Жанр: Электронное издание
Strelcy
...ез неделю
после того умер.
— Что ж он тебе рассказывал?
— Вот видишь ли, прежде вся эта сторона, где ныне Питер стоит,
принадлежала шведам. Река Нева называлась у них Ниен, а там, где в нее
впадает речка Охта, при истоке сей речки, на левом берегу, стояла крепость
шведская Ниеншанц. Где теперь Питер, там были лес да болота непроходимые.
Только близ того места, где Почтовый двор*, стоял дом какого-то помещика,
шведского дворянина. Сказывал мне Нолькен его прозвание, да я забыл. Около
дома находилась его деревня. Еще была близ взморья деревушка Калинкина. На
другом берегу Невы, почти напротив дома шведского дворянина, стояла
рыбачья избушка. Царь Петр Алексеич, взяв в 1702-м году 11 октября
крепость Орешек, по-шведски Нётебург, назвал ее Шлюссельбургом и в апреле
1703-го года подступил с войском к Ниеншанцу. Царь был тогда капитаном
бомбардирской роты Преображенского полка. 30 апреля начали стрелять по
крепости из двадцати пушек да бросать бомбы из двенадцати мортир. Пальба
во всю ночь продолжалась. 1 мая, в пятом часу утра, неприятель ударил
шамад, выслал переговорщиков, и крепость сдалась. На другой день к вечеру
наши караульщики донесли, что на взморье появились шведские корабли. 6 мая
вечером царь и Александр Данилыч Меншиков, который был тогда поручиком, с
солдатами Преображенского да Семеновского полков на тридцати лодках
поплыли к устью Невы и скрылись за островом, что лежит к морю против
Калинкиной деревни, а 7-го числа пред рассветом напали на шведские суда и
взяли из них два. После этой победы собрался Военный совет и решил, чтобы
вместо Ниеншанца, который стоял далеко от моря и на неудобном месте,
искать нового места для заложения крепости. Царь изволил осмотреть все
невские острова и выбрал из, них один, который назывался веселым
островом**. На нем 16 мая, в Троицын день, заложена была царем крепость и
названа Санкт-Петербург, а поблизости из рыбачьей избушки царь изволил
устроить для себя дворец. Завтра тебе покажу этот дворец, Карп Силыч. Ты,
верно, ахнешь! Он втрое меньше моего дома. Нечего сказать: совсем не
царское жилище! Около крепости и дворца начали расти, как грибы, другие
домы. Я был из, первых здешних обывателей. Торговал прежде всякой
всячиной, а ныне... о чем бишь я заговорил, Карп Силыч? Ах, да! Вспомнил!
Шведский помещик, изволишь видеть, был вдовец. У него было только и семьи,
что маленькая дочь Маша. Как наши подступили к Ниеншанцу, он отправил все
свое добро за море и хотел бежать. Нолькен, который служил в гарнизоне
Ниеншанца, часто ездил к нему в гости. Он рассказывал мне, что этот
дворянин знался с нечистыми духами, часто целые ночи в светлице над его
домом виден был свет, то красный, то синий, то голубой, то зеленый. В то
время, как брали Ниеншанц, разъезжал по окрестным местам окольничий Петр
Апраксин с несколькими сотнями новогородских дворян и смотрел, чтобы шведы
откуда-нибудь нечаянно не подошли на выручку. Нолькен за день до того, как
наши окружили Ниеншанц, поехал в гости к шведскому дворянину, долго
прогостил у него и не успел возвратиться в крепость. Он очень испугался и
начал опасаться, чтобы его не расстреляли за то, что он не вовремя от
должности отлучился. Дворянин присоветовал ему бежать вместе с ним за
море. Взяв на руки дочь, которой тогда только что год минул, дворянин
велел Нолькену следовать за ним и дал ему нести небольшой ящик из черного
дерева. Через Васильевский остров добрались они уже до взморья, где
ожидала их лодка, но, когда они к ней подходили, человек пять
новогородских дворян, объезжавших берег дозором, закричали издали: стой!
Дворянин и Нолькен бросились к лодке, но один из объезжих выстрелил из
ружья и ранил дворянина. Он упал и, видя, что объезжие скачут к нему,
отдал свою малютку Нолькену. «Я умираю! Спасайся! — сказал он ему слабым
голосом. — Замени ей отца. Береги этот ящик, что у тебя в руках. Пусть она
раскроет его наедине, и не прежде, как через двадцать лет, 1 октября
1723-го года, в полночь. Горе тому, кто этот ящик прежде раскроет!» Он
хотел что-то еще сказать, но объезжие подскакали, схватили Нолькена и
увели его к начальнику их, окольничему Апраксину. Его отправили с Машею в
Шлюссельбург, где он и прожил более шести лет. Потом дозволили ему
переселиться в Питер. До самой смерти своей Нолькен не мог узнать, что
сталось с отцом Маши. О чем бишь я заговорил, Карп Силыч? Ну, после
вспомню, а теперь милости просим за ужин.
_______________
* Ныне на сем месте Мраморный дворец.
** Ljusteilande.
Хозяин ввел гостя в другую комнату. На круглом столике, накрытом
белою как снег скатертью, стояло блюдо с пирогом. Легкий пар поднимался от
него и наполнял комнату ароматом, который более нравится, чем запах амбры,
всякому, у кого тонкое обоняние и пустой желудок. Илья Фомич сел рядом с
гостем, а Мария против них. В начале ужина Карп Силыч исподтишка
поглядывал на нее от времени до времени, а к концу ужина, когда он выпил,
по настоятельному убеждению хозяина, шестую чарку гданской водки, начал он
смотреть на девушку во все глаза. По окончании ужина Мария ушла в свою
комнату, а Карп Силыч, посмотря ей вслед, сказал хозяину с
замешательством:
— Если б я... если б ты, Илья Фомич... если б... дело-то, знаешь,
щекотливое! Стыд меня разбирает!
— Что такое, Карп Силыч?
— У меня наличных столько, что я могу здесь дюжину лавок купить. Я уж
давно сбираюсь жениться. Не сыщешь ли ты, Илья Фомич, для меня невесты?
Приданого мне не надобно. Была бы девушка нравом добрая, лицом красивая,
ума-разума не глупого. Ты здесь давно живешь, у тебя, чай, знакомых много.
— Да в тебе, как я вижу, молодецкая кровь горячая — что твой кипяток!
Я сам смолоду похож был на тебя. В субботу сосватался, а в воскресенье
женился! Покойница жена моя и одуматься не успела.
— Посватай, в самом деле, за меня хорошую невесту! Я бы тебе спасибо
сказал.
— За этим дело не станет! Только, скажу тебе правду, в этом кафтане
вряд ли ты девушке из порядочного дома приглянешься.
— А почему ж нет?
— Девушки, изволишь видеть, не столько смотрят на ум и богатство,
сколько на красивое лицо... тьфу, пропасть, не то сказал!.. сколько на
красивое платье. Ты, вот изволишь видеть, носишь бороду да кафтан, а здесь
в Питере все одеваются по-немецки.
— Да как это по-немецки? Этак, что ли, как ты, Илья Фомич? Я,
пожалуй, завтра ж себе такой же шелковый балахон, как у тебя, куплю.
— На мне надет теперь халат, а немецкое платье совсем особого покроя.
Вот завтра на мне увидишь. Оденься-ка и ты, Карп Силыч, по-немецки. Дело
сделаешь! Здесь кафтаны и бороды стали очень уж редки. И я носил прежде
русское платье, но делать было нечего, как начали говорить про меня: все
люди в шапках, один бес в колпаке! Поневоле обрился и перерядился.
— Чуть ли и мне не хватиться за ум. Ведь я теперь сам себе господин!
Дядя, конечно, заворчит, да наплевать мне на него! Ведь не отец же родной,
в самом деле! Да ты, я вижу, зеваешь, Илья Фомич, сон тебя склоняет. Разве
уж поздно?
— Оно хоть и не поздно, однако ж и не рано! Чу! На Троицкой
колокольне часы бьют. Раз... два... три... четыре... пять... шесть...
семь... восемь. Эти часы царь Петр Алексеич велел привезти сюда из Москвы:
с Сухаревой башни. Через час караульщики с трещотками по улицам пойдут, и
шлагбомы по концам улиц опустят. О чем бишь я заговорил?
— Прощай, Илья Фомич! Утро вечера мудренее. Завтра успеем дело
решить.
Шубин с Троицкой площади вошел в Большую Дворянскую улицу и вскоре
прибыл к дому, где он с приказчиком своим по приезде в Петербург
остановился. На другой день рано утром отправился он в гостиный двор за
разными покупками и лишь только поравнялся с большим деревянным домом
князя Бутурлина, отличавшимся куполом и статуею Бахуса наверху, как толпа
мальчишек окружила Шубина. Прыгая и указывая на четвероугольник из
красного сукна, который был нашит у него на кафтане, они хохотали и
кричали: «У! У! Туз бубновый идет! Туз бубновый!»
— Отстаньте, бесенята! — проворчал сердито Карп Силыч.
Мальчишки пуще захохотали.
— Молчи, желтый картуз! — закричал один из них, который был
постарше. — Смотрите-ка, ребята! На картузе у него желтый козырь. Туз-то,
видно, козырный. Вишь, он каким козырем идет!
Карп Силыч вышел из терпения и, схватив с земли попавшуюся ему палку,
побежал за насмешником. Вся толпа вмиг рассыпалась в разные стороны,
однако ж издали продолжала воспевать хором: «Туз бубновы»! Туз козырный!
Что, взял!»
Шубин не выдержал нападения и решился возвратиться домой.
— Беги тотчас же на рынок! — сказал он своему приказчику, войдя в
комнату и бросив с досадой картуз на пол. — Купи немецкое платье, самое
лучшее! Что глаза-то вытаращил! Не для тебя небось, а для меня! Ты мужик,
ходишь и в кафтане, а я купец! Да бородобрея позови!
— Неужто, Карп Силыч, твоя милость...
— Молчи и делай, что велят! — закричал Шубин, топнув.
Изумленный приказчик, ворча что-то про себя и качая головой, вышел.
Вскоре после его ухода явился полковой брадобрей, остриг волосы Шубину,
причесал его, обрил бороду и, получив за работу рублевик, ушел. И стал
молодец хотя и не книжен, да хорошо острижен.
Через несколько времени приказчик принес в узле купленное им платье и
шляпу.
— Одевай же меня скорее! — сказал Шубин.
— Да я не умею! — отвечал приказчик, развязывая узел.
— Что ж ты купца не расспросил? Он должен знать, как это платье
надевается! Этакой олух! Да не заметил ли ты вчера, как мы в город
въезжали, немецкого платья на прохожих?
— Помилуйте, батюшка! Мы въехали в город вечером. Притом было
туманно!
— У тебя часто с похмелья в глазах туманно! Давай все платье сюда! Я
сам оденусь! Ну, вот чулки! Натягивай! Тише, дубина: разорвешь! А это что
такое?
— Это никак штаны!.. Карп Силыч! Побойтесь господа! Что дядюшка
скажет, как услышит...
— Не твое дело, козлиная борода! Помоги надеть штаны!
— Охота надевать такую дрянь! В песне недаром поется: «На дружке-то
штаны после деда сатаны». Сатана это немецкое платье выдумал!
— Послушай, Прошка! Я тебе плюху дам, если не замолчишь.
От незнанья ли, с намерением ли, только приказчик напялил на своего
хозяина штаны задом наперед и с усилием начал застегивать их сзади.
— Да так ли ты надел, Прошка? Что у меня напереди за мешок? Можно
сюда всыпать четверик гороху, а поясницу так жмет, что сил нет!
— Что ж делать! Видно уж, покрой таков. То ли дело русское платье!
Просторно, хорошо, славно!
— Ну, ну! Застегивай! Полно толковать-то. А это что?
— Это жалеть. Купец, помнится, называл вот эту ветошку с двумя
окошками жалетем, а вот это кафтаном как солнце*. И названья-то какие
дурацкие! Жалеть! Видно, кто это платье носит, тот будет жалеть.
_______________
* Саксонский.
— Замолчишь ли ты! Да не так, пустая голова! Уж коли штаны сзади
застегиваются, то, верно, и жалеть, и как солнце так же. Русской кафтан
спереди застегивают, а немецкий сзади.
— Так-с!.. Вот еще какая-то ветошка! — сказал приказчик, подавая
галстук.
— Это носовой платок! Разве не видишь, дурачина! Давай сюда. Ба! Да
он о трех углах, а не о четырех. Бережливы эти немцы! На обухе рожь
молотят, зерна не уронят! А вот здесь напереди у кафтана и карман есть,
куда платок можно спрятать. Славно придумано. Ну, подавай шляпу!
Посмотревшись в зеркало, одетый по-немецки, идеал китайской красоты
улыбнулся от удовольствия, сдвинул немного шляпу набок и, выставив конец
галстука из кармана, вышел бодро на улицу. Самодовольствие и воротник его
кафтана, подпиравший ему подбородок, поднимали лицо его вверх и принуждали
смотреть на небо, через шляпы прохожих, которые останавливались и глядели
ему вслед с удивлением. Шубин относил это к богатству и щеголеватости
своего наряда и не слышал земли под собой от восторга. Наконец один
попавшийся ему навстречу прохожий, одетый по-немецки, разрушил его
очарование. Бедный Карп Силыч, с ужасом заметив, что одет был вовсе не
так, как следовало, от сильного стыда покраснел по уши, а по рукам и ногам
заползали у него мурашки. Сначала он хотел было бежать назад домой, но,
оглянувшись и увидев вдали собравшуюся толпу извозчиков, которые смеялись
и на него указывали, решился, скрепив сердце, искать убежища в доме
Воробьева, ибо до этого дома оставалось гораздо менее пространства, чем до
его квартиры. С чувством, подобным тому, с каким в жестокую бурю
мореплаватель, заметивший в корабле сильную течь, спешит к пристани, летел
Шубин на всех парусах к дому Воробьева, надвинув шляпу на лицо. Подбежав к
крыльцу, отворил он тихонько дверь и, войдя в сени, начал снимать с себя
кафтан, чтобы надеть его, как должно. Воробьев, бывший тогда дома, услышав
в сенях шорох, послал свою воспитанницу посмотреть, кто пришел. Мария,
отворив дверь из комнаты и увидев мужчину без кафтана, ахнула и захлопнула
двери. Карп Силыч чуть не сгорел от стыда и в отчаянии присел на пол,
закрывшись кафтаном.
— Что с тобой сделалось, Маша? — спросил удивленно Воробьев. — С чего
ты испугалась?
— В сенях какой-то мужчина!
— Ну так что ж? Давно ли ты стала так мужчин бояться!
— Я, батюшка, не испугалась, а только... да посмотри сам в сени!
Воробьев отворил дверь и увидел Карпа Силыча, все еще сидевшего на
корточках и закрывавшегося кафтаном. Он подошел к нему и, взяв его за
руку, поднял на ноги.
— Ба!.. Карп Силыч!.. Да я тебя насилу узнал! Ворожил, что ли, ты на
полу? А кафтан-то зачем ты снял?
— Я... мне... — отвечал Шубин в замешательстве, — мне очень жарко
стало, вишь, я слишком скоро к тебе шел, а здесь в сенях такой приятной
ветерок продувает.
— Вот проказник! Вздумал у меня в сенях прохлаждаться! Да что это на
тебе как штаны и камзол надеты! Никак задом наперед!
— Нет, это я теперь их так повернул!
— Помилуй, Карп Силыч! Да это невозможное дело! Как это тебя
угораздило? Надень, по крайней мере, камзол и кафтан как следует. Постой,
постой! Не так! Дай, я тебе помогу. Вот этак! Ну, теперь пойдем в горницу,
милости просим!
Он ввел его в комнату. Мария, поклонясь Шубину, едва удержалась от
смеха, вспомнив его испуг и положение в сенях.
Так как день был праздничный, то Шубин пробыл у Воробьева до самого
вечера. Разговор их переходил от предмета к предмету и наконец остановился
на сумме, которую Илья Фомич должен был отцу Карпа Силыча.
— Поверь Богу, — сказал Воробьев, — что деньги эти за мной не
пропадут, только теперь нет у меня ни копейки в наличности. Не рассудишь
ли разве, Карп Силыч, у меня этот дом купить? Тогда бы в долге сочлись.
— Нельзя ля дом осмотреть? Я подумаю.
— Маша! Посвети-ка нам.
Мария встала со своего места и взяла со стола свечу.
Воробьев повел за нею гостя из комнаты в комнату. Когда они вошли в
спальню Марии, то Шубин, приметив черный небольшой ящик, стоявший на
столике под образом, спросил:
— Не тот ли это ящичек, про который ты мне говорил, Илья Фомич?
— Тот самый.
При сих словах Мария вздохнула, и пламя свечи, которую она держала в
руке, затрепетало от ее вздоха.
— Что бы в нем такое быть могло? — продолжал Шубин, подойдя к столику
и осматривая ящик с любопытством. — Уж не каменья ли драгоценные?
— Быть не может! Ящичек легок, как перо! — отвечал Воробьев. — А вот
Маша осенью его раскроет. Срок, который родитель ее назначил, скоро уж
наступит. Авось и нам она тогда скажет, если можно будет, что такое
хранится в этом ящичке.
Осмотрев все прочие комнаты, Шубин возвратился с хозяином в ту, где
сей последний принимал обыкновенно гостей, а Мария, по его приказанию,
пошла в поварню хлопотать об ужине.
— Ну что? — сказал Воробьев. — Как тебе домик мой нравится?
— Старенек, однако ж похаять нельзя. Дай мне пораздумать недельки
дне, авось дело у нас сладится. Поговорим еще на досуге об этом, а теперь
скажи мне, пожалуйста: неужто ты не знаешь, что лежит в ящике? Я бы на
твоем месте тайком раскрыл его да посмотрел.
— Как это можно, Карп Силыч! Сам я передал Маше волю ее родителя, да
сам же ее и нарушу! У Маши только и родни осталось на свете, что этот
ящик. Бедненькая его так любит и бережет, что и сказать нельзя! Она все
надеется найти в ящичке какое-нибудь письмо, по которому она отыщет отца
своего.
— А что ж, и то быть может.
— Нет, я не думаю этого. Зачем бы было ее отцу завещать, чтобы она
раскрыла ящик не прежде, как через двадцать лет, притом наедине и в
полночь. Он даже и день назначил, а именно первое октября. Тут что-нибудь
да есть особенное! Чем ближе подходит срок раскрывать ящик, тем больше
страх меня разбирает.
— Уж не сила ли нечистая в ящике-то сидит! Лучше бы ты его в огонь
бросил.
— Оборони Господи! Если и в самом деле лукавые в ящике заперты, то
они, пожалуй, как бросишь их в печь, весь дом разнесут... Поговорим о
чем-нибудь другом, Карп Силыч! Смерть не люблю я говорить о чем-нибудь
страшном, на ночь глядя.
— Крепко ли ящик-то заперт, Илья Фомич?
— Ни щелочки на ящике не видно, а ключ Маша носит на шее.
Простясь с Воробьевым, Шубин ушел и во всю дорогу ломал голову: если
не сила нечистая, то что бы такое могло быть в ящике?
Прошло недель шесть после приезда его в Петербург, и он почти каждый
день посещал Воробьева. Необыкновенная красота Марии с самого первого
свидания с нею произвела на него сильное впечатление, и он вскоре влюбился
в девушку по уши. Замечая, однако ж, с ее стороны совершенную холодность и
невнимательность к нему, Шубин внутренне на это досадовал и все придумывал
средство, как бы довести Воробьева до того, чтобы он решился выдать за
него замуж свою воспитанницу, против ее воли. «Как будет моею женою, —
размышлял он, — так поневоле меня полюбит; лишь сначала надо задать ей
хорошую острастку, а потом приласкать, так небось будет шелковая. Недаром
говорят: люби жену как душу, а бей как шубу».
Через несколько времени Шубин, за обедом у одного из знакомых ему
купцов, услышал, что торговые дела Воробьева весьма запутались и что ему
не миновать за долги острога. Он очень обрадовался этой новости и на
другой же день пошел к Воробьеву. После обыкновенных приветствий Шубин
завел разговор о женитьбе и объявил, что он имеет желание жениться на
Марии. Воробьева нисколько не удивило это предложение, ибо он давно
заметил страсть Шубина. Поблагодарив за предложение, он продолжал:
— Жаль мне, очень жаль, что ты, Карп Силыч, ранее не посватался. Маша
бы зажила с тобою припеваючи! Только изволишь видеть, у нее уже есть
жених.
— Как? Кто такой? — воскликнул Шубин, изменясь в лице.
— Перед тобой таиться я не стану и как искреннему приятелю все
расскажу в подробности. На дворе у меня несколько лет сряду нанимал
небольшую горенку молодой иконописец из разночинцев, Павел Павлыч Никитин.
Славной детина! Сметливый, честный, работящий! Два года жил он вместе с
каким-то пленным шведом и так выучился от него по-шведски, что говорил на
этом языке, как на своем природном, и даже мог читать шведские книги. С
малых лет остался он сиротою после отца и матери, воспитан был в школе,
которую завел преосвященный Феофан в Новегороде, приехал потом в Питер и
начал доставать себе хлеб писанием святых икон. Мастерству этому выучился
он самоучкой. Бывало, целый день сидит, сердечный, за работой. Кроме икон,
писал он и другие картины. Вот посмотри, Карп Силыч, на этой стене
Полтавское сражение. Это он подарил мне в светлое воскресенье вместо
красного яичка. Ведь славно написано! Знакомый капрал мне рассказывал, что
шведы совсем было одолели наших, и если б не... О чем бишь я заговорил?
Ах, да, об Никитине. Я его вскоре полюбил как родного. Одна была беда, что
мастерство его немного ему выгоды приносило: с трудом доставал он хлеб
насущный. Однажды царь Петр Алексеич в доме князя Бутурлина увидел картину
и спросил, кто ее писал. Ему сказали, что Никитин. Его царское величество
велел тотчас его представить себе, обласкал его и дал указ отправить его
на два года за море, в Тальянское государство, чтобы он там еще лучше
картины писать научился. Прибежал Никитин ко мне без памяти от радости. Я
в то время сидел с Машей за обедом. Лишь только услышала она, что Никитин
уезжает на два года за море, как вдруг переменилась в лице, встала
поспешно из-за стола и ушла в свою комнату, сказав, что ей очень
нездоровится. Я как раз смекнул делом и сам себе думаю: авось Никитин не
догадается. Только что же? У моего молодца навернулись слезы, побледнел
он, как белый платок, бросился мне в ноги и начал целовать мою руку. «Что
с тобой сделалось, Павел Павлыч? — спросил я. — Господь с тобой!» А он
молчит себе, целует только мою руку да плачет. «Если я вернусь из-за
моря, — сказал он наконец, — и успею что-нибудь нажить моим мастерством,
то дашь ли ты нам свое благословение? Белый свет не мил мне без нее. Ты
заменил Маше отца! Будь и мне, сироте, отцом». Мы обнялись с ним, и я дал
ему слово выдать за него Машу, когда он из-за моря воротится. Посмотрел бы
ты, Карп Силыч, как мое обещание его обрадовало, как он благодарил меня!
Не охотник я плакать, а признаюсь, глядя на его радость, я расплакался. На
другой день он уехал из Питера, а я Машу в допрос. Ведь до сих пор не
признается, плутовка, что ей Никитин полюбился: начнет уверять,
оправдываться. Что с ней станешь делать! Впрочем, ведь и все почти девушки
похожи на Машу. Не скоро скажут, что у них в сердчишке таится. Однако ж я
знаю наверное, что она ни за кого другого, кроме Никитина, замуж не
пойдет.
— Почему ж ты так думаешь? Что ей за охота обвенчаться на нищем да
голод и холод целый век терпеть! Скажи-ка ей про меня. Авось она
передумает.
— Нет, Карп Силыч! Грешно мне будет не сдержать моего слова.
— Послушай, Илья Фомич, ты мне должен, и должен немало! Срок платить
давно уж наступил. Выдашь за меня Машу: буду ждать хоть десять лет уплаты;
не выдашь: плати завтра же деньги! Завтра же подаю на тебя челобитную!
— Карп Силыч! Деньги твои за мною не пропадут. Твой покойный батюшка
давно дело со мной имел и не разу на меня не жаловался. Напрасно ты так
горячишься. Сам рассуди: честно ли я поступлю, если нарушу мое слово,
которое дал Никитину. На сих днях он должен возвратиться из-за моря!
Притом я не хочу ни за что принудить Машу выйти за тебя замуж против воли.
Я наперед знаю, что она не согласится.
— Поговори с нею. Беды от этого не будет.
— Пожалуй. Я все сделаю в твою угоду. Только не пеняй на меня, Карп
Силыч, и не ссорься со мною, если не успею уговорить ее. Вспомни и то, что
если бы и захотел я ее принуждать, так по царскому указу нельзя будет
выдать ее замуж насильно.
— Прощай! Не отдаешь невесты, так долг отдай. Завтра увидимся.
Хлопнув дверью, Шубин вышел. Мария, сидевшая в своей комнате за
работой, ничего не слыхала из сего разговора. Добрый Воробьев, уверенный в
ее любви к Никитину, целый вечер был задумчив и не имел духа сообщить ей
предложение Шубина. Зная доброе сердце своей воспитанницы, он не решался
открыть ей положения дел своих и опасался, чтоб она не пожертвовала собою
и не погубила себя для его спасения: он коротко узнал Шубина и был уверен,
что выдать ее за него замуж значило погубить ее.
На другой день явился к Воробьеву вместе с Шубиным купец Спиридон
Степанович Гусев, староста Троицкой площади*. На нем был саксонский кафтан
из темно-синего сукна, бархатный голубой камзол и плисовые черные штаны.
Лоб его украшался несколькими морщинами, рыжими бровями и довольно
обширною лысиной. Маленькие, прищуренные глаза с первого взгляда
показывали в нем человека хитрого и корыстолюбивого. Нос его имел сходство
с яблоком порядочной величины, тем более что на конце вместо стебелька
чернелась бородавка, а сжатые жеманно губы постоянно сохраняли насмешливое
выражение. К чести наших предков надобно сказать, что старосты вообще
выбирались из людей честных и бескорыстных, но Спиридон Степанович,
добившись хитростью и происками звания старосты, начал тихомолком набивать
свой карман, брать от челобитчиков добровольные приношения и вполне
оправдал пословицу: в семье не без урода.
_______________
* В 1718 году с каждого двора в Петербурге назначен был караульщик.
Они обязаны были прекращать на улицах драки, ловить воров, гасить пожары,
ходить ночью по улицам с трещотками и вообще наблюдать за порядком. Над
десятью караульщиками начальствовал десятник, а при каждой слободе,
площади или улице определялся староста, который заведовал десятниками и
доносил обо всем генерал-полицеймейстеру. Караульщики, десятники и
старосты избирались из городских обывателей.
— Здравия желаю! — сказал Гусев тонким и высоким голосом,
составлявшим резкую противоположность с его толстым брюхом и низким ростом
Толщину его можно было сравнить с гиперболою, голос с ирониею, а всего
Гусева с олицетворенною, самою смелою антитезою. — Давно уж мы не
видались! Жаль мне только, что мой приход не так тебе будет приятен, —
продолжал он, вынимая из кармана бумагу и подавая Воробьеву.
Прочитав ее, сей последний изменился в лице Это был указ ратуши о
немедленной уплате долга Шубину — в противном случае предписано было
Воробьева посадить тотчас же в о
...Закладка в соц.сетях