Жанр: Электронное издание
kataev1
...азал я. - Вы слыхали "Двенадцатый год" Чайковского?
- Слыхал.
- Какая мерзость!
Меня душила злоба.
- Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот все это - эти трупы,
и вши, и грязь, и мерзость - через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит
в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там... "Четырнадцатый год"...
что ли! Какая ложь!
Блох молчал. У него был вид сосредоточенный, изумленный, усталый,
голодный.
- Почему именно черные перчатки и шляпа? - спросил он. - Ничего не
понимаю.
Передо мною встала картина этой ужасной ночи, и я сказал с тоской:
- Хоть бы скорее до Дуная.
V
Вероятно, до Дуная было близко, - потому-то в воздухе чувствовалась уже
неуловимая речная сырость.
По дороге попадались желтые буки, с которых уже наполовину осыпались
листья, устилавшие их подножья светящимися кучами.
Синий утренний туман клубился холодными кусками, но вокруг было светло
и чувствовалось, что за туманом - солнце и день будет погожий.
Одесса, лазарет Красного Креста,
9 августа 1917 г.
БАРАБАН
I
На другой день после производства старших юнкеров в офицеры, когда в
оркестре освободилось много мест, я сказал:
- Журавлев, возьмите меня в оркестр.
Юнкер Журавлев, старший в оркестре, здоровый и плотный, но похожий на
желторотого птенца, посмотрел на меня с удивлением и спросил:
- На чем вы играете?
- На большом барабане, - твердо соврал я.
Журавлев знал, что я пишу стихи, и с игрой на барабане это у него не
совмещалось. Он недоверчиво прищурился:
- А вы умеете?
- Умею.
Журавлев почесал у себя за ухом, потом пытливо посмотрел на меня. У
меня не хватило нахальства выдержать его честный, открытый взгляд, и я
опустил глаза. Тогда Журавлев сказал:
- Нет, Петров. Вы не умеете играть на барабане.
- Да что ж там уметь? Ну, бить колотушкой по этой самой, как ее... Тут,
понимаете ли, для меня главное дело не барабан, а лишний час отпуска.
У нас в училище музыканты пользовались лишним часом отпуска. Этот довод
подействовал, потому что Журавлев глубоко вздохнул, вытащил из кармана
помятую бумажку и записал в нее мою фамилию, а против фамилии написал слово
"барабан". А когда вечером мы сидели на койках друг против друга и снимали
сапоги, Журавлев вдруг сделал испуганные глаза и сказал:
- Но слушайте, Петров, если вы только... это вам не стихи...
Я понял, что дело идет о барабане, и сказал:
- Не беспокойтесь.
Через пять минут я высунул голову из-под одеяла. Меня тревожил один
вопрос.
- Журавлев, вы спите?
- Сплю, - ответил Журавлев сердитым и заспанным голосом.
- А скажите, я уже в это воскресенье могу записаться в отпуск на лишний
час?
- Можете, - буркнул Журавлев из-под одеяла и, вероятно, сейчас же
заснул.
Я же думал о той, ради которой пустился на такую рискованную авантюру с
барабаном. Рискованную потому, что всю свою жизнь я потрогал всего один раз
барабан руками. Это случилось когда-то на детском празднике, когда я
пробрался к барабану, который всегда пленял меня своей солидностью и
блеском, и щелкнул его по туго натянутому полупрозрачному глупому боку. А
солдат с рыжими усами сердито сказал:
- Не трожь.
В тот же день для меня стало ясно, что скромная карьера коночного
кондуктора, о которой я страстно мечтал в детстве и к которой усиленно
готовился с трех лет, не выдерживает ни малейшей критики в сравнении с
блестящей светской карьерой барабанщика. Я твердо решил, что когда вырасту
большим, то сделаюсь барабанщиком, и, когда маленькие дети станут трогать
мой барабан, я буду сердито кричать: "Не трожь!"
Казалось, моя детская мечта сбывается. Утром Журавлев опять пытливо
посмотрел на меня и сказал:
- Не забывайте, Петров, что барабан ведет за собой весь оркестр.
Это было для меня новостью. Я был готов ко всему, но только не к этому.
Дело представлялось мне гораздо проще: оркестр играет свое, а барабанщик
между прочим содействует общему успеху. Так, по вдохновению. Однако я решил
идти до конца и сказал Журавлеву:
- Надоели вы мне со своим барабаном. Не беспокойтесь. Я умею.
За завтраком Журавлев опять сказал:
- А может быть, вы, Петров, не умеете? Скажите лучше прямо.
- Да умею же, господи. Даже в оркестре играл. У нас в этом... в
гимназии оркестр был. Так там. Ничего себе, знаете. Довольно приличный
оркестр.
- А вы не врете?
Положительно Журавлев был фанатиком своего дела. Надо было видеть, с
каким азартом вербовал он в оркестр корнетистов, басов и баритонов. Но
все-таки он мне надоел.
Если бы не Зиночка, я сознался бы во всем. Но ради лишнего часа
свидания с любимой женщиной человек способен на какую угодно глупость. Об
этом можно бы написать целое сочинение, но это в мои планы не входит.
II
До этого времени жизнь моя была легка и сравнительно беззаботна. Утром,
на лекциях тактики, фортификации и артиллерии, мне снились чудные золотые
сны про офицерские бриджи, погоны с одной звездочкой. После завтрака, на
строевых занятиях, я дышал здоровым зимним воздухом, а если рота выходила к
морю и, проходя через город, пела песни, я тоже пел во весь голос. Голос у
меня был сильный и похожий на вопль умирающего лебедя. Притом ни малейшего
намека на слух. Поэтому, когда я особенно увлекался, прохожие
останавливались и улыбались, а с товарищами от смеха делались истерики, и
они переставали идти в ногу. Приходили мы в училище уставшие, голодные и
прямо к обеду. Потом был вечер, и мы готовились к репетициям, а перед сном
перед нами смутно возникал образ офицерских бриджей и золотых погон. И
непременно кто-нибудь, засыпая, сообщал приятную новость:
- Господа, а вы знаете, если не считать завтрашнего дня и всех
воскресений, то до производства остается пятьдесят дней.
Теперь мое существование было отравлено барабаном. Стоило мне о
чем-нибудь замечтаться, как сейчас же совесть спрашивала с ехидным шипеньем:
"А не известно ли вам, юнкер Петров, что барабан ведет за собой весь
оркестр?" Увы, мне это было известно, и я страдал. Но когда оказалось, что в
оркестре есть еще капельмейстер, я впал в черную меланхолию и картинно
рисовал себе, как меня на первой же сыгровке выгонят из оркестра и оставят
на месяц без отпуска.
На следующий день, перед обедом, когда все роты собрались в столовой,
дежурный взводный объявил:
- Внимание! Получена телеграмма юнкеру второй роты Крынкину. В чайной
комнате найдено двадцать копеек, полевой устав и салфетка. Получите у
дежурного взводного. После подъема - певчим собраться на спевку, а
музыкантам на сыгровку. - И, увидев дежурного офицера, заорал: - Батальон,
смирно.
И, когда хором пели молитву, а потом обедали, у меня бродила мысль о
самоубийстве. После обеда Журавлев сказал:
- Не забудьте, Петров, что после обеда сыгровка.
И странно: на душе у меня улеглось и стало спокойно, как перед боем.
"Пропадать так пропадать", - подумал я и сам удивился своему хладнокровию.
III
Гвардия умирает, но не сдается. После знаменитого "подъема" я
решительно взбежал на третий этаж в кладовку, где выдавали инструменты.
Возле кладовки уже толпились юнкера-музыканты, и на лестнице гулко носились
от стены к стене покрякивания тромбонов и змеиные трели флейт. Возле моего
барабана стоял худой юнкер и в недоумении вертел в руках медные тарелки. Он
старался придать своему лицу выражение небрежности - мол, не в первый раз,
слава богу, приходится играть на этих самых тарелках. Я подошел к барабану,
солидно ткнул его два раза в бок и спросил тощего юнкера:
- Вы не находите, юнкер, что барабан несколько слабо натянут?
Юнкер в свою очередь ткнул в барабан большим пальцем и сказал:
- До известной степени, хотя вообще...
Я вздохнул. Он тоже.
- А вы давно на тарелках играете?
- Собственно, давно. Я, знаете, в Тифлисе еще в симфоническом оркестре
играл. Там у нас, в Тифлисе, эти самые тарелки серебряные были. Это чтобы
для звука.
- Ага, а скажите, как нужно на барабане играть? - попробовал я
осторожно позондировать почву. - Собственно, я знаю как, но я хотел знать
ваше мнение. Именно, как у вас в Тифлисе в симфоническом оркестре
производили самый звук?
- А колотушкой. Очень просто. Берете колотушку и вот так...
Он взял колотушку и несколько раз ударил наискось по коже.
Густой, упругий звук запрыгал по лестнице, как футбольный мяч. Юнкер
положил колотушку и спросил:
- А вы разве что, не умеете?
- Умею, но, признаться, забыл: давно не играл.
Помолчали.
- А когда нужно бить? По счету какому-нибудь или как?
- Да, по счету. Когда играют марш, так под левую ногу: раз, два, раз,
два. Ну, мы играем только марши, значит, под левую ногу все время. На
тарелках, кажется, то же самое.
- А как вы думаете, нас на это воскресенье на лишний час отпустят?
- Я думаю - отпустят.
Я посмотрел на него, он на меня, и мы оба засмеялись. Я взял свой
барабан с колотушкой, он тарелки, и мы сбежали за другими вниз. Надели
шинели, фуражки и пошли через двор в манеж, где обыкновенно делают
гимнастику и устраиваются сыгровки. В манеже было уже темно и холодно.
Зажгли несколько лампочек. Расставили пюпитры вокруг. Я поставил барабан на
козлы, и по спине у меня пробежала дрожь. Упражнялся косо бить колотушкой по
ненавистному барабану, стараясь подражать тощему юнкеру. Журавлев посмотрел
на меня внимательно и хотел что-то сказать, но не сказал, а вздохнул. Пришел
капельмейстер. Журавлев скомандовал нам: "Смирно!" Капельмейстер был
низенький толстый чех. Переваливался на кривых ножках, гордо носил
чиновничьи погоны и фуражку блином. На щеке у него был большой красный
нарост, похожий на сливу. Он сказал:
- Здравствуйте. Какой кольёд и вьетер. Чистое наказание. Ну, не будем
время терять - и так поздно. Начинаем.
Он обежал всех музыкантов, нажимал на клапаны труб, перелистывал ноты,
суетился и говорил:
- Поже мой, поже мой!..
Наконец, он успокоился и сказал:
Ну, откройте марш номер четырнадцать.
Зашелестели нотами. Трубы заблестели медью. Мой сосед воинственно
помахал тарелками. Капельмейстер зловеще постучал карандашом по пюпитру.
- Фнимание. Три, четыре.
Он с таким азартом взмахнул рукой и топнул ногой, что не ударить
колотушкой по барабану было невозможно. И я ударил. Загремели тарелки,
заревели трубы на разные лады, как стадо слонов. Некстати провыла флейта.
- О, поже мой, что вы делаете? - завопил капельмейстер, инстинктивно
хватаясь за свои музыкальные уши. - Ради пога, перестаньте.
- Отставить! - закричал Журавлев. В эту минуту он был велик.
Замолкли не сразу, а постепенно. Капельмейстер бросился на первого
попавшегося ему на глаза. К несчастью, это был я.
- Што ви делаете? Разве можно так бить в парапан? Вы когда-нибудь
раньше играли на парапане?
"Пропал", - подумал я и неуверенно соврал:
- Так точно, господин капельмейстер, играл.
- Где же вы играли?
- В этой... в пятой гимназии. Там у нас был свой оркестр.
- Что ви мне рассказываете всякий небилиц, ей-погу. Я уже двадцать пять
лет в пятой гимназии капельмейстер. Ни разу вас там не видел.
Он оглядел публику большими сердитыми глазами и вдруг засмеялся.
- Хе-хе-хе!.. Ну, ничего. Научимся. Еще раз. Фнимание. Два, три,
четыре.
Все засмеялись. Гроза прошла.
На этот раз вышло лучше. Капельмейстер орал на какого-то баса, но, боже
мой, какое, однако, сложное искусство - играть на барабане! Вокруг ревут
трубы, в левое ухо стреляет, как из пушки, бас, в правое гремят тарелки
тощего юнкера, а тут изволь считай: "Раз, два, раз, два", и следи за рукой
капельмейстера, которая свирепо рубит стонущий воздух.
Драма!
IV
Одним словом, когда я на следующей сыгровке появился с барабаном,
юнкера весело заулыбались и даже кто-то скомандовал:
- Смирно!
Я поставил барабан на козлы и сказал:
- Дорогу чистому искусству!
Мы играли марши, и я все думал о том, что если на обыкновенном турецком
барабане в жиденьком юнкерском оркестре так трудно играть и все время
сбиваешься с такта, то какое счастье быть композитором, как, например,
Скрябин, и написать "Прометея", где сложнейшая партитура. И думал я еще об
участи всех барабанщиков. И моя душа плакала над их безобразной жизнью. Что
может быть глупее игры на барабане? Играют марш - колоти себе по гулкой
коже: "Раз, два, левой, левой". Играют "Боже, царя храни", а ты следи за
корявой капельмейстерской рукой и старайся не сбиться с такта. Противно!
Мои сердечные дела шли на повышение. В воскресенье в отпуск я
записывался до двенадцати часов ночи и в шесть мчался к ней. Стояла чудная,
пушистая зима. Ветер сыпал снег. В улицах горели лиловые вечерние фонари.
- Звозчик!
Лошадка трусит по улицам, которые в снегу кажутся незнакомыми. Милая,
как я ее люблю! Маленькая, черненькая, родимое пятнышко над верхней губой.
За что я так страшно счастлив?
Дам извозчику рубль, пусть он тоже будет счастлив. Или лучше не стоит?
Нет, лучше дам.
Присутствие женщины вносит в жизнь мужчины гармонию и теплоту. Впрочем,
это к делу не относится. Даже не гармонию, а разлад. С одной стороны, я
получал каждый четверг у дежурного взводного надушенный сиреневый конверт, а
с другой стороны - семерка по тактике и двое суток "на даче"* за невнимание
в строю. Теперь я играл на барабане с удовольствием. Мне было все равно, что
мы играли. Лично для себя я играл лишний час отпуска.
______________
* Под арестом. (Прим. автора.)
Зима, как выражаются поэты, сдалась сырым туманам. Ветер повернул и из
северного стал южным. Откуда-то налетели скворцы, облепили карнизы домов и
так галдели, что болела голова. На сыгровку мы уже выходили без шинелей, и
когда бежали по лужам через двор, то от ветра было трудно нести барабан.
Ветер дул в лицо, продувал насквозь, было холодно и славно. Приближался
выпуск и вместе с ним то угарно-пьяное настроение, которое бывает, когда мы
кончаем гимназию или корпус - все равно.
V
И вдруг случилось нечто странное, непонятное и неожиданное. Сначала
говорили намеками, по углам. Потом громче, за обедом, за завтраком. Сквозь
толстые и глухие стены училища, не пропускавшие раньше к нам снаружи ни
одного звука, ни одного луча, стали просачиваться обрывки каких-то слухов,
настроений и новых слов. В стране творилось неизбежное и стихийное. Целый
день мы ходили как потерянные; говорили, говорили и не могли наговориться
досыта. Читали газеты, но еще ничего определенного не знали. Потом вечером,
на лекции о пулемете, слушая с напряженным вниманием, как говорил
штабс-капитан что-то про техническую возвратную пружину и приемник, мы
ничего не понимали, потому что думали о другом. Вошел юнкер Дорошевский,
взволнованный, даже не спросил разрешения войти. Он что-то сказал тем,
которые сидели на задних скамейках. Шепот передался, как ветер по спелой
ниве, и через минуту все знали, что царь отрекся от престола.
Перестали слушать, а только говорили. И казалось, что все здание
училища заряжено, как лейденская банка, быстрыми и напряженными мыслями.
Жизнь ворвалась к нам снаружи и забросала газетами, телеграммами и слухами.
Вечером начальник училища собрал нас в среднем этаже и прочел два манифеста
об отречении Николая и Михаила. Мы были так взволнованы, что никто не спал.
Офицеры не знали, какими им быть. Ночью откуда-то передавали по телефону,
чтобы мы были готовы к выходу с ружьями и боевыми патронами. Утром кто-то из
четвертой роты прошел с красным бантом на груди. У нас в классном отделении
шумели. Кто-то говорил, вспотевший и взволнованный:
- Товарищи, ну, как это здорово! Кто бы мог подумать, в три дня.
Потом стало известно, что в двенадцать часов будет манифестация войск.
Вероятно, из нашего начальства никто ничего не знал, потому что нам ничего
об этом не говорили.
А мы волновались.
- Товарищи! - гортанным голосом с придыханиями кричал князь
Гардапхадзе, честный и глупый грузин. - Патроны надо взять у каптенармуса.
Стрелять, может, будем.
Но над ним только смеялись, и он сердился.
- Бараньи головы, не понимают, стрелять будем!
Было сумбурно и весело. Без четверти двенадцать приказали строиться.
Без десяти двенадцать ко мне подбежал Журавлев с корнетом в руках и,
задыхаясь, сказал:
- Идите наверх. Берите барабан. Будете играть. Будем играть.
- Ну, извините, я не умею.
- Это свинство, в такое время не уметь. Должны уметь.
- Я хочу с ружьем.
- И свинство. Кроме вас, никто не умеет. Поймите, что барабан ведет
весь оркестр.
В голосе у него звенело отчаяние. "Ага", - самодовольно подумал я.
- Петров, вы будете идти впереди батальона.
- Но как же я буду нести? Что мы будем играть? Я оскандалюсь. Слушайте,
но ведь это же экспромтом, - сказал я с отчаянием.
- Для вас это не в первый раз!
Я был убит. Надевал на меня барабан весь оркестр. Пригоняли ремень.
Поощряли. Просили не унывать. Посмеивались. Я начал входить во вкус. В конце
концов барабан ничем не хуже ружья. Даже лучше. С ружьем, правда, вид
мужественный и боевой. Но зато барабан ведет за собой весь оркестр, как
говорит Журавлев, а оркестр ведет за собой весь батальон. И, кроме того, не
от оркестра ли зависит, чтобы шли в ногу и вдохновенно!
От оркестра!
VI
Все училище выстроилось на мостовой перед зданием. Оркестр на правом
фланге. И я с барабаном через плечо. Вышел начальник училища. Его шинель
была на красной подкладке и распахнута ветром. Он поздоровался с нами так:
- Здравствуйте, товарищи!
"Старая лисица", - подумали мы, но ответили ему все, как один человек.
Четко прозвучали слова команды. Звякнули винтовки. И батальон, в строгой
колонне, по отделениям, вытянулся по мокрой весенней улице. В перспективе
солнечных домов пробежала толпа людей с красным флагом. Промчался тяжелый
грузовой автомобиль. Сверкнули штыки. Послышалась музыка, крики, и стало
понятно, что в улицах полно людей.
Было странно и необыкновенно. Прохожие были все серенькие, простые
люди. И смотрели на нас с любопытством и удовольствием. А когда мы влились в
бесконечный поток красных флагов, лиц, автомобилей, солнца, тающего снега,
мальчишек, Журавлев сделал страшное лицо и сказал:
- Сейчас начинаем. Марш четырнадцатый. Только сразу, все вместе,
господа.
Он подсчитал ногу, и мы грянули. Тощий юнкер оказался страшным
революционером. Он вдохновенно гремел своими тарелками, и все невпопад.
Солнце било ослепительными снопами из сияющей меди труб. И в трубах смешно и
отчетливо отражалось синее небо, казавшееся в меди зеленым, дома, красные
флаги и лица музыкантов. Улицы были запружены взволнованным народом. Войска
тянулись беспрерывным потоком, и почти на каждом перекрестке приходилось
выжидать, пока очистится дорога. Было бестолково и славно. Чем ближе мы
подвигались к главным улицам, тем больше опьянял шум я рябило в глазах.
Какие-то студенты махали нам шапками и кричали сиплыми молодыми голосами,
стараясь перекричать других:
- Да здравствуют товарищи юнкера!
Мы проходили по сырым смрадным улицам, где ютится еврейская беднота, и
наш оркестр, как мухи кусок сахара, облепляли грязные, нечесаные, каплоухие
ребята. Старые седые евреи с пейсами снимали шапки, и беременные еврейки
складывали руки на огромных животах, улыбались, и по щекам их катились
слезы. Впереди меня шел батальонный командир, и я все время видел перед
собой его вогнутую могучую спину и залитые грязью сапоги. Какая-то молодая
еврейка, румяная и полногрудая, подобрав до колен юбку, побежала,
разбрызгивая лужи, за нами, догнала батальонного командира, уцепилась за
рукав шинели и, завизжав: "Уй, херувим", попыталась его поцеловать.
Батальонный командир, не меняя шага, покосился на нее испуганно через пенсне
и сделал отстраняющий жест рукой. Юнкера засмеялись, и я видел, как у
еврейки блеснули глаза пьяным солнечным восторгом. Мы играли без конца
марсельезу, и я уже не боялся, что собьюсь, и даже изредка говорил
музыкантам:
- Не спешите. Реже.
Тощий юнкер сверкал своими тарелками и улыбался. Все были как на
облаках.
В училище вернулись мы к обеду, уставшие от солнца, от воздуха и от
толпы. После солнца и ярких красок в здании было прохладно, темно, пахло
солдатским сукном и щами. Репетиция по администрации была отменена, и мы все
время до ночи просидели у себя в классе и говорили. Говорили мы о близком
выпуске, о свободе, о женщинах, о политике, и даже кто-то рассказывал
анекдоты "для некурящих", и все смеялись. Мы были полны радости, и нервы у
нас были взвинчены. А когда я ложился спать, Журавлев сказал:
- Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь
оркестр.
- А вы знаете, господа, что если не считать воскресений и завтрашнего
дня, то до выпуска осталось две недели, - сказал кто-то мечтательно.
- Прекратите разговоры, - сердито сказал дневальный.
Я укрылся с головой и не мог сомкнуть глаз - до того много мыслей и
впечатлений стучалось у меня в голове. Казалось, что голова от них распухла.
Я решительно не мог заснуть.
- Журавлев, вы спите?
- Нет. Не могу.
- Слушайте, Журавлев, правда, я был великолепен сегодня с барабаном?
- Великолепны. Если бы по справедливости, то вам надо идти в
воскресенье на два лишних часа в отпуск.
- Прекратите разговоры, - рявкнул дневальный.
"На что мне два лишних часа отпуска, - подумал я. - Зиночка?"
Но в эту минуту я меньше всего думал о ней.
Ночью мне снилась какая-то чепуха, похожая на бред, от которой болела
голова. Утром Журавлев, натягивая сапоги и зевая во весь рот, сказал:
- Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь
оркестр. А вы не верили.
Потом вспомнил и добавил:
- Впрочем, я вам, кажется, это вчера говорил.
- А нам, господа, до выпуска, если не считать воскресений и завтрашнего
дня, - две недели, - сказал кто-то.
- Ну, быстро застилать койки! - закричал дневальный. - А то сегодня
дежурный поручик Лаврищин. Первое революционное офицерство, до сигнала пять
минут.
1917
В ВОСКРЕСЕНЬЕ
Писатель Воронов снял мягкую фетровую шляпу, вытер носовым платком
вспотевший лоб и вошел в почтовую контору. В большой скучной комнате был
беспорядок, - очевидно, только что кончили белить стены, и теперь грудастая,
толстая баба, подоткнув юбку и шлепая босыми ногами, мыла пол. Сыро и
прохладно пахло известью, мылом и сургучом. В мокрых досках пола, как в
зеркалах, отражались раскрытые окошки, за которыми зеленела молодая листва и
синело небо.
- Здравствуйте, Игнатий Иванович, - сказал Воронов, подходя к
деревянной решетке.
За решеткой сидел чиновник с желтым лицом и прокуренными усами. Увидев
писателя, он улыбнулся и, протягивая в окошечко руку за бандеролью, сказал:
- А, Николай Николаевич! Милости просим. Давненько к нам не
заглядывали. Вам тут недавно было заказное письмо. Из редакции журнала
"Вестник Европы". Получили-с?
- Получил, получил, - ответил Воронов, кладя шляпу на прилавок и садясь
на стул возле окошечка. - Получил, как же. Мерси.
Он помолчал.
- Взгляните, Игнатий Иванович, какова весна-то! А? Начало апреля, а уже
все зелено, все цветет. И солнце цветет, и море цветет... Ну, прямо
волшебство какое-то, - сказал он, с удовольствием произнося слово
"волшебство", не вполне обычное в почтовой конторе, - изумительная весна. И
жарко. Вот, пока дошел к вам в контору, весь лоб вспотел. Ух! Ну, как
живете-можете?
- Да ничего, спасибо. Вот видите, немножко приводимся в порядок к
пасхе. А в общем, живем скучновато, тихо. Дачников еще нет, работы немного.
А так ничего, слава богу. А вы как, Николай Николаевич? Романчик принесли, покосился
он на рукопись. - Опять небось в "Современный мир"?
- Увы, не роман. Так, пустяки: два рассказа в "Ниву".
- В "Ниву"-с? Пожалуйте-ка их сюда. Вам, конечно, заказной бандеролью?
- Заказной, заказной, - сказал писатель, подавая чиновнику пакет.
- Традиционно-с? - засмеялся чиновник.
- Традиционно-с, - подтвердил писатель.
Пока Игнатий Иванович взвешивал аккуратный пакет на весах, меняя на
чашках ладные медные гирьки, приклеивал разноцветные марки с двуглавыми
орлами и со стуком ставил печати, Воронов обмахивался платочком и,
откинувшись на спинку стула, думал о том, что хорошо бы описать эту самую
почтовую контору и бабу, которая, заголив белые икры, моет пол
грифельно-серой тряпкой, и мокрый запах побелки, и приморскую весну, и
чиновника Игнатия Ивановича, и яркие, горячие подоконники, по которым
ползали слабые мухи.
- С вас сорок две копеечки, - сказал почтовый чиновник, - маловато-с. А
в прошлый раз за роман пришлось вам заплатить полтора рубля с копейками.
Солидный был роман. Внушительный.
Воронов улыбнулся.
- Порядочный получился.
- Получите расписочку, - сказал чиновник, протягивая в окошечко полоску
квитанции.
- Спасибо. Вот вам полтинник.
- Давайте его сюда, полтинничек этот самый, мы его сейчас разменяем.
Прошу получить сдачи восемь копеечек. Потрудитесь проверить.
- Ладно уж, - улыбнулся Воронов, ссыпая мелочь в кошелек и надевая
затем шляпу. - Пойду себе потихоньку. До свиданья.
- До
...Закладка в соц.сетях