Жанр: Философия
Мысль и язык
...еденные
к первобытной форме, означали определенный обрад, как безразличную
совокупность субстанции и атрибутов, посредством прг:нака
светить. В первообразе предложения "вод"а) светила)" составные
части еще нс теряют свойств, принадлежавших им, когда "iiw
употреблялись только порознь. Если в новом восприятии воды: глаз
поражен ее прозрачностью или отражением в ней .-ол печного сесга,
то это восприятие сначала все же апперципируете" словом вода
(причем произойдет суждение, соответствующее нашему: (это) вода!),
но вслед за тем вызовет в сознание совершенно другой образ и
вторично апперципируется связаннкм с этим i.oc'-едним словом
свет (ла). 0бозначкви'и новое восприятие через х.первое входящее в
сознание слово через а, второе через /i, можем выразить весь
процесс таким образом: х = а "' Ь; чо х не вь-ражасгся елевом и не
сознается, а потому для сознания остается только а = Ь. Смысл
предложения бучет: представлчемое мн.)й в C.'OBC вода действует на
меня так или есть для меня то, что представляемое мьой ч слове
свет (ла). Точно так слово зеленьи. в старину ic только имело'
менее определенное значение, чем то, какое мы придаем ему теперь,
не только означало светлый цвет вообще, но и без сомнения
явственно обнаруживало связь с определенным чуиственным образом
светлого предмета, хотя нельзя сказать, с калим имени'). Чувственный
образ звука, цвета есть сам J себе противоречче. потому
что мы видим не один цвет, а цветной предмет, м даже звук,
которого действительный источник может от нас скрыват^я, мы
приурочиваем к тому предмету, со стороны коего он слышен.
Названия некоторых цветов еще и теперь явственно указывают на
чувственные образы, из коих они выделены: как голубой есть цвет
голубя, соловой - соловья, поль, niebifrkl - цвет неб-, так и
зеленый сначала мыслилось не отделы-о, как качество, а в чувственном
образе, который обнимал предмет, действие v. качество и
обозначался, положим, словом гар или гр. (ср. малор гpw^ьц'!, зеленый,
и обычный переход г в з, р а л). Когда это '.лово соединилось
со словом трава (внутренняя форма коего, чидная в корне тру=
(ти), есть, жрать, откуда о^тру=та и o---w^."^=a). то тем самым
созналось и отношение двух до того оаздельных чувственных образов,
и предложение "трава зелена" значило: "то, что я представляю
снедью значит для меня то, что я представляю С&'ГР_№Ш". Мы не
можем себе представить первоначального 1;р-гд.'о*"с;'.и1 ^'шЧ!:, как
в виде явственного для говорящего сравнения двух самостоятельно
сложившихся чувственных образов, к по этом', повел'.' ."апомним
сделанное выше определение слова вообще, как средства апперцепции
или, что то же, средства сравнения. В языке нет собственных
выражений, и чем более точному анализу подвергнем мы слово, тем
более сходства обнаружит оно с символическими выражениями
позднейшей народной поэзии, с той, конечно, разницей, что последние
в общей массе будут гораздо сложнее и отвлеченнее первобытных
искомых речений.
Согласившись видеть сравнения в первобытных предложениях,
вместе с тем мы должны будем принять их несовершенство и недостаточность
для целой мысли. Как бы ни было прекрасно сравнение, но
оно заставляет нас думать о многом, что вовсе не составляет необходимой
принадлежности мыслимого субъекта, оно нас развлекает или,
лучше сказать, само есть отсутствие той сосредоточенности, без которой
нет строгого мышления. Положим, что сравнение старых супругов
с двумя пнями без отпрысков (срб. "Као два oдejeнa паня") говорит нам
о сиротстве, бездетности; но этот предикат непосредственно присоединяется
к субъекту и заставляет нас перейти от человека к дереву, жизнь
которого в сущности совершенно отлична от человеческой, присоединяет
к мысли о бездетной старости человека много такого, что, с нашей
точки, не должно бы заключаться в этой мысли. То же следует сказать
о первоначальном значении предложений "вода светла", "трава зелена":
они еще слишком напоминали случайную ассоциацию восприятий,
хотя уже не были ею в действительности. Ответ на возникающий
отсюда вопрос о средствах, какими мысль достигает той степени отвлеченности,
которая дает нам возможность принимать сравнения за собственные
выражения и непосредственно, не думая о постороннем,
находит в субъекте известные признаки; ответ на это найдется, если сообразим
следующее. Сказуемое в предложении "трава зелена", рассматриваемое
отдельно от подлежащего, есть для нас не цвет
известного предмета, а зеленый цвет вообще, потому что мы забыли и
внутреннюю форму этого слова, и тот определенный круг признаков
(образ), который доводился ею до сознания; точно так и подлежащее
трава дает нам возможность без всяких фигур присоединить к нему
известное сказуемое, потому что для нас это слово обозначает не "служащее
в пищу", а траву вообще, как субстанцию, готовую принять всякий
атрибут. Такое забвение внутренней формы может быть
удовлетворительно выведено из многократного повторения процесса
соединения слов в двучленные единицы. Чем с большим количеством
различных подлежащих соединялось сказуемое зеленый, тем более терялись
в массе других признаки образа, первоначально с ним связанного.
Способность забвения и здесь, как при объединении чувственного
образа до появления слова, является средством оттенить и выдвинуть
вперед известные черты восприятий. Но оставляемое таким образом в
тени не пропадает даром, потому что, с другой стороны, чем больше
различных сказуемых перебывало при слове трава, тем на большее количество
суждений разложился до того нераздельный образ травы.
Субстанция травы, очищаясь от всего постороннего, вместе с тем обогащается
атрибутами.
Всякое суждение есть акт апперцепции, толкования, познания, так
что совокупность суждений, на которые разложился чувственный образ,
можем назвать аналитическим познанием образа. Такая совокупность
есть понятие.
Потому же, почему разложение чувственного образа невозможно
без слова, необходимо принять и необходимость слова для понятия. Мы
еще раз приведем относящееся сюда место Гумбольдта, где теперь легко
будет заметить важную черту, дополняющую только что"сказанное
о понятии. "Интеллектуальная деятельность, вполне духовная и внутренняя,
проходящая некоторым образом бесследно, в звуке речи становится
чем-то внешним и ощутимым для слуха... Она (эта деятельность)
и сама по себе (независимо от принимаемого здесь Гумбольдтом тождества
с языком) заключает в себе необходимость соединения со звуком:
без этого мысль не может достигнуть ясности, представление (т.е. по
принятой нами терминологии, чувственный образ) не может стать понятием.
Здесь признается тождественность ясности мысли и понятия, и это
верно, потому что образ, как безымянный конгломерат отдельных актов
души, не существует для самосознания и уясняется только по мере
того, как мы раздробляем его, превращая посредством слова в суждения,
совокупность коих составляет понятие. Значение слова при этом
условливается его чувственностью. В ряду суждений, развивающемся
из образа, последующие возможны только тогда, когда предшествующие
объективированы в слове. Так, шахматному игроку нужно видеть
перед собой доску, с расположенными на ней фигурами, чтобы делать
ходы, сообразные с положением игры: как для него сначала смутный и
шаткий план уясняется по мере своего осуществления, так для мыслящего
- мысль по мере того, как выступает ее пластическая сторона в
слове и вместе, как разматывается ее клубок. Можно играть и не глядя
на доску, причем непосредственное чувственное восприятие доски и
шашек заменяется воспоминанием; явление это только потому принадлежит
к довольно редким, что такое крайне специализированное мышление,
каК шахматная игра, лишь для немногих есть дело жизни.
Подобным образом можно думать без слов, ограничиваясь только более-менее
явственными указаниями на них или же прямо на самое содержание
мыслимого, и такое мышление встречается гораздо чаще
(напр., в науках, отчасти заменяющих слова формулами), именно
вследствие своей большей важности и связи со многими сторонами человеческой
жизни. Не следует, однако, забывать, что умение думать почеловечески,
но без слов, дается только словом, и что глухонемой без
Ueb. die Versch. 51.
говорящих или выученных говорящими учителями, век оставался бы
почти животным.
С ясностью мысли, характеризующей понятие, связано другое его
свойство, именно то, что только понятие (а вместе с тем и слово, как необходимое
его условие) вносит идею законности, необходимости, порядка
в тот мир, которым человек окружает себя и который ему
суждено принимать за действительный. Если уже, говоря о человеческой
чувственности, мы видели в ней стремление, объективно оценивая
восприятия, искать в них самих внутренней законности, строить из них
систему, в которой отношения членов столь же необходимы, как и члены
сами по себе; то это было только признанием невозможности иначе
отличить эту чувственность от чувственности животных. На деле упомянутое
стремление становится заметным только в слове и развивается
в понятии. До сих пор форму влияния предшествующих мыслей на последующие
мы одинаково могли называть суждением, апперцепцией,
связывала ли эта последняя образы или представления и понятия; но
принимая бытие познания, исключительно свойственного человеку,
мы тем самым отличали известный род апперцепции от простого отнесения
нового восприятия к сложившейся прежде схеме. Здесь только
яснее скажем, что собственно человеческая апперцепция, суждение
представления и понятия, отличается от животной тем, что рождает
мысль о необходимости соединения своих членов. Эта необходимость
податлива: пред лицом всякого нового сочетания, уничтожающего
прежние, эти последние являются заблуждением; но и то, что признано
нами за ошибку, в свое время имело характер необходимости, да и самое
понятие о заблуждении возможно только в душе, которой доступна
его противоположность. Когда Филипп сказал Нафанаилу: "Мы нашли
того, о ком писал Моисей в законе и пророки, Иисуса, сына Иосифова,
из Назарета", и когда Нафанаил отвечал ему: "Может ли что путнее
быть из Назарета", он, как сам потом увидел, ошибался, но очень неполное
понятие о человеке, родом из Назарета, было для него готовой нормой,
с которой необходимо должно было сообразоваться все, что будет
отнесено к ней впоследствии. Такие примеры на каждом шагу в жизни.
Не останавливаясь на таких однородных с упомянутым случаях, как
употребление руководящих нашим мнением понятий кацапа, хохла,
цыгана, жида, Собакевича, Манилова, мы заметим, что и там, где нет
клички, нет ни явственной похвалы, ни порицания, общее служит, однако/законом
частному. Если известная пословица "курица не птица,
прапорщик не офицер" предполагает знание, какова должна быть настоящая
птица, настоящий офицер, то определяющее понятие или слово
в простом утверждении "это - птица" или "птица!" должно тоже
содержать в себе закон объясняемого, хотя в выражении "птица", в котором
один член апперцепции - еще чувственное восприятие, не получившее
обделки, необходимой для дальнейших успехов мысли, этот
закон - еще только в зародыше. Таким законодательным схемам подчиняет
человек и все свои действия. Произвол, собственно говоря, возможен
только на деле, а не в мысли, не на словах, которыми человек
объясняет свои побуждения. Самодур, врасплох принужденный к ответу,
на чем он основывает свою дурь, скажет: "я так хочу", отвергая всякую
меру своих действий, сошлется, однако, на свое я, как на закон. Но
он сам недоволен своим ответом и сделал его только потому, что не нашел
другого. Кажется трудным представить себе "sic volo", сказанное
не в шутку, но без гнева. В недалеком от него, но более спокойном "такой
уж у меня норов", слышится извинение и более явственное сознание
необходимости, с какой из известных нравственных качеств
вытекают те, а не другие действия. Чаще произвол ищет оправдания
вне себя, в мысли, что "на том свет стоит" и т.п., при чем ясно выступает
сознание закона отдельных явлений. Как сами себя осуждаем за "sic
volo", так вчуже то, для чего не можем приискать закона, что "ни рак,
ни рыба", тем самым становится для нас достойным порицания.
Из сказанного можно видеть, чего мы не предполагаем в соответствующих
человеческим формам душевной деятельности животных. Если
собака обнаруживает радость при стуке тарелок, или если
отогнанная гуртовщиком скотина ревет, не встречая знакомых предметов,
если птица с криком кружится над разоренным гнездом, то в первом
случае произошло нечто вроде положительного суждения (новое
восприятие есть сумма прежних, т.е. сливается с ними), в двух других
- нечто вроде суждения отрицательного (новое не есть прежнее, т.е. не
сливается со входящим в сознание прежним). Но нигде нет внутреннего
единства между членами сочетания, потому что нигде один член не является
законом, который бы управлял другим. Внутреннее единство,
противоположное механичности сочетания, тождественно для нас с сознанием
необходимости или случайности. Это единство сводится на отношение
между предметом и его признаком, субстанцией и атрибутом
или акциденцией. В животном мы потому же отрицаем сознание необходимости,
почему не приписываем ему вообще способности критически
относиться к механическому течению своих восприятий, почему не
предполагаем в нем разложения чувственннх данных на предметы и
признаки.
Слово не есть, как и следует из предыдущего, внешняя прибавка к
готовой уже в человеческой душе идее необходимости. Оно есть вытекающее
из глубины человеческой природы средство создавать эту
идею, потому что только посредством него происходит и разложение
мысли. Как в слове впервые человек сознает свою мысль, так в нем же
прежде всего он видит ту законность, которую потом переносит на мир.
Мысль, вскормленная словом, начинает относиться непосредственно к
самим понятиям, в них находит искомое знание, на слово же начинает
смотреть как на посторонний и произвольный знак, и представляет спеСр"
Lotze. Mikrokosm. 1, 253-6; II, 231-2, 277-8. 280-3.
циальной науке искать необходимости в целом здании языка и в каждом
отдельном его камне.
Столь же важную роль играет слово и относительно другого свойства
мысли, нераздельного с предшествующим, именно относительно
стремления всему назначать свое место в системе. Как необходимость
достигает своего развития в понятии и науке, исключающей из себя все
случайное, так и наклонность систематизировать удовлетворяется наукой,
в которую не входит бессвязное. Путь науке уготовляется словом.
"Нередко. - говорит Лоне, - кажется, будто мы не вполне знаем известный
предмет, свойства коего мы исследовали со всех сторон, полный
образ коего мы уже составили, если не знаем его имени. По-видимому,
только звук слова мгновенно рассевает эту тьму, хотя этот звук ничего
не прибавляет к содержанию, хотя далеко не всегда слово объясняет
предмет указанием его места в ряду других или в объеме высшего понятия"
(сочетания вроде наших: трость - дерево, кит - рыба, нем.
Wallfisch, Rennthjer - довольно редки ). "Ботанизирующей молодежи
доставляет удовольствие узнавать латинские названия растений", или,
чтобы взять более знакомый нам пример, мы заботливо узнаем у ямщика
имя встречной деревушки ^тя i^i же н?.м дает, по-ьидимому, собственное
имя? "Нам мало восприягия предмета; чтобы иметь право на
бытие, этот предмет должен 6ь'ть частью расчлененной системы, кот?
рая я'-1еет значение сама по себе, независимо от нашего знания. Если
мы не в силах действительно определить место, занимаемое известным
явлением в целом природы, то довольствуемся O"H"IM именем. Имя свидетельствует
нам, что внимание многих других покоилось уже на
встреченном нами предмеге; оно ручается нам за то, что общий разум
(Intelligenz), по крайней мере, пытался уже и ^тому предмету назначить
определенное место в единстве более обширного целого. Если имя и не
дает ничего нового, никаких частностей предмета, то оно удовлетворяет
человеческому стремлению постигать объективное значение вещей,
оно представляет незнакомое нам чем-то н.' безызвестным общему
мышлению человечества, но давно уже постановленным на свое место.
Потому-то произвольнодан1кх. нами имя не есть имя; недостаточно назвать
вещь, как попало: сна ,'::йствител,^но должна так называться, как
мы ее зовем; имя должно быть ".'вгщетельством, что вещь принята в мир
общепризнанного и познанного и. как прочно^ определение вещи, должно
ненарушимо противостлять личному произволу" , Все выписанное
здесь кажется вполне справедливым и напоминает мысль ГумС чьдта:
"Sprechen heLsst sein besondercs Denken an (las aligemeine anknupfen," говорить
- значит связывать свою личную узкую мысль с мышлением своего
племени, народа, человечества. Нам остается только прибавить, что
только в ту пору, когда человеку стала более-менее доступна научная
система понятий, слово на самом деле вносит в мысль весьма мало; перLofze.
Mikr. II, 238-9.
воначально же оно действительно дает новое содержание, указывая на
отношения мыслимой единицы к ряду других. В этом можно убедиться,
например, из всякого разумного, основанного на языке, мифологического
исследования. В известные периоды живость внутренней формы
дает мысли возможность проникать в прозрачную глубину языка; слово,
обозначающее, положим, старость человека, своим сродством со словами
для дерева указывает на миф о происхождении людей из деревьев,
по^воему связывает человека и природу, вводит, следовательно, мыслимое
при слове старость в систему своеобразную, не соответствующую научной,
но предполагаемую ею.
Указанные до сих пор отношения понятия к слову сводятся к следующему:
слово есть средство образования понятия, и притом не внешнее,
не такое, каковы изобретенные человеком средства писать, рубить дрова
и проч., а внушенное самой природой человека и незаменимое; характеризующая
понятие ясность ( раздельность признаков), отношение
субстанции к атрибуту, необходимость в их соединении, стремление
понятия занять место в системе - все это первоначально достигается в
слове и прообразуется им так, как рука прообразует всевозможные машины.
С этой стороны слово сходно с понятием, но здесь же видно и
различие того и другого.
Понятие, рассматриваемое психологически, т.е. не с одной только
стороны своего содержания, как в логике, но и со стороны
формы своего появления в действительности, одним словом - как
деятельность, есть известное количество суждений, следовательно
не один акт мысли, а целый ряд их. Логическое понятие, т.е.
одновременная совокупность признаков, отличенная от агрегата
признаков в образе, есть фикция, впрочем совершенно необходимая
для науки. Несмотря на свою длительность, психологическое понятие
имеет внутреннее единство. В некотором смысле оно заимствует
это единство от чувственного образа, потому что, конечно, если бы
например образ дерева не отделился от всего постороннего, которое
воспринималось вместе с ним, то и разложение его на суждения с
общим субъектом было бы невозможно; но как о единстве образа
мы знаем только через представление и слово, так и ряд суждений
о предмете связывается для нас тем же словом. Слово может,
следовательно, одинаково выражать и чувственный образ, и понятие.
Впрочем человек, некоторое время пользовавшийся словом,
разве только в очень редких случаях будет разуметь под ним
чувственный образ, обыкновенно же думает при нем ряд отношений:
легко представить себе, что слово солнце может возбуждать
одно только воспоминание о светлом солнечном круге; но не только
астронома, а и ребенка или дикаря оно заставляет мыслить ряд
сравнений солнца с другими приметами, т.е. понятие, более или
менее совершенное, смотря по развитию мыслящего, например, солнце
- меньше (или же многим больше) земли; оно колесо (или
имеет сферическую форму); оно благодетельное или опасное для
человека божество (или безжизненная материя, вполне подчиненная
механическим законам) и т.д. Мысль наша, по содержанию, есть
или образ, или понятие; третьего, среднего между тем и другим,
нет; но на пояснении слова понятием или образом мы останавливаемся
только тогда, когда особенно им заинтересованы, обыкновенно
же ограничиваемся одним только словом. Поэтому мысль со
стороны формы, в какой она входит в сознание, может быть не
только образом или понятием, но и представлением или словом.
Отсюда ясно отношение слова к понятию. Слово, будучи средством
развития мысли, изменения образа в понятие, само не составляет ее
содержания. Если помнится центральный признак образа, выражаемый
словом, то он, как мы уже сказали, имеет значение не сам по
себе, а как знак, символ известного содержания; если вместе с
образованием понятия теряется внутренняя форма, как в большей
части наших слов, принимаемых за коренные, то слово становится
чистым указанием на мысль, между его звуком и содержанием не
остается для сознания говорящего ничего среднего. Представлять
значит, следовательно, думать сложными рядами мыслей, не вводя
почти ничего из этих рядов в сознание. С этой стороны значение
слова для душевной жизни может быть сравнено с важностью
буквенного обозначения численных величин в математике, или со
значением различных средств, заменяющих непосредственно ценные
предметы (напр., денег, векселей) для торговли. Если сравнить
создание мысли с приготовлением ткани', то слово будет ткацкий
челнок, разом проводящий уток в ряд нитей основы и заменяющий
медленное плетенье. Поэтому несправедливо было бы упрекать
язык в том, что он замедляет течение нашей мысли. Нет сомнения,
что те действия нашей мысли, которые в мгновение своего совершения
не нуждаются в непосредственном пособии языка, происходят
очень быстро. В обстоятельствах, требующих немедленного
соображения и действия, например, при неожиданном вопросе, когда
многое зависит от того, каков будет наш ответ, человек до
ответа в одно почти неделимое мгновение может без слов передумать
весьма многое.- Но язык не отнимает у человека этой способности,
а лапротив, если не дает, то по. крайней мере усиливает ее.
То, что называют житейским, научным, ^литературным тактом, очевидно,
предполагает мысль о жизни, науке, литературе - мысль,
которая не могла бы существовать без слова. Если бы человеку
'Zwar ist's mil der Gedanken-FabriK, -
Wie mil e'inem Weber^.leisterst3ck,
Wo ein Tritt tausend Fifaen regt,
Dip. Schiffiein herUber hinUber schiessen.
Die fiden ungrsehen fliessen,
Ein Schlag tausend Verbindungen sch!9gt
(Faust)
' G.Steinthal. Zlir Sprachphilos. Zeitschrift von Fichte und Ulriri, XXXII, 197-201.
П7
доступна была только бессловесная быстрота решения, и если бы
слово, как условие совершенствования, было нераздельно с медленностью
мысли, то все же эту медленность следовало бы предпочесть
быстроте. Но слово, раздробляя одновременные акты души на
последовательные ряды актов, в то же время служит опорой врожденного
человеку стремления обнять многое одним нераздельным
порывом мысли. Дробность, дискурсивность мышления, приписываемая
языку, создала тот стройный мир, за пределы коего мы, раз
вступивши в них, уже не выходим; только, забывая это, можно
жаловаться, что именно язык мешает нам продолжать творение.
Крайняя бедность и ограниченность сознания до слова не подлежит
сомнению, и говорить о несовершенствах и вреде языка вообще
было бы уместно только в таком случае, если бы мы могли
принять за достояние человека недосягаемую цель его стремлений,
божественное совершенство мысли, примиряющее полную наглядность
и непосредственность чувственных восприятий с совершенной
одновременностью и отличностью мысли.
Слово может быть орудием, с одной стороны, разложения, с другой
- сгущения мысли единственно потому, что оно есть представление,
т.е. не образ, а образ образа. Если образ есть акт сознания, то
представление есть познание этого сознания. Так как простое сознание
есть деятельность не посторонняя для нас, а в нас происходящая, обусловленная
нашим существом, то сознание сознания или есть то, что мы
называем самосознанием, или полагает ему начало и ближайшим образом
сходно с ним. Слово рождается в человеке невольно и инстинктивно,
а потому и результат его, самосознание, должно образоваться
инстинктивно. Здесь найдем противоречие, если атрибутом самосознания
сделаем свободу и намеренность.
Если бы в то самое мгновение, как я думаю и чувствую, мысль
моя и чувство отражались в самосознающем я, то действительно
упомянутое противоречие имело бы полную силу. На стороне я,
как объекта, была бы необходимость, с какой представления и
чувства, сменяя друг друга, без нашего ведома образуют те или
другие сочетания; на стороне я, как субъекта, была бы свобода, с
какой это внутреннее око то обращается к сцене душевной жизни,
то отвращается от нее. Я сознающее и я сознаваемое не имели бы
ничего общего: я, как объект, нам известно, изменчиво, усовершимо;
я, как субъект, неопределимо, потому что всякое его определение
есть содержание мысли, предмет самосознания, нетождественный с
самосознающим я; оно неизменно и неусовершимо, по крайней мере
неусовершимо понятным для нас образом, потому что предикатов
его, в коих должно происходить изменение, мы не знаем. Допустивши
одновременность сознаваемого и сознающего, мы должны отказаться
от объяснения, почему самосознание приобретается только
долгим путем развития, а не дается нам вместе с сознанием.
Но опыт показывает, что настоящее наше состояние не подлежит
нашему наблюдению и что замеченное нами за собой принадлежит
уже прошедшему. Деятельность моей мысли, становясь сама
предметом моего наблюдения, изменяется известным образом, перестает
быть собой; еще очевиднее, что сознание чувства, следовательно
мысль, не есть это чувство. Отсюда можно заключить, что в
самосознании душа не раздвояется на сознаваемое и чистое сознающее
я, а переходит от одной мысли к мысли об этой мысли, т.е. к
другой мысли, точно так, как при сравнении от сравнивае
...Закладка в соц.сетях