как мысль посредством слова идеализируется и освобождается
от подавляющего и раздробляющего ее влияния непосредственных
чувственных восприятий, слово лишается исподволь
своей образности'. Тем самым полагается начало прозе, сущность
коей - в известной сложности и отвлеченности мысли. Нельзя сказать,
когда начинается проза, как нельзя точно определить времени,
с которого ребенок начинает быть юношей. Первое появление прозы
в письменности не есть время ее рождения, еще до этого она уже есть
в разговорной речи, если входящие в нее слова - только знаки значений,
а не, как в поэзии, конкретные образы, пробуждающие значение.



Количество прозаических стихий в языке постоянно увеличивается
согласно с естественным ходом развития мысли; самое образование
формальных слов - грамматических категорий есть подрыв пластичности
речи. Проза рождается не во всеоружии, и потому можно
сказать, что прежде было ее меньше, чем теперь. Тем не менее, не
противореча мысли, что различные степени живости внутренней
формы слов в различных языках могут условливать большую или
меньшую степень поэтичности народов, что, например, такие прозрачные
языки, как славянские и германские, более выгодны для поэтического
настроения отдельных лиц, чем французский, следует

Мы нигде здесь не упоминали о происхождении формальных, или, как говорит
Гумбольдт, "субъективных" слов, "исключительное содержание коих есть выражение
личности или отношения к ней", но полагаем, что и эти слова, подобно "объективным,
описательным и повествовательным, означающим движения и пр. без отношения в
личности" (НшпЬ. Ub die Versch. 114, 116, 122), что и эти слова в свое время не были
лишены поэтической образности.

прибавить, что нет такого состояния языка, при котором слово теми
или другими средствами не могло получить поэтического значения.
Очевидно только, что характер поэзии должен меняться от свойства
стихий языка, т.е. от направления образующей их мысли и количества
предполагаемых ими степеней. История литературы должна все
более и более сближаться с историей языка, без которой она так же
ненаучна, как физиология без химии.

Важность забвения внутренней формы - в положительной стороне
этого явления, с которой оно есть усложнение, или, как говорит
Ляцарус, сгущение мысли. Самое появление внутренней формы, самая
апперцепция в слове сгущает чувственный образ, заменяя все его
стихии одним представлением, расширяя сознание, сообщая возможность
движения большим мысленным массам. Затем, в ряду вырастающих
из одного корня представлений и слов, из коих последующие
исподволь открываются от предшествующих и теряют следы своего
происхождения, сгущением может быть назван тот процесс, в силу
которого становится простым и не требующим усилия мысли то, что
прежде было мудрено и сложно. Многие на вопрос, ходят ли они, воспринимают
ли извне действия, как копать, рубить, или качества, как
зелень и проч., ответят утвердительно, не обратив внимания на противоречие,
заключенное в вопросе (чувственное восприятие качеств
или действия, вообще не подлежащего чувствам) и не думая о том,
что можно вовсе не сознавать ни действия, ни качества. Известно, что
истина, добытая трудом многих поколений, потом легко дается даже
детям, в чем и состоит сущность прогресса; но менее известно, что
этим прогрессом человек обязан языку. Язык есть потому уже условие
прогресса народов, почему он орган мысли отдельного лица.

Легко увериться, что широкое основание деятельности потомков,
приготовляемое предками, - не в наследственных физиологических
расположениях тела и не в вещественных памятниках прежней жизни.
Без слова человек остался бы дикарем среди изящнейших произведений
искусства, среди машин, карт и т.п., хотя бы видел на деле
употребление этих предметов, потому что как же учить немым Примером
даже наукам, требующим наглядности, как передать без слов
такие понятия, как наука, истина и пр.? Одно только слово есть
monumenlum aere perenius; одно оно относится ко всем прочим средствам
прогресса (к которым не принадлежит их источник, человеческая
природа) как первое и основное.

Мысль о наследственности содержания языка заключает в себе
противоречие и требует некоторых дополнений. Возможность объяснить
значение языка для мысли вся основана на предположении, что
мысль развивается изнутри; между тем сообщения опыта, как чего-то
внешнего, нарушает эту субъективность развития. Выше мы видели,

' Steinth. Gr. L.v. Ps. 331. 334. Zeilschr. fBr Philos. v. Fichte etc. XXXII. 218.

что язык есть полнейшее творчество, какое только возможно человеку,
и только потому имеет для него значение; здесь возвращаемся к
упомянутому уже в начале факту, что мы перенимаем, берем готовый
язык, факту, который одинаково может быть обращен и против
мнения о сознательном изобретении, и о бессознательном возрастании
языка из глубины души. Эти недоумения не трудно решить на
основании предшествующего.


Что передаем мы ребенку, который учится говорить? Научить, как
произносятся звуки, мы не можем, потому что сами большей частью
не знаем, да если б и знали, то учить бы могли только на словах.
Дитя произносит звуки, т.е. в нем так же действует телесный механизм,
как и в первом человеке; оно любит повторять услышанные
слова, причем создавало бы новые членораздельные звуки в силу действия
внешних впечатлений, если бы не было окружено уже готовыми.
Даже тогда, когда мы прямо показываем, как обращаться,
например, с пером, мы не передаем ничего и только возбуждаем, даем
другому случай получить впечатление, которое внутренними,
почти неисследимыми путями проявляется в действии. Еще менее
возможна передача значения слова. Значение не передается, и повторенное
ребенком слово до тех пор не имеет для него смысла, пока он
сам не соединит с ним известных образов, не объяснит его восприятиями,
составляющими его личную, исключительную собственность.
Апперцепция есть, конечно, явление вполне внутреннее. Дитя может
придавать суффиксу ~ов значение лица, производящего то, что обозначено
корнем, может думать, что Порохов - тот, что порох делает;
но всякое ложное понимание было бы невозможно, если б значение
давалось извне, а не создавалось понимающим.

Говорящие дают ребенку только случай заметить звук. По выражению
Ляцаруса, восприятие ребенком пустого звука можно сравнить с
астрономическим открытием, что на таком-то месте неба должна быть
звезда; открытие самой звезды, условленное этим - то же, что создание
значения звуку. Мы уже упомянули, что сознание в слове многих предметов,
подлежащих чувствам, является относительно поздно. Без помощи
языка, в котором есть слово горло, столько же поколений должно бы
было трудиться над выделением горла из массы прочих восприятий,
сколько нужно было для создания самого слова горла, современный же
ребенок, в котором бессознательно сложилась мысль, что слово что-нибудь
да значит, скоро и легко объяснит себе звуки упомянутого слова
образом самого предмета, на который ему указывают. Образ этот не
смешивается с другими, потому что обособляется и сдерживается словом,
которое с ним связано. При этом путь мысли ребенка сократился;
он сразу, минуя предшествующие значения (напр., огня и пожирания),
нашел искомое значение слова.

Известно, что слова с наглядным значением понимаются раньше
отвлеченных, но ход понимания тех и других в общих чертах один и
тот же. "Положим, - говорит Ляцарус, - что дитя имеет уже известное
число образов с соответствующими им словами: есть, пить, ходить,
бежать и проч.; оно еще не умеет выразить своих отношений к этим образам:
хочет есть, но говорит только "есть", взрослые говорят между
собой и к нему: "мы хотим есть", и дитя замечает скачала это слово, а
потом и то, что желание предшествует исполнению. Дитя хочет пить и
протягивает руку к стакану, а у него спрашивают: хочешь пить? Оно видит,
что желание его понятно и названо словом хочешь. Так выделяется
и значение слов ты, мы, мой, твой и пр. Кто держит вещь, тот говорит
"мое" и затем не отдает другому; кто дает, тот говорит "твое" и т.д. Начало
пониманию отвлеченного слова полагается его сочетанием с конкретным
образом (напр., мое с образом лица, которое держит), откуда
видно, что, например, местоимение, замеченное ребенком, сначала для
него вовсе не формальное слово, но становится формальным по мере того,
как прежние его сочетания с образами разрушаются новыми. Если б
притяжательное мой слышалось ребенком лишь от одного лица и об
одной только вещи, то хот

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.