Жанр: Электронное издание
Уильям Фолкнер. Непобежденные
...азглядеть в сумраке, — и вдруг слышим топот копыт. Скачут
к нам быстро, бешено; бабушка встрепенулась, сжала ручку зонтика.
— Черт бы взял этого Ринго, — говорит. — Так я все время и
предчувствовала.
А они уже вокруг нас — точно сама темнота на нас обрушилась,
наполненная лошадьми, сердитыми всадниками, криками: "Стой! Стой! Если не
станут, стреляй по упряжке!" Я и бабушка сидим в повозке, а янки схватили
упряжных наших под уздцы, те шарахаются, дергаются, сталкиваясь; и крики:
"А мулы где? Мулов нету!", — и офицерский голос костит и бабушку, и
темноту, и солдат, и мулов. Кто-то зажег сосновую щепку, и рядом с повозкой
мы увидели офицера верхом на коне, а солдат зажигает новую лучинку от
догорающей.
— Где мулы? — кричит офицер.
— Какие мулы? — спрашивает бабушка.
— Не лгите мне! — кричит офицер. — Те самые, каких вы только что взяли
у нас по липовому приказу! На этот раз попались! Мы знали, что вы опять
заявитесь. Еще месяц назад оповещение было насчет вас по всему военному
округу! В кармане лежало у растяпы Ньюбери, когда вы ему совали вашу липу.
— Офицер крепко обругал полковника Ньюбери. — Не вас бы, а его бы под
военный суд! Где ваш нигеренок с мулами, миссис Плюрелла Гаррис?
— Не знаю, о чем вы говорите, — отвечает бабушка. — Никаких мулов у
меня нет, кроме этой упряжки.
И зовут меня Роза Миллард. Я еду к себе домой, в окрестности
Джефферсона.
Офицер засмеялся; сидит в седле и зло смеется.
— Значит, вот как вас по-настоящему именовать? Так, так, так.
Заговорили, значит, правду наконец. Ну-ка, отвечайте, где эти мулы и где
все те спрятаны, которых вы у нас до этого украли.
И тут Ринго подал голос. Они с Эбом Сноупсом и мулами свернули в лес
направо от дороги, но сейчас голос раздался слева.
— Эй, на дороге! — орал Ринго. — Один убегает, отвязался! Наперерез
заходите!
Этого было довольно. Солдат бросил лучину, офицер крутнул коня, шпоря
его в галоп и крича:
— Двоим остаться здесь!
Возможно, каждый из солдат подумал, что остаться приказали двум другим
кому-то, потому что зашумело, затрещало так кустарником и ветками, точно
циклон пронесся, и остались только мы с бабушкой в повозке, как раньше, до
коней и криков.
— Слезай, — сказала бабушка, сама поспешно спускаясь наземь.
— А упряжку и повозку им бросаем? — сказал я.
— Да, — сказала бабушка. — Предчувствовала я с самого начала.
В лесу не было видно ни зги; мы шли ощупью, я держал бабушку под
локоть, помогая, и рука ее казалась карандашно тоненькой, но не дрожала.
— Достаточно уже отошли, — сказала она.
Я нащупал колоду, мы сели. За дорогой, вдали, было слышно их — слепой
треск сучьев, крики, ругань.
— И упряжки лишились, — сказала бабушка.
— Зато у нас девятнадцать новых, — сказал я. — С ними будет двести
сорок восемь.
Мы, казалось, долго просидели так на колоде в темноте. Потом янки
вернулись, слышно стало, как лошади, круша кусты, выезжают на дорогу, как
офицер ругается. Тут он обнаружил, что в повозке пусто, и обложил крепчайше
и бабушку со мной, и двух солдат, каким велел остаться. Повозку повернули
кругом — офицер все продолжал ругаться — и уехали. Затихли вдалеке. Бабушка
встала, мы ощупью вернулись на дорогу и пошли обратно — домой. Шли, шли,
потом я уговорил бабушку передохнуть; сидя на обочине, мы услышали — едет
тележка. Поднялись на ноги, Ринго увидел нас, остановил мулов.
— А громко я кричал. Правда? — сказал Ринго.
— Правда, — сказала бабушка. Потом спросила: — Ну, что?
— Порядок, — сказал Ринго. — Я велел Эбу Сноупсу прятать всех в
Хикагальской низине до будущей ночи. Только вот этих двоих запрег.
— Мистеру Сноупсу, — поправила бабушка.
— Ладно, — сказал Ринго. — Залазьте — и едем домой.
Бабушка стоит, не садится; я понял почему — еще прежде, чем она
спросила:
— Где ты взял эту тележку?
— Одолжил, — ответил Ринго. — Там янков не было, так что обошелся без
писания бумаги.
Мы сели. Тележка тронулась. Едем. Мне казалось, уже вся ночь прошла,
но по звездам я увидел, что еще и полуночи нет и задолго до зари будем
дома.
— Вы небось выложили янкам, откуда мы и кто, — сказал Ринго.
— Да, — сказала бабушка.
— Тогда, выходит, подводи черту, — сказал Ринго. — Что ж, худо-бедно
двести сорок восемь голов оприходовали.
— Двести сорок шесть, — сказала бабушка. — Упряжку они отняли.
2
Вернулись домой за полночь; наступило уже воскресенье, и когда мы
пришли утром в церковь, то народу там никогда еще столько не было, хотя Эб
Сноупс пригонит новых мулов только завтра. Значит, подумал я, каким-то
образом они прослышали о том, что случилось ночью, и тоже, как Ринго, знают
уже, что дело кончено и надо подводить черту и подытоживать. Мы
припозднились, потому что бабушка подняла Ринго на рассвете и заставила
вернуть прежде тележку туда, где он ее взял. Так что в церкви нас уже все
ждали. Брат Фортинбрайд встретил нас на пороге, и все повернулись на
скамьях лицом к бабушке — старики, женщины, дети и человек двенадцать
негров, теперь бесхозяйных, — в точности как отцовы гончие повертывались,
бывало, к отцу, когда он входил к ним. Мы прошли к нашей скамье. Счетную
книгу унес Ринго на негритянскую галерку; обернувшись, я увидел, что книга
лежит там на перилах и он облокотился на нее.
Мы сели на скамью нашу, как до войны с отцом садились; бабушка села
строгая, пряменькая в своем ситцевом воскресном платье, в шали и шляпке,
которую ей год тому назад дала носить миссис Компсон; пряменькая и тихая, и
на коленях держит, как всегда, молитвенник, хотя вот уже почти три года,
как у нас не служат по-епископальному. Брат Фортинбрайд — методист{30}, а
остальные каких оттенков христианских, не знаю. Прошлым летом, когда мы
вернулись из Алабамы с той сотней мулов, бабушка кликнула всех мелких
фермеров, послала им весть на холмы, где они живут в лачугах на земляном
полу, хозяйствуя без рабов. Раза три или четыре пришлось ей повторить свой
клич, но наконец все явились — мужчины, женщины, дети, а также дюжина
негров, не знающих, что делать с внезапно обретенной волей. Наверно, из
этих фермеров иные тогда и церковь с галереей для рабов впервые увидели,
где в высоком сумраке сидели Ринго и те двенадцать и где нашлось бы место
еще для двухсот; а бывало, отец тоже сидит рядом с нами, а за окном, под
деревьями, полно экипажей с соседних плантаций, и у алтаря в епитрахили{31}
доктор Уоршем, и на каждого из белых, сидящих внизу, приходится десяток
черных на галерее. А когда в то первое воскресенье бабушка при всех
опустилась на колени, то и коленопреклонение в церкви они тоже, наверно, в
первый раз увидели.
Брат Фортинбрайд не был пастором. Он был рядовым у отца в полку, и в
первом же бою его тяжко ранило — посчитали даже, что убило; но, по его
словам, к нему сошел Христос и сказал: "Встань и живи" {32}, — и отец
отправил его домой умирать, но он не умер. Говорили, у него совсем желудка
не осталось, и все думали, что пища, какую нам приходилось есть в 1862-м и
1863 годах, доконает его, тем более что для него и стряпать было некому --
сам собирал дикие травы по канавам и варил себе. Но он выжил — может быть,
и впрямь Христом спасенный. И когда мы вернулись с мулами, серебром и
продовольствием и бабушка кликнула клич всем нуждающимся, то брат
Фортинбрайд словно тут же из-под земли вырос, а холмяную бедноту он всю
наперечет знал как свои пять пальцев; так что, возможно, он и прав был,
говоря, что Господь Бог создал его с прямым расчетом на бабушку, а бабушку
— с расчетом на него. И у алтаря, где стоял, бывало, доктор Уоршем, служил
теперь брат Фортинбрайд, скупо и негромко говоря о Боге, и скулы на лице
его, казалось, вот-вот прорвут тощую кожу, а волосы обкорнаны кое-как им
самим, а сюртук давно позеленел, и заплаты коряво нашиты — одна из зеленой
юфти, а другая из палаточного брезента со штемпелем "США", еще не
стершимся. Проповедь говорит он всегда кратко; о конфедератских наших
армиях теперь уже сказать почти что нечего. Бывают, видно, времена, когда и
у проповедников кончается вера в то, что Бог переменит свое начертанье и
дарует победу, — когда силы иссякли и поздно уже побеждать. Брат
Фортинбрайд сказал лишь, что победа без Бога есть насмешка и призрак, а с
Богом и поражение не есть поражение. Затем умолк, и вместе с ним стояли — в
одежде из дерюги и мешков — старики, женщины, дети и дюжина негров,
ошарашенных волей, и глядели на бабушку — уже не как на отца гончие, а как
на Люша, когда он вносит корм, — и брат Фортинбрайд сказал:
— Братья и сестры. Сестра Миллард хочет воссвидетельствовать нам.
Бабушка встала. Она не вышла к алтарю, осталась у скамьи — в своей
шали, в шляпке миссис Компсон и в платье, которое Лувиния стирает и
отглаживает каждую субботу, и с молитвенником в руке. На нем вытиснены ее
имя и фамилия, но позолота стерлась с букв, и прочесть их можно, только
проведя по ним пальцем. Глядя прямо перед собой, она сказала негромко, как
брат Фортинбрайд:
— Я прегрешила. Прошу всех помолиться за меня.
Она опустилась на колени, щупленькая, щуплей даже кузена Денни; одна
шляпка лишь осталась видна всем над спинкой скамьи. Молилась ли сама она,
не знаю. И брат Фортинбрайд если молился, то не вслух. Ринго и мне
только-только минуло пятнадцать, но я мог уже представить, какие бы слова
нашлись сейчас у доктора Уоршема — что есть, мол, воины и не носящие
оружия, что и безоружная есть служба и что спасший от голода и холода
одного ребенка милее в очах Господа, чем убивший тысячу врагов. Но брат
Фортинбрайд не сказал этих слов. Подумал их молча, по-моему, — ведь и он
умеет найти нужные слова. Он как бы сказал себе: "Слова хороши в мирное
время, когда живем в достатке и покое. А теперь нам, пожалуй, простится
молчание". Он просто стоял там, где, бывало, вел богослужение доктор
Уоршем, а то и епископ с перстнем на пальце, большим, как пистолетная
мишень. Потом бабушка поднялась с колен — я не успел ей помочь, — встала, и
по церкви прошел длинный шорох — это (по объясненью Ринго) зашуршала
мешковина и дерюга, когда прихожане перевели дух; и бабушка обернулась к
галерке, но Ринго уже шел оттуда.
— Подай книгу, — сказала бабушка.
Книга большая, конторская, с чистыми листами; весу в ней почти
пятнадцать фунтов. Ее раскрыли на пюпитре перед скамьей, Ринго поместился
рядом с бабушкой, и та вынула из выреза платья жестянку, разложила деньги
на книге. И стала вызывать всех поименно. Тогда они начали подходить по
одному, и Ринго зачитывал по книге фамилию, дату и взятую уже сумму. А
оделяя в прошлые разы деньгами, бабушка записывала, на что эти деньги
пойдут, — и теперь спрашивала, как они потрачены, и сверяла с записью, нет
ли лжи. А те, кому она дала в пользование мулов с паленым пятном от клейма
(из-за чего Эб Сноупс боялся их сбывать), отчитывались перед ней о
состоянии мула и сколько он работы сделал, и она иной раз забирала мула у
одних, давала другим, разрывая старую расписку, выписывая новую, и
получившие мула расписывались, и бабушка им говорила, куда и когда прийти
за мулом.
Так что миновал уже полдень, когда Ринго закрыл книгу и сложил новые
расписки, а бабушка, прежде чем убрать остаток денег в жестянку,
повернулась к брату Фортинбрайду, и между ними повторился тот же разговор,
что и всегда.
— Я с этим мулом живу, не горюю, — сказал брат Фортинбрайд. — В
деньгах я не нуждаюсь.
— Вздор, — сказала бабушка. — Какой уж из вас пахарь; пташке не
прожить на ваши умолоты. Да берите же деньги.
— Нет, — сказал брат Фортинбрайд. — Я живу, не горюю.
Мы пошли домой; книгу понес Ринго.
— Вы уже распределили четырех тех мулов, а еще и в глаза их не видали,
— сказал Ринго. — А что, как нам их не пригонят?
— Завтра утром, думаю, пригонят, — сказала бабушка.
И верно; мы завтракали, когда вошел Эб Сноупс, прислонился к дверному
косяку, глядя на бабушку глазами, покрасневшими слегка от неспанья.
— Да уж, — сказал он. — Не родись богатым, а родись везучим. А знаете
вы, в чем ваше везенье? — Мы молчим, не спрашиваем, и он сам продолжил: --
Весь день вчера шла вакуация, а к утру сегодня, я так полагаю, в Миссисипи
не осталось янков ни полка. Сказать можно так, что война дала
окончательного кругаля — пошла дрыхнуть домой на север. Да уж. Тот полк,
где вы, мэм, в субботу мулов изымали, как прибыл, так и убыл — угреть место
не успел. Вы исхитрились взять у янков последнюю возможную скотину в
последнюю возможную минуту. И только одну допустили промашку — взять-то
взяли тех девятнадцать мулов, а вот обратно их всучить — уже нет
покупателя.
День был тепел и ярок; сталь ружей и удил блеснула нам в глаза еще
издали, с дороги. Но теперь Ринго и с места не стронулся. Оторвавшись от
бумаги, от своего рисованья, и глянув, он только сказал:
— Соврал, выходит, Эб Сноупс. Господи ты боже, и когда же мы от них
избавимся!
Передний был всего лишь лейтенант; теперь уже мы знали их офицерские
знаки различия лучше, чем у собственной нашей конфедератской армии: как-то
мы стали считать, скольких наших офицеров видели, и оказалось, раз-два и
обчелся — только отца да того капитана, что подошел к нам с дядей Баком в
не сожженном еще тогда Джефферсоне (Грант его после спалил){33}. А сейчас
мы глядели на подъезжавших и еще не знали, что и вообще-то военную форму
видим в прощальный раз, — если не считать ту, что останется на побежденных
бойцах зримым символом нераскаянной неукротимости и гордости.
Всего лишь, значит, лейтенант. С виду лет сорока и как бы радостный и
злой одновременно. Ринго-то его узнать не мог, потому что Ринго в повозке с
нами не было, но я узнал — по всей посадке, а может, по ликующе-злому виду,
точно он уже несколько дней копит злость и предвкушает, как понаслаждается
теперь этой злостью. И он тоже узнал меня; взглянул и рыкнул "Ха!", оскалив
зубы; подал коня вплотную, глянул на рисунок Ринго. Кавалеристов было с ним
десяток-полтора; мы их не особенно считали.
— Ха! — сказал опять и затем: — Это что у тебя?
— Дом, — ответил Ринго, почти не взглянув на лейтенанта; он их
перевидал даже больше моего. — Любуйтесь.
Лейтенант опять глазами на меня и рыкнул свое "Ха!" сквозь зубы;
говоря с Ринго, он то и дело косился на меня и рыкал. Поглядел на рисунок,
перевел взгляд на аллею — туда, где торчат трубы из кучи пепла и щебня.
Травой, бурьяном уже покрылось пепелище, и только четыре трубы стоят, а
дома вроде никогда и не было. Золотарник кое-где не весь отцвел.
— Так, — сказал офицер. — Понятно. Рисуешь как он раньше был.
— Угадали, — сказал Ринго. — А на кой мне рисовать его как он сейчас?
Я могу хоть десять раз на дню приходить сюда наглядываться. А могу даже на
лошади подъехать любоваться.
Лейтенант не рыкнул в ответ, а скорее хрюкнул; должно быть,
наслаждался — медлил действовать, накапливал в себе еще чуточек злости.
Потом проговорил:
— А здесь дорисуешь — в город сможешь перебазироваться: там тебе на
всю зиму хватит рисованья. Верно говорю?
Откинулся в седле и опять на меня глянул. Глазами на этот раз рыкнул.
А глаза под цвет разбавленного молока — как свиной мосол из окорока.
— Так, так, — говорит. — А там кто живет? Под какой она фамилией
сегодня, а?
Ринго поглядел на него пристальней, хотя, по-моему, еще без особой
догадки.
— Там никто не живет, — ответил Ринго. — Там крыша протекает.
Один из солдат фыркнул сдавленно. Лейтенант хотел к нему крутнуться,
передумал. Хотел что-то сказать, зло блестя на Ринго глазами.
— А-а, вы про те хибары, — сказал Ринго. — Я думал, вы все трубами
интересуетесь.
Тут солдат засмеялся уже вслух, и лейтенант крутнулся к нему с
руганью; теперь-то, если б даже не по виду, я бы по ругани узнал его.
Побагровев, он заорал на своих солдат:
— Так вас и перетак! Какого дьявола стоите? Он же вам сказал, загон в
речной низине, там, за выгоном. И если какой встречный, будь он мужчина,
женщина или младенец, вам хоть слово пикнет поперек, хоть усмехнется,
стреляй его на месте! Марш!
Проскакав аллею, солдаты рассыпались выгоном. Лейтенант опять зло
глянул на меня, на Ринго; опять рыкнул "Ха!" — и приказал нам:
— Вы со мной давай. Бегом!
Не ожидая нас, он поскакал аллеей. Мы побежали следом. Ринго обернулся
на бегу ко мне:
— Им кто-то наш загон указал в низине. Кто этот "он", как по-твоему?
— Не знаю, — говорю.
— А я, кажись, знаю.
И замолчал. Бежим дальше. Лейтенант доскакал до хибары: из дверей
вышла бабушка. Должно быть, издали увидела его, потому что надела уже
матерчатую шляпку в защиту от солнца. Офицер и она оглянулись на нас, а
затем бабушка, держась очень прямо и не торопясь, пошла по тропке вниз к
загону, а лейтенант вслед за ней на коне. Видна голова его, плечи, иногда
вскидывающаяся рука, но что говорит — не слышно.
— А теперь уже и вовсе ставь крест, — сказал Ринго.
На спуске нам стал слышен голос лейтенанта. Он и бабушка остановились
у новой изгороди, что мы с Джоби как раз кончили, — бабушка в широкополой
шляпке, стоит молча, стянув плечи шалью, скрестив под ней руки, — вся
крохотно-пряменькая, словно четыре этих года она не старее, не слабее
становилась, а только все меньше и меньше, прямей и прямей и все
неукротимей; а лейтенант спешился рядом, подбоченился одной рукой, а в
другой у него целая пачка бумаг, и он размахивает ими перед бабушкой.
— У него, видать, все наши приказы тут собраны, — сказал Ринго.
Лошадей солдаты привязали к изгороди, а сами вошли в загон и вместе с
Джоби и Эбом Сноупсом оттеснили в угол всех мулов — старых сорок с лишним и
новых девятнадцать. А мулы еще пробуют вырваться из угла, но главное у них
не в этом. Главное у них старанье в том, чтоб непременно повернуться к
лейтенанту тем бедром, где у них большой паленый след от клейма "США",
которое сводили бабушка и Ринго.
— Вы мне, конечно, скажете, что у мулов эти шрамы — от левой постромки
потертости, — говорит лейтенант. — Вместо постромок вы употребляли, значит,
старую ленту от ленточной пилы? Я скорей согласен полгода драться с утра до
ночи со всей бригадой Форреста, чем охранять такой же срок имущество
Соединенных Штатов от беззащитных дам-южанок с детьми и негритятами.
Беззащитных! — проорал он едко. — Беззащитных! Да сам Бог не спас бы Север,
если бы Дэвис и Ли{34} догадались сформировать бригаду вторжения из бабушек
и негритят-сироток! — орал он, потрясая бумагами перед бабушкой.
В загоне волновались мулы, сталпливаясь и кидаясь в стороны, и Эб
Сноупс махал на них руками то и дело. Лейтенант наконец откричался: даже
бумагами перестал трясти.
— Послушайте, — сказал он. — Нам дан приказ сниматься. Я, наверно,
последний федеральный солдат буду, мозолящий вам глаза. И я не трону вас --
приказано не трогать. Только отберу это украденное имущество. Но теперь вот
что скажите мне — как противник противнику или, если хотите даже, как
мужчина мужчине. Я по этим липовым бумагам знаю, сколько вы у нас голов
брали, и по записям знаю, сколько партий нам сбыли; знаю и то, сколько мы
за них платили. Но вот скажите, сколько мулов вы всучивали нам не по разу,
а по два, три, четыре?
— Не знаю, — сказала бабушка.
— Так, — сказал лейтенант. Он не сорвался на крик; глядя на бабушку и
отдуваясь, он заговорил яростно-терпеливо, точно обращался к идиоту или
индейцу: — Послушайте. Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не
могу вас заставить. Я из чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой
зависти. Скажите же мне.
— Я не знаю, — повторила бабушка.
— Не знаете, — произнес лейтенант. — То есть вы... Понятно, — сказал
он тихо. — Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком
заняты были стрижкой бара...
Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он
сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал
по-прежнему негромко, как бы устало:
— Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
— Проход за четверть мили отсюда, — сказал солдат.
— Разберите тут звено, — сказал лейтенант.
Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два
месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер
блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же
негромко:
— Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
— Да, — сказала бабушка.
Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к
бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
— Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе
эвакуации, — сказал он. — Вот расписка на десять долларов для предъявления
в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. — Он не отдал еще ей расписку;
стоит и смотрит на бабушку. — Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято.
Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... — Он опять выругался
— негромко и безадресно. — Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание
я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И
если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу
долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
— Да, — сказала бабушка. — Можете не тревожиться.
И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как
они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе
мы и забыли; но он вдруг заговорил:
— Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду
сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я
так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а
я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за
мной, не сомневайтесь.
И тоже ушел.
Помолчав, бабушка сказала:
— Джоби, подыми жерди на место.
Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но
она сказала лишь: "Идемте", — повернулась и пошла не к хибаре, а через
выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви.
Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли,
сказала:
— На колени.
Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами,
маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал
тихо, но сильно и ясно:
— Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего,
пусть даже этот ближний — враг моей страны. И более того, я принудила и
этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно;
коленки ощущали холод пола. За окном — ветка орешины с уже желтеющими
листьями, на солнце они как золотые.
— Но грешила я не из алчбы или корысти, — говорила бабушка. — И не
ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто — даже Ты сам. В первый
раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем
справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания --
ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков,
что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его
успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но
тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети,
которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является
грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было
тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до
пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя
бабушка сказала, что не устала.
— Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, — сказала она.
— А неужели не ясно? — сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. — Им
Эб Сноупс сказал.
На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на
месте, не сводя глаз с Ринго.
— Эб Сноупс?
— А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те
девятнадцать мулов? — сказал Ринго.
— Эб Сноупс. Вот как. — И бабушка пошла дальше, а мы за ней. — Эб
Сноупс, — произнесла она снова. — Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но
ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на
что.
...Закладка в соц.сетях