Жанр: Философия
Мысль и язык
...я бы оно и не слилось с образом этого лица и
этой вещи (если и то и другое имеет для него свое имя), но не навсегда
осталось бы при узком значении такой-то принадлежности такому-то
человеку: местоимение обобщается от перемены его обстановки в речи.
Здесь видно, как различно воспитательное влияние языков, стоящих на
разных степенях развития внутренней формы. Быстрое расширение понимания
слова ребенком оканчивается там, где остановился сам язык;
затем начинается то медленное движение вперед, результаты коего wнаруживаются
только столетиями. В одном из малайских языков (на
островах Дружбы) личные местоимения не отличаются от наречий места:
мне значит вместе и сюда (к говорящему), mpf"e - туда (по направлению
ко второму лицу), например, "когда говорили сюда многие
женщины", т.е. говорили нам: "я может быть говорил туда неразумно".
т.е. сказал вам глупость. Такой язык не может образовать понятия о .~п-
це независимо от его пространственных отношений: но если бы в европейце
сложилось сочетание местоимения с представлением движения,
направления, то это сочетание было бы немедленно разорвано другими,
уничтожающими всякую мысль о пространстве.
Das Leben der Seele. II, г.п.З.
ЯЗЫК И НАРОДНОСТЬ..
Довольно распространено мнение, что своеобразность народности
находится в прямом отношении к степени ее отчужденности
от других и в обратном к степени цивилизации. Последователи
этого мнения поясняют его приблизительно таким образом.
Мы видим, говорят они, что в настоящее время своеобразность
нравов, обычаев, костюмов можно найти лишь в каких-либо глухих
углах Европы, между тем как в старину было иначе. Теперь житель
какого-нибудь немецкого или французского захолустья смотрит даже
не немцем или французом, но носит совершенно особый отпечаток,
только и принадлежащий данной местности. Напротив, у
цивилизованного человека, особенно человека, много путешествовавшего
по Европе, является общекультурный тип, характеризующий
уже не француза, англичанина, немца, а вообще цивилизованного человека.
Между образованными людьми всех наций более общего не
только в теоретических убеждениях, но и в чертах характера, чем
между образованными людьми известного народа и их необразованными
соотечественниками. В этом убеждает, между прочим, сравнение
себя и своих знакомых, с одной стороны - с героями
иностранных романов, находящихся в одинаковом общественном положении,
с другой - с лицами из простонародья в русских повестях.
Это явление представляется произведением двух факторов, действующих
совместно, именно: успехов человеческой мысли, направленной
на изучение природы, и врожденной человеку подражательности.
Откуда бы ни происходило различие народностей, во всяком случае
оно поддерживается пространственным разобщением и различием
географических влияний. Но сношения между людьми
облегчаются и увеличиваются благодаря изобретениям, как пароходы,
железные дороги, телеграфы и пр. Принудительность географических
условий теряет свою силу, по мере того, как благодаря власти
над пространством, человек получает возможность менять место жительства
и создавать себе искусственную среду, более благоприятную
' Статья, напечатанная в "Вести. Евр." 1895, сент. и в соч. "Из зап. по теории
словесности". 1905.
для жизни, чем какие-либо из данных природой. Смешение между
людьми различных народов влечет за собой скрещивание видов и образование
общих типов. Все, что увеличивает сношения между людьми,
усиливает нивелирующее действие подражательности, искони
свойственной человеку, сначала рефлективной, непроизвольной, потом
сознательной и критической. Подражательность производит слияние
племен в народы, аналогично с чем можно предвидеть, что рано
или поздно, положим через несколько тысяч лет, народы сольются в
одну общечеловеческую народность. Указанием на возможность такого
явления служат в прошедшем и настоящем явления, как распространение
культуры известного народа на многие другие, как
смена народных культов христианством, не признающим народных
различий. Когда из двух народов один заимствует у другого, например,
устройство суда присяжных, а второй у первого устройство быта
крестьян, то оба становятся сходнее друг с другом, чем были прежде.
Препятствия заимствованию и подражанию, поставляемые в настоящее
время различием языков, могут сгладиться и исчезнуть. Указания
на это есть в прошедшем и в настоящем. И прежде были языки,
как греческий, латинский, влияние коих простиралось далеко за их
первоначальные границы. Теперь есть международные языки образованных
людей всех наций, зная которые, можно объехать весь земной
шар. И кроме этих общеупотребительных, так называемых всемирных
языков, мы видим, что как скоро в данной местности поселяется
несколько племен и как скоро необходимость заставляет их стремиться
ко взаимному пониманию, между ними устанавливается общность
языка двумя путями: или тем, что язык сильнейшего племени
вытесняет язык слабейшего, который при этом исчезает (напр., наречия
обруселых финнов), или тем, что из смешения происходят амальгамированные
языки, каковы: английский, французский,
итальянский, испанский, венгерский.
К этому присоединяется мнение, что все увеличивающееся число
переводов с одного языка на другой, т.е. увеличение количества и напряженность
усилий передать средствами одного языка сказанное на
другом, должно сглаживать их различия. Кроме того, полагают, что
высшее развитие ослабляет в языке звуковой элемент и усиливает логический,
считаемый общечеловеческим, выводит из употребления
своеобразные обороты и поговорочные выражения.
Один из сильных авторитетов по части славянского языкознания,
Миклошич, того мнения, что в языках Европы возникает общий новоевропейский
синтаксис, основанный на синтаксисе классических
языков.
Таковые известные нам соображения заставляют предположить,
что ход развития человечества, направленный к освобождению человека
от давления внешней природы, исподволь слагает с него и оковы
народности. При этом предполагается, что существование одного общечеловеческого
языка было бы настолько согласно с высшими потребностями
человека, насколько выгодны для нас искусственные условия
жизни, благодаря которым уже теперь в Петербурге можно
иметь тропические плоды.
Этим соображениям мы противопоставляем другие, имеющие для
нас более силы.
1) Какое значение имеет подражательность в личной жизни?
Особь во всех сферах жизни есть нечто в высокой степени самодеятельное
по отношению к влияниям других особей и остальной природы.
Человек в этом отношении, как и в других, есть конец ряда
низших существ. Всякая сила действует на него не иначе, как видоизменяясь
в нем и вызывая в нем противодействие. Подражание, вызываемое
в человеке известным действием, не может быть точным
повторением этого действия, по той причине, что для такого повторения
подражающему нужно бы было быть тождественным с тем,
что произвело это действие, и притом в тех же самых обстоятельствах;
последнее невозможно уже по одному физическому закону непроницаемости,
не говоря о более сложных законах мысли. Если этих
априорных соображений недостаточно, то можно простым наблюдением
увериться, что непроизвольное, не доходящее до сознания субъекта
подражание движениям и 'звукам другого дает движения, при
благоприятных условиях, только сходные, а не тождественные. На
более высоких ступенях душевной жизни подражание другому лицу
или есть понимание его движений и звуков, - так что, перифразируя:
"du gleichst dem Geist, den du begreifst," можно сказать, что "das
Gleichen" есть только "das Begreifen", - или предполагает это понимание.
Но известно, что взаимное понимание не есть перекладывание одного
и того же содержания из одной головы в другую, но состоит в
том, что лицо о, связавшее содержание своей мысли с известным
внешним знаком (движением, звуком, словом, изображением), посредством
этого знака вызывает в лице б соответственное содержание. Но
понимающие друг друга могут быть сравнены с двумя различными
музыкальными инструментами, приведенными между собой в такую
связь, что звук одного из них вызывает не такой же, но соответственный
звук другого.
Таким образом, под словом "свеча", я могу понимать точно то же,
что мой собеседник, когда органы восприятий у нас различны, а накопление
воспоминаний (об этом) различно гораздо более того. Этим
объясняется парадокс, что всякое, даже самое полное, понимание есть
в то же время непонимание. Человек не может выйти из круга своей
личной мысли'.
Мысль и чувства человека невыразимы, хотя для нас необходимо
противоположное этому убеждение, так что эта невыразимость сознается и даже
становится руководящим принципом лишь в исключительных настроениях: "Молчи,
скрывайся и таи" (Silentium Тютчева).
i To, что называется общим уровнем мысли между людьми, воз*
можно лишь благодаря способности отвлечения, то есть сведения
действительного различия мыслей в различных субъектах на известный
минимум различия, и благодаря фикции, состоящей в принятии
этого минимума за эквивалент полных мыслей.
Эти элементарные, но многими игнорируемые положения объяс^
няют нам многое. Во всех областях человеческой жизни "несамостоятельность",
"подражательность" выражают лишь известные, более
' или менее низкие степени различия самостоятельности, своеобразности
мыслей и действий. В другом, безусловном, смысле эти понятия
1 немыслимы.
Так, например, можно подделывать подписи, но увеличительное
стекло откроет подделку; можно тщательно списывать прописи, но
образовать себе точно такой почерк, как у другого, невозможно. Мож1
но воспитанием достигнуть многого: сделать человека более или менее
энергичным, сведущим, правдивым; но обезличить его, сделать
совершенно похожим на образец, невозможно.
^ Понятно, что так как народы состоят из лиц и соприкасаются
[ между собой через посредство лиц, то все сказанное о своеобразности
и замкнутости лица применяется и к народу настолько, насколько
его единство сходно с единством лица. Взаимное влияние народов
есть тоже лишь взаимное возбуждение.
Распространение культуры одного народа на другие кажется нам
объединением народов лишь до тех пор, пока мы витаем на холодных
высотах абстракции. Но если мы сообразим, что немногие при1
знаки, повторение коих мы замечаем в жизни разных народов,
существуют в действительности лишь в группах множества других
признаков, как конкретные явления, то мы принуждены будем говорить,
например, не о том, что единое в себе и неизменное христианство
разлилось по цивилизованному миру, а лишь о том, что
христианство в виде первоначально определенного возбуждения было
поводом возникновения целой цепи христианств, весьма различных
между собой, если рассматривать их в их конкретности. Есть не
только восточное и западное, но и русское, польское, немецкое христианство
и даже немецкие христианства. Вся сила в том, чтобы не
принимать своих абстракций за сущности, что, однако, делается, когда
рассматривают, например, христианство независимо от среды, в
коей оно проявляется.
1 Другой пример, поясняющий свойства традиции, представляют
1 странствующие повести и рассказы. О многих из них мы, благодаря
j мастерам особого рода литературных исследований, как Бенфей, Либ1
рехт и многие другие, можем сказать, что их мотивы обошли без ма'
О подражательности, как средстве образования национальностей: Беджгот.
Естествознание и политика. Стр. 134 и след.
6 А.А. ПОТЕБНЯ 161
лого весь земной шар, перебывали и остались у множества народов,
начиная от японцев и готтентотов. Казалось бы, что эти странствования
суть очевидные доказательства способности всех народов воспроизводить
одно и то же содержание. Но, спрашивается, имеем ли мы
основание назвать эти географические и хронологические передвижения
жизнью в том смысле, в каком мы приписываем жизнь языку?
Конечно, да. Если же так, то к странствующим литературным мотивам
должен быть приложен тот взгляд, которого мы держимся относительно
форм языков.
Важность грамматической формы состоит в ее функции, которая,
конечно, должна иметь место прикрепления. Подобным образом
главное в странствующем рассказе есть то, как он действует, т.е. понимается
и применяется на каждой точке своего пути.
Весьма почтенные литературные исследования таких рассказов со
стороны их абстрактного тождества по своему характеру и значению
равняются таким грамматическим исследованиям, которые рассматривают
не формы, а их препараты, лишенные функции, т.е. жизни.
Признание, что мотивы странствующих повестей неизменны, равносильно
с господствующим мнением, что значение корня остается
неизменным во всем семействе слов и падает вместе с этим последним.
То же самое можно сказать о всех художественных произведениях.
Жизнь их состоит в том, что они понимаются и как понимаются.
В противном случае о них стоит говорить не более, как о глыбе камня,
куске полотна и пр. Если же так, то кто станет утверждать, что
понимание и влияние произведений греческого ваяния одно и то же
в цветущие времена Греции и теперь? Тогда и теперь - это совершенно
различные произведения искусства, имеющие лишь один и тот
же материальный субстрат, но не одну и ту же, так сказать, душу.
Эти различия изменяются не только по времени, но и по народам.
Если бы языки были только средствами обозначения мысли уже
готовой, образовавшейся помимо их, как действительно думали в
прошлом, отчасти и в нынешнем веке, то их различия по отношению
к мысли можно бы сравнить с различиями почерков и шрифтов одной
и той же азбуки. Нам более или менее все равно, каким почерком
ни написать, каким шрифтом ни напечатать книгу, лишь бы можно
было разобрать; так было бы безразлично для мысли, на каком языке
ее ни выразить. При таком положении дела было бы вероятно, что
как скоро распространилось бы убеждение, что разница между языками
лишь внешняя и несущественная, что привязанность к своему
языку есть лишь дело привычки, лишенной глубоких оснований, то
люди стали бы менять язык с такой же легкостью, как меняют
платье. В результате можно бы ожидать того, что подобно тому, как
ради известных удобств филологи приспособляют латинский язык ко
множеству различных языков и как устанавливаются общие системы
мер и весов, рано или поздно был бы принят скорее всего совершенно
искусственный, наиболее легкий и простой общий язык. Можно бы
ожидать, что такой язык, зародившись на вершинах интеллигенции,
имеющей уже и теперь общие искусственные языки для глаз, каковы
цифры, алгебраические, химические и метеорологические знаки, постепенно
спускался бы в низшие сферы и наконец обнял бы все человечество.
Но нашему веку принадлежит открытие, что языки
потому только служат обозначением мысли, что они суть средства
преобразования первоначальных, доязычных элементов мысли; потому
в этом смысле они могут быть названы средствами создания мысли.
Языки различны не только по степени своего удобства для мысли,
но и качественно, то есть так, что два сравниваемые языка могут
иметь одинаковую степень совершенства при глубоком различии своего
строя. Общечеловеческие свойства языков суть: по звукам - членораздельность,
с внутренней стороны - то, что все они суть системы
символов, служащих мысли. Затем все остальные их свойства суть
племенные, а не общечеловеческие. Нет ни одной грамматической и
лексической категории, обязательной для всех языков.
Хотя в настоящее время языкознание большей частью не в состоянии
уследить за тем, каким образом первоначальная техника мысли,
условленная языком, сказывается в сложных произведениях мысли;
но тем не менее стоит прочно то положение, что эта техника гораздо
важнее для совершенства и качества произведения мысли, чем например,
приемы, орудия и материалы рисования, живописи, гравюры
для произведений этих искусств.
Эта техника, знаем ли мы об этом, или нет, непременно сказывается
во всем, что бы мысль ни создала через посредство языка^ Рассматривая
языки, как глубоко различные системы приемов
мышления, мы можем ожидать от предполагаемой в будущем замены
различия языков одним общечеловеческим - лишь понижения уровня
мысли. Ибо если объективной истины нет, если доступная для человека
истина есть только стремление, то сведение различных
направлений стремления на одно не есть выигрыш.
Язык не есть только известная система приемов познания, как и
познание не обособлено от других сторон человеческой жизни. Познаваемое
действует на нас эстетически и нравственно. Язык есть
вместе путь осознания эстетических и нравственных идеалов, и в
этом отношении различие языков не менее важно, чем относительно
познания. (Необязательность эстетических идеалов, см.: "Из зап. по
теории словесности", стр. 109 и ел.).
Язык можно сравнить со зрением. Подобно тому, как малейшее
изменение в устройстве глаза и деятельности зрительных нервов нсЛишь
при помощи языка созданы грамматические категории и параллельные
им общие разряды философской мысли; вне языка они не существуют и в разных
языках различны. Самое содержание мысли относится к этим категориям различно в
разных языках даже народов сродных и живущих в сходных физических условиях.
избежно дает другие восприятия и этим влияет на все миросозерцание
человека, так каждая мелочь в устройстве языка должна давать
без нашего ведома свои особые комбинации элементов мысли. Влияние
всякой мелочи языка на мысль в своем роде единственно и ничем
незаменимо.
Человек, говорящий на двух языках, переходя от одного языка к
другому, изменяет вместе с тем характер и направление течения
своей мысли, притом так, что усиление его воли лишь изменяет колею
его мысли, а на дальнейшее течение ее влияние лишь посредственно.
Это усиление может быть сравнено с тем, что делает
стрелочник, переводящий поезд на другие рельсы. Это сознавалось с
большей или меньшей ясностью уже давно, в посвящении грамматики
Ломоносова. И наоборот, если два и несколько языков довольно
привычны для говорящего, то вместе с изменением содержания
мысль невольно обращается то к тому, то к другому языку. Мне кажется,
это можно наблюдать в некоторых западно-русских грамотах,
в коих, смотря по содержанию речи, выбивается наверх то польская,
то малорусская, то церковнославянская струя. Это же явление составляет
реальное основание ломоносовского деления слога на возвышенный,
средний и низкий.
Примером того же служит двуязычность высших классов русского
общества.
"В этом, вполне русском, семействе Тютчевых, - говорит Аксаков,
- почти исключительно господствовал французский язык, так что
не только все разговоры, но и вся переписка родителей с детьми и
детей между собой, как в ту пору, так и потом в течение всей жизни
велась не иначе, как по-французски. Это господство французской речи
не исключало у Екатерины Львовны (матери Ф.И.Тютчева, ум. в
1866, на 90-м году жизни) приверженности к русским обычаям и удивительным
образом уживалось рядом с церковнославянским чтением
псалтырей, часословов, молитвенников у себя в спальной, и
вообще со всеми особенностями русского православного и дворянского
быта. Явление, впрочем, очень нередкое в конце XVIII и в самом
начале XIX, когда русский литературный язык был еще делом довольно
новым, еще только достоянием любителей словесности, да и
действительно не был еще достаточно приспособлен и выработан для
выражения всех потребностей перенятого у Европы общежития и
знания. Вместе с готовой западной цивилизацией заимствовалось и
готовое чужое орудие обмена мыслей. Многие русские государственные
люди, превосходно излагавшие свои мнения на французском, писали
по-русски самым неуклюжим, варварским образом, точно
съезжали с торной дороги на жесткие глыбы только что поднятой
нивы. Но часто, одновременно с чистейшим французским жаргоном
и... из одних и тех же уст можно было услышать живую, почти простонародную,
идиоматическую речь, более народную во всяком случае,
чем наша настоящая книжная или разговорная. Разумеется,
такая устная речь служила чаще для сношений с крепостной прислугой
и с низшими слоями общества, но тем не менее эта грубая
противоположность, эта резкая бытовая черта, рядом с верностью бытовым
православным преданиям, объясняет многое и очень многое в
истории нашей литературы и нашего народного самосознания"^. "Не
странно ли, что при всей резкости народного (?) направления мысЛи
в Тютчеве, наш высший свет, high life, не только не отвергал Тютчева
и не подвергал равному с славянофилами осмеянию и гонению, но
всегда признавал его своим, по крайней мере интеллигентный слой
этого света. Конечно, этому причиной было то обаяние всесторонней
культуры, которое у Тютчева было так нераздельно с его существом
и влекло к нему всех, даже несогласных с его политическими убеждениями.
Эти убеждения представлялись достойными сожаления
крайностями, оригинальностью, капризом, парадоксальностью сильного
ума и охотно прощались Тютчеву ради его блестящего остроумия,
общительности, приветливости, ради утонченного изящного
европеизма всей его внешности. К тому же все "национальные идеи"
Тютчева представлялись обществу чем-то отвлеченным (чем, по-видимому,
они и были в нем отчасти) делом мнения (une opinion comme
une autreD, а не делом жизни. Действительно, они не вносили в отношения
Тютчева к людям ни исключительности, ни нетерпимости; он
не принадлежал ни к какому литературному лагерю и был в общении
с людьми всех кругов и станов; они не видоизменяли его привычек,
не пересоздавали его частного быта, не налагали на него
никакого клейма ни партии, ни национальности"... "Но точно ли этот
русский элемент в Тютчеве был одной отвлеченностью, мыслью,
только делом мнения? Нет; любовь к России, вера в ее будущее, убеждение
в ее верховном историческом призвании владела Тютчевым
могущественно, упорно, безраздельно, с самых ранних лет и до последнего
издыхания. Они жили в нем на степени какой-то стихийной
силы, более властительной, чем всякое иное личное чувство. Россия
была для него высшим интересом жизни; к ней устремлялись его
мысли на смертном одре. А между тем странно подумать, что стихотворение
по случаю посещения русской деревни ("Ах, нет, не здесь,
не этот край безлюдный был для души моей родимым краем") и стихотворение
"Эти бедные селенья", написаны одним и тем же лицом"^.
Ф.И.Тютчев служит превосходным примером того, как пользование
тем или другим языком дает мысли то или другое направление,
или, наоборот, как в предчувствии направления, которое примет его
мысль в следующее мгновение, человек берется за тот или другой из
доступных ему языков. Два рода умственной деятельности идут в одном
направлении, переплетаясь между собой, но сохраняя свою раз'
И-Аксаков. Биография Ф.И.Тютчева. М., 1886. Стр.9-10.
Там же. Стр. 75, 76.
дельность, через всю его жизнь, до последних ее дней. Это, с одной
стороны, поэтическое творчество на русском языке, с другой стороны
- мышление политика и дипломата, светского человека в лучшем
смысле этих слов - на французском.
"В 22 года его почти безвыездного пребывания за границей, - говорит
его биограф, - он почти не слышит русской речи, а по отъезде
Хлопова (бывшего крепостного дядьки Тютчева, взаимно связанного
с ним тесной дружбой) и совсем лишается того немногого, хотя и благотворного
соприкосновения с русской бытовой жизнью, которое доставляло
ему присутствие его дядьки в Мюнхене. Его первая жена ни
слова не знала по-русски, так же как и вторая, выучившаяся русскому
языку уже по переселении в Россию (и, собственно, для того, чтобы
понимать стихи своего мужа). Следовательно, самый язык его
домашнего быта был чуждый. С русскими путешественниками беседа
происходила, по тогдашнему обычаю, всегда по-французски; пофранцузски
же, исключительно, велась и дипломатическая корреспонденция,
и его переписка с родными"'.
"По собственному его признанию, он тверже выражал свою (прозаическую)
мысль по-французски, нежели по-русски, свои письма и
статьи писал исключительно на французском языке и, конечно, на
девять десятых более говорил в своей жизни по-французски, чем порусски.
А между тем стихи у Тютчева творились только по-русски.
Значит, из глубочайшей глубины его духа била ключем у него поэзия,
из глубины, недосягаемой даже для его собственной воли, - из
тех тайников, где живет наша первообразная природная стихия, где
обитает самая правда человека"^ Стихи у него не были плодом труда,
хотя бы и вдохновенного, но все же труда, подчас даже усидчивого
у многих поэтов. Он их (создавал) и записывал. Лучшие созданы
мгновенно.
Тютчев представляет поучительный пример не только того, что
различные языки в одном и том же человеке связаны с различными
областями и приемами мысли, но и того, что эти различные сферы и
приемы в одном и том же человеке разграничены и вещественно. Во
время предсмертной болезни, с половиной тела пораженной параличем,
Тютчев почти до смерти сохранял способность к блестящей
французской речи и живой интерес к политике. Раз, после продолжительного
обморока, первыми словами его были: "какие последние
новости из Хивы?" Между тем власть над стихом и чувство стихотворной
меры оставили его гораздо раньше. Он порывался слагать
стихи, но ничего не выходило.
Знание двух языков в раннем возрасте не есть обладание двумя
системами изображения и сообщения одного и того же круга мыслей,
Там же. Стр. 53.
Там же. Стр. 85.
166
но раздвояет этот круг и наперед затрудняет достижение цельности
миросозерцания, мешает научной абстракции.
Если язык школы отличен от языка семейства, то следует ожидать,
что школа и домашняя жизнь не будут приведены в гармоничные
отношения, но будут сталкиваться и бороться друг с другом.
Ребенок, говорящий: "du pain" к родителям и гувернантке и (тайком)
"хлебца" к прислуге, имеет два различные понятия о хлебе.
Когда два лица, говорящие на одном языке, поним
...Закладка в соц.сетях