Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

страница №1

Уильям Фолкнер. Непобежденные



Роман. 1938.

--------------------------------------------------------------------------
William Faulkner. The Unvanquished. Novel,1938.
Источник: Уильям Фолкнер. Непобежденные. Роман. Перевод О.Сороки.
М:Терра, 2001, Собрание сочинений в девяти томах, том 5, стр. 3-176.
OCR: В.Есаулов, yes22vg@yandex.ru, 21 июня 2003 г.
--------------------------------------------------------------------------

Уильям Фолкнер

Непобежденные

Роман

Перевод с английского О.Сороки

Содержание:

Засада
Отход
Рейд
Удар из-под руки
Вандея
Сражение на усадьбе
Запах вербены

Текст, выделенный в книжном издании курсивом, заключен в фигурные {} скобки.

ЗАСАДА


1



В то лето у нас — у меня и Ринго — на пустырьке за коптильней было
поле Виксбергской осады {1} и битвы. Пусть Виксберг изображала у нас горсть
щепок, подобранных у поленницы, а Реку обозначала рытвина, продолбленная
краешком мотыги в плотно спекшейся земле, но макет этот наш (Река, город,
окрестность) при всей своей малости давал ощутить непокорную, хоть и
недвижную, мощь земных складок, пред которой слаба артиллерия, эфемерны
трагичнейшие поражения и блистательнейшие победы, что отгрохотали — и нет
их. Эта "живая карта" была для нас живою уже потому, что иссушенная земля
пила воду, выпивала быстрей, чем мы успевали таскать от родника, так что
подготовка поля к битве обращалась в затяжное и почти напрасное мученье; мы
с дырявым ведром нескончаемо мотались высуня язык между родниковым навесом
и нашей рытвинкой-рекой, ибо требовалось, объединив силы, одолеть сперва
общего врага — время, чтобы затем уж разделиться и разыграть,
неукоснительно исполнить обряд яростного и победоносного сражения,
отгородясь им, точно занавесом и щитом, от роковой реальности, от факта. И
в этот послеполуденный час нам казалось, что русло так и не напьется, не
отсыреет даже — ведь и росы не выпадало вот уже недели три. Но наконец Река
увлажнилась, по крайней мере влажно потемнела, и можно теперь начинать. Мы
собрались начать. Но подошел неожиданно Люш (Ринго ему племянник; Люш — сын
старого Джоби). Возник откуда-то, явился незамеченный и встал под свирепо и
тупо разящим солнцем с непокрытой головой, нескособоченно и твердо
принагнув эту литую, круглую, как пушечное ядро, голову, — как если бы ядро
наспех, неглубоко, но намертво посадили в бетон, — и глядит глазами, чуть
покрасневшими с внутренних углов (как бывает у негров хмельных), на то, что
Ринго и я наименовали Виксбергом. Тут я увидел у поленницы Филадельфию,
жену Люша, — набрала на руку дров, еще не разогнулась и смотрит Люшу в
спину.
— Это что тут? — спросил Люш.
— Виксберг, — ответил я.
Люш засмеялся. Стоял и негромко смеялся, глядя на щепки.
— Иди же сюда, Люш, — позвала Филадельфия.
Что-то странное было и в ее голосе тоже — торопливость напряженная
какая-то; возможно, испуг. — Хочешь ужинать, так дров поднеси мне.
Испуг ли то был или просто она торопилась? Люш не дал мне вдуматься,
решить, потому что присел вдруг и — мы и шевельнуться не успели — повалил
рукою щепки.
— Вот так с вашим Виксбергом сталось, — сказал он.
— Люш! — позвала Филадельфия. Но Люш, не подымаясь с корточек, глядел
на меня с этим особым выражением на лице. Мне было всего двенадцать; я еще
не знал, что это выражение торжества; я и слова такого не знал — торжество.
— И еще с одним городом то же, а вам и не известно, — сказал он. — С
Коринтом{2}.

— С Коринтом? — переспросил я. Филадельфия, бросив дрова, быстро шла к
нам. — Он тоже в нашем штате, в Миссисипи. Недалеко. Я был там.
— А хотя б и далеко, — произнес Люш. В голосе его послышалась
напевность; он сидел на корточках, подставив свирепому солнцу чугунный свой
череп и плоский скат носа и уже не глядя на меня и Ринго; воспаленные глаза
Люша словно повернулись зрачками назад, а к нам — тыльной, слепой стороной
глазного яблока. — Хотя б и далеко. Потому что все равно уж на подходе.
— Кто на подходе? Куда на подходе?
— Спроси папу своего. Хозяина Джона.
— Он в Теннесси воюет. Как я его спрошу?
— В Теннесси он, думаешь? Незачем ему уже там быть.
Тут Филадельфия схватила Люша за руку.
— Замолчи, негр! — крикнула она, и в голосе ее все та же крайняя
звучала напряженность. — Иди, дрова неси!
Они ушли. Мы не смотрели им вслед, мы стояли над нашим поваленным
Виксбергом и так усердно продолбленной нами рытвинкой-рекой, уже снова
просохшей, и смотрели тихо друг на друга.
— О чем это он? — сказал Ринго. — О чем он?
— Да ни о чем, — сказал я. Нагнулся, опять поставил Виксберг. — Вот
уже как было.
Но Ринго смотрел на меня недвижимо.
— Люш смеялся. Он сказал, что и с Коринтом то же.
Радовался, что с Коринтом то же. Он что-то знает, а мы не знаем?
— Ничего он не знает! — сказал я. — По-твоему, Люш знает то, чего отец
не знает?
— Хозяин Джон в Теннесси. Может, там и ему неизвестно.
— По-твоему, он бы оставался где-то в Теннесси, если б янки уже в
Коринте были? По-твоему, отец и генерал Ван Дорн{3} и генерал Пембертон{4}
не были бы уже там все трое, если б янки туда дошли?
Но я понимал — слова мои слабы, потому что негры знают, им многое
ведомо; слова тут не помогут, нужно что-то посильней, погромче слов. И я
нагнулся, набрал пыли в обе горсти, выпрямился; а Ринго все стоит, не
шевелится, смотрит, как я швыряю в него пылью.
— Я генерал Пембертон! — крикнул я. — Ура-а-а! Ур-ра-а-а!
Опять нагнулся, нагреб пыли, швырнул. А Ринго стоит как стоял.
— Ладно! — крикнул я. — Будь на этот раз ты генералом Пембертоном. А
Грантом пусть уж буду я.
Потому что требовалась неотложная победа над тем, что неграм ведомо.
По уговору нашему, сначала генералом Пембертоном два раза подряд бываю я, а
Ринго — Грантом, генералом северян, а уж на третий раз я — Грант, Ринго --
Пембертон, иначе он играть больше не станет. Но теперь наша победа не
терпела отлагательств, и неважно, что Ринго тоже негр, — ведь мы с ним
родились в один и тот же год и месяц, и оба выкормлены одной грудью, и
ели-спали вместе столько уже лет, что и Ринго зовет мою бабушку "бабушка" --
и, может, он уже не негр или же я не белый, мы оба с ним уже не черные, не
белые, не люди, а неподвластнейшая поражению пара мотыльков, два перышка,
летящих поверх бури. Так что, оба уйдя в игру, мы не заметили приближения
Лувинии (Ринго — внук ей, она жена старого Джоби). Стоя друг против друга
на расстоянии каких-нибудь двух вытянутых рук, невидимые друг другу за
яростно и медленно вспухающим облаком пыли, мы с ним вопили: "Бей сволочей!
Руби! Бей насмерть!" Но тут голос Лувинии опустился на нас, как ладонь
великана, укротив даже взметенную пыль, так что теперь мы стали видимы — до
бровей окрашенные пылью и с руками, еще поднятыми для швырка.
— Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! — кричит она, стоя шагах в пяти от
нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно
надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за
дровами. — Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? — И, не
переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): — А кто к нам едет по
большой дороге!
В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности
— через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка,
где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на
ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго
побежали аллеей навстречу и вернулись — я стоя в стремени, обхваченный
рукой отца, а Ринго — держась за другое стремя и не отставая от коня. Но
сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с
Люшем внизу, у ступенек, — вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец,
входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они
приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма — светлей,
чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в
трех милях отсюда, — идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б
Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо
настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив,
отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть талона; и
отец, тоже не просохший с переправы — сапоги от воды потемнели и покрыты
тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине,
на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий
галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с
бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем.

— Здравствуйте, мисс Роза. Здорово, ребята.
— Здравствуй, Джон, — сказала бабушка.
Люш подошел, взял коня под уздцы; отец натружено спешился, и сабля
увесисто и тупо ударилась о ногу, о мокрое голенище.
— Почисть его, — сказал отец. — Дай корма вдоволь, но не выпускай на
выгон. Пусть будет под рукой... Иди с Люшем, — сказал он Юпитеру, точно к
ребенку обращаясь, и потрепал его по желтовато-дымчатому боку, и Люш увел
коня. Теперь мы могли рассмотреть его как следует. Отца то есть. Он был
невелик ростом; возвышали, высили его в наших глазах те дела, что — мы
знали — совершает, совершил он в Виргинии и Теннесси. Были и другие воины,
свершавшие такое, — но мы-то знали его одного лишь, его храп слышали ночами
в тихом доме, его видели за обеденным столом, его голосу внимали, его
привычки сна, еды и разговора знали. Ростом он был невелик, в седле же
казался еще малорослей, потому что Юпитер был крупен, а отец в воображении
нашем высился и пеший, на коне же вырастал уже до неба, до невероятия. И
потому казался в седле мал. Он подошел к крыльцу, стал подниматься, и сабля
весомо и плоско льнула к ноге. А мне уже запахло — как во все его приезды,
как весной, когда я ехал по аллее, прижимаясь к нему, стоя в стремени, — я
уже почуял запах, шедший от его одежды, бороды и от тела тоже; мне
казалось, это запах пороха и славы, победоносной избранности, но, поумнев,
теперь я знаю — не победоносность то была, а только воля выстоять,
едко-усмешливый отказ от самообманов, заходящий намного дальше и того
оптимизма, который бодро принимает вероятность в ближайшем же будущем всего
наихудшего, что мы способны претерпеть. Он всходил, и сабля задевала каждую
ступеньку (так невысок он был на самом деле); взойдя на четыре ступеньки,
остановился и снял шляпу. Вот пример того, как действия отца превышали его
рост. Он ведь мог подняться наверх, стать вровень с бабушкой — и ему
пришлось бы слегка лишь нагнуться, подставляя лоб поцелую. Но нет. Он
остановился двумя ступеньками ниже и обнажил голову, и то, что теперь уже
бабушка принагнулась, касаясь его лба губами, нисколько не ослабило
впечатления рослости, крупности, которое он производил — по крайней мере,
на нас.
— Я так и думала, что ты приедешь, — сказала бабушка.
— Н-да, — сказал отец. Взглянул на меня, не сводившего с него глаз; а
снизу неотрывно смотрел на него Ринго.
— Неблизкий путь из Теннесси, — сказал я.
— Н-да, — опять сказал отец.
— А отощали вы, хозяин Джон, — сказал Ринго. — Что там едят в
Теннесси? То же самое, что у нас едят люди?
И тут я сказал, влюблено глядя отцу в лицо, в глаза:
— Люш говорит, ты сейчас не в Теннесси был.
— Люш? — произнес отец. — Люш?
— Входи, — сказала бабушка. — Лувиния уже накрывает на стол. Не
успеешь умыться, как подаст тебе обедать.

2


В тот же день, еще до заката, мы сделали для нашей скотины загон. Мы
огородили его в низине, в зарослях у речки, где его нипочем не найти
чужаку, и саму изгородь разглядеть можно, лишь приблизясь к
свежеобрубленным, сочащим сок жердям, перегородившим чащобу и с ней

сливающимся. Мы все там трудились — отец, Джоби, Ринго, Люш и я, — отец
по-прежнему в сапогах, но сняв мундир, и обнаружилось, что брюки на нем не
конфедератские, не наши, а североармейские, трофейные, нового и крепкого
синего сукна; и саблю отец снял. Работали мы быстро, валили молодые деревья
— иву, дубки, красный клен, каштан карликовый — и, наспех обрубивши ветки,
волокли с помощью мулов, да и сами, через пойменную грязь и кусты туда, где
уже ждал отец. Вот то-то и оно — отец поспевал всюду; ухватив по жердине
под каждую руку, он волок их сквозь кустарник чуть ли не быстрее мулов и
примащивал на место, пока Джоби с Люшем еще спорили, каким концом пустить
куда. Вот то-то же; и не в том дело, что отец работал быстрее и усерднее
всех нас, хотя мог бы стоять, распоряжаться и уж точно выглядел бы в такой
позе крупней и внушительней (во всяком случае, в мальчишеских глазах — по
крайней мере, в наших с Ринго двенадцатилетних глазах) — дело во всей его
манере. Когда Лувиния подала ему солонину с овощами, кукурузные лепешки,
молоко и он поел, сидя на своем обычном месте в столовой нашей (а мы --
Ринго и я, во всяком случае — глядели, ждали, не могли дождаться вечера и
отцовских рассказов), и вытер бороду и сказал: "А теперь новый загон
городить. Но прежде еще надо нарубить жердей", — при этих словах и мне и
Ринго представилось, наверное, одно и то же. Вообразилось, что все мы --
Джоби, Люш, Ринго и я — стоим там, как бы выстроясь, — не в потной жажде
штурма и победы, а в том мощном, хоть и покорном утверждении верховной
воли, которое, должно быть, двигало Наполеоновы войска; а перед нами отец,
и за его спиной приречная низина, напоенные соком стволы, что сейчас будут
обращены в мертвые жерди. Отец на коне; отец в сером золотогалунном
мундире; и вот он обнажает саблю. Окинув и сплотив нас своим взглядом
напоследок и вздыбливая, поворачивая уж Юпитера на тугих удилах,
выхватывает он саблю; движение взметает его волосы под треуголкой, сабля
блещет; он восклицает негромко, но громово: "Рысью! Марш-марш! В атаку!" И,
с места не сходя, мы следуем за ним и взглядом и телами — за невысоким
человеком, который в сочетании с конем высится как раз в меру (а для нас,
двенадцатилетних, высится над всеми прочими людьми), — который встал на
стременах над дымчатою уносящеюся молнией коня, и под бессчетными
сверкающими сабельными взмахами назначенные им деревья, срубленные и
обрубленные, очищенные от ветвей, ложатся стройными рядами, ожидая только
переноски и приладки, чтобы протянуться изгородью.

Солнце уже ушло из низины, когда мы кончили изгородь: Джоби и Люшу
осталось лишь поставить последние три ее звена; но оно еще светило на
выгоне, на косогоре, когда мы ехали к дому — я у отца за спиной, на крупе
мула, а на втором муле Ринго. У дома отец слез, а я — в седле — вернулся к
конюшне, и тем временем на косогорах завечерело тоже. Ринго уже надел
корове на рога веревку, и мы направились опять в низину, и теленок шел за
коровой, тычась ей в вымя всякий раз, когда корова останавливалась щипнуть
травы. Ринго дергал веревку, орал на корову, а свинья трюхала впереди. Но
задерживала нас именно свинья. Она двигалась даже медленнее, чем корова со
всеми ее остановками, так что, пока спустились к новому загону, уже
стемнело. Но в изгороди оставался еще широкий незаделанный проход. Правда,
мы на это и рассчитывали.
Мы завели туда обоих мулов, корову с теленком, свинью; ощупью
поставили последнее звено и пошли домой. Было совсем темно, даже на выгоне;
нам видна была горящая в кухне лампа, и чья-то тень там двигалась в окне.
Мы с Ринго вошли — Лувиния как раз закрывала дорожный сундук из тех, что
стоят на чердаке; в последний раз его снимали оттуда, когда ездили в
Хокхерст{5} гостить на Рождество четыре года назад — тогда не было еще
войны и дядя Деннисон был жив. Сундучище этот тяжел даже и пустой; когда мы
уходили городить загон, в кухне его не было, и, значит, его снесли вниз без
нас, без Джоби и Люша, и тащить пришлось бабушке с Лувинией, разве что снес
его вниз отец, подъехавший со мной на муле, — и, значит, вот как спешно все
и неотложно; да, наверно, это отец и с сундуком управился. А когда я вошел
в столовую ужинать, на столе вместо серебряных ножей и вилок лежали
кухонные, и за стеклом буфета (где на моей памяти всегда стоял серебряный
сервиз, и только каждый вторник бабушка с Лувинией и Филадельфией брали его
оттуда и начищали, а зачем — одной бабушке разве что известно, — ведь
сервизом никогда не пользовались) было пусто.
Отужинали быстро. Отец ведь обедал, а мы — Ринго и я — слишком
ждали-дожидались этого отдохновенного часа, когда отец начнет рассказ. В
тот его весенний приезд мы дождались: отец сел после ужина в свое старое
кресло-качалку, в камине затрещали, защелкали ореховые чурбаки, и мы
приготовились слушать, присев на пятки сбоку от огня, а над каминною доской
на двух крюках протянулось трофейное капсюльное ружье, привезенное отцом из
Виргинии два года назад, — дремлет, смазанное и заряженное к бою. И мы
услышали тогда рассказ. Звучали в нем такие имена, как Форрест{6},
Морган{7}, Барксдейл{8} и Ван Дорн, такие немиссисипские слова, как
ущелье и обвал; но Барксдейл — наш земляк, и Ван Дорн тоже, только его
застрелит позже чей-то муж; а генерал Форрест проезжал однажды Южной улицею
Оксфорда, и сквозь оконное стекло глядела на него там девушка, алмазом
перстня нацарапавшая свое имя на стекле: Силия Кук... {9}
Но нам шел всего тринадцатый{10}; в ушах наших звучало другое. Нам
слышались пушки, и шелест знамен, и безымянный вопль атаки. И это мы хотели
и сегодня услыхать. Ринго ожидал меня в холле; вот уже отец сел в свое
кресло в комнате, которую он и негры зовут кабинетом: он зовет потому, что
здесь стоит его письменный стол, в чьих ящиках хранятся образцы нашего
хлопка и зерна, — и здесь он снимает грязные сапоги и сидит разувшись, а
сапоги сохнут у камина, и сюда не возбраняется входить собакам и греться у
огня на ковре и даже ночевать здесь в холода — а разрешила ли то отцу мама
(она умерла, родив меня) и подтвердила разрешение бабушка или бабушка сама
уже без мамы разрешила, я не знаю; негры же зовут комнату кабинетом потому,
что сюда заведено их призывать на очную ставку с патрульщиком (который
сидит на одном из жестких стульев и курит одну из отцовых сигар, но шляпу
все же сняв), чтобы они клятвенно заверили, что вовсе и не были там, где их
видел патрульщик, что вовсе не они то были; а бабушка зовет библиотекой,
потому что здесь стоит книжный шкаф, и в нем Литтлтон, комментированный
Коуком{11}, Иосиф Флавий{12}, Коран, том решений Миссисипского суда за 1848
год, Джереми Тейлор{13}, "Афоризмы" Наполеона{14}, трактат по астрологии в
тысячу девяносто восемь страниц, "История оборотней английских, ирландских
и шотландских купно с валлийскими", писанная достопочтенным Птолемеем
Торндайком{15}, магистром наук Эдинбургского университета, членом
Шотландского королевского общества, а также полные собрания Вальтера Скотта
и Фенимора Купера и полный Дюма в бумажной обложке, кроме того томика, что
отец выронил из кармана под Манассасом{16} (когда отступали, сказал отец).
Так что Ринго и я опять присели по бокам камина — холодного, пустого --
и тихо стали дожидаться, и бабушка пристроилась с шитьем к столу, к лампе,
а отец сел в кресло на всегдашнем своем прикаминном месте, скрестивши ноги,
оперев задки волглых сапог там, где старые от них следы на решетке, и жуя
табак, взятый у Джоби заимообразно. Джоби куда постарше отца возрастом и
потому перехитрил войну — запасся табаком В штат Миссисипи он приехал с
отцом из Каролины; он был бессменным отцовским слугой, а на нескорую смену
себе растил, готовил Саймона (Ринго — сын Саймона). Но война ускорила лет
на десяток вступление Саймона в должность, и Саймон ушел на войну денщиком
отца, а сейчас остался в эскадроне, в Теннесси. И вот мы сидим ждем, когда
же начнется рассказ; уже и Лувиния в кухне кончает стучать посудой, и я
подумал, что отец хочет, чтобы и она, управившись, пришла послушать, и
спросил отца пока что:
— Разве возможно вести войну в горах, папа?

И оказалось, отец только того и ждал (но не в желательном для меня и
Ринго смысле).
— В горах воевать невозможно, — сказал он. — Однако приходится. А
теперь ну-ка, мальчики, спать.
Мы поднялись наверх. Но в спальню нашу не пошли; сели на верхней
лестничной ступеньке, куда уже не доходит свет лампы, горящей в холле, и
стали оттуда глядеть и вслушиваться в то, что доносилось из-за двери
кабинета; немного погодя Лувиния прошла внизу по холлу, не заметив нас, и
вошла в кабинет; нам слышно было, как отец спросил ее:
— Готов сундук?
— Да, сэр. Готов.
— Скажи Люшу, пусть возьмет фонарь и заступы и ждет меня в кухне.
— Слушаю, сэр, — сказала Лувиния. Вышла, пересекла холл, снова не
взглянув на лестницу, а обычно она идет за нами наверх неотступно и,
вставши в дверях спальни, бранит нас, покуда не ляжем — я в кровать, а
Ринго рядом, на соломенный тюфяк. Но сейчас ей было не до нас и не до
нашего непослушания даже.
— А я знаю, что там, в сундуке, — шепнул Ринго. — Серебро. Как
по-твоему...
— Тсс, — сказал я.
Было слышно, как отец говорит что-то бабушке. Потом Лувиния опять
прошла через холл в кабинет. Сидя на ступеньке, мы прислушивались к голосу
отца — он рассказывал что-то бабушке и Лувинии.
— Виксберг? — шепнул Ринго. В тени, где мы сидим, его не видно;
блестят только белки его глаз. — Виксберг ПАЛ? То есть рухнулся в Реку? И с
генералом Пембертоном вместе?
— Тссс! — сказал я.
Сидя бок о бок, мы слушаем голос отца. И, может, темнота нас усыпила,
унесло нас снова перышками, мотыльками прочь или же мозг спокойно, твердо и
бесповоротно отказался далее воспринимать и верить, — потому что вдруг над
нами очутилась Лувиния и трясет нас, будит. И не бранит даже. Довела до
спальни, стала в дверях и не зажгла даже лампы, не проверила, разделись мы
или упали в сон не раздеваясь. Возможно, это голос отца звучал в ее ушах,
как в наших звучал и путался со сном, — но я знал, ее гнетет иное; и знал,
что мы проспали на ступеньках вынос сундука, и он уже в саду, его
закапывают. Ибо мозгу моему, отказавшемуся верить в поражение и беду,
мерещилось, будто видел я фонарь в саду, под яблонями. А наяву или во сне
видел, не знаю — потому что наступило утро, и шел дождь, и отец уже уехал.

3


Уезжал он, должно быть, уже под дождем, который и все утро
продолжался, и в обед — так что незачем и вовсе будет выходить сегодня из
дому, пожалуй; и наконец, бабушка отложила шитье, сказав:
— Что ж. Принеси поваренную книгу, Маренго.
Ринго принес из кухни книгу, мы с ним улеглись на ковре животом вниз,
а бабушка раскрыла книгу.
— О чем будем читать сегодня? — сказала она.
— Читай про торт, — сказал я.
— Что ж. А о каком именно?
Вопрос излишний — Ринго, и не дожидаясь его, сказал уже:
— Про кокосовый, бабушка.
Каждый раз он просит читать про кокосовый торт, потому что нам с ним
так и неясно, ел Ринго хоть раз этот торт или нет. У нас пекли торты на
Рождество перед самой войной, и Ринго все припоминал, досталось ли им в
кухне от кокосового, и не мог припомнить. Иногда я пытался ему помочь,
выспрашивал, какой у того торта вкус был и вид, — и Ринго уже почти решался
мне ответить, но в последнюю минуту передумывал. Потому что, как он
говорит, лучше уже не помнить, отведал или нет, чем знать наверняка, что и
не пробовал; если окажется, что ел он не кокосовый, то уж всю жизнь не
знать ему кокосового.
— Почитать еще разок — худа не будет, я думаю, — сказала бабушка.
Ближе к вечеру дождь перестал; когда я вышел на заднюю веранду, сияло
солнце, и Ринго спросил, идя следом:

— Мы куда идем?
Миновали коптильню; отсюда видны уж конюшня и негритянские хибары.
— Да куда идем-то? — повторил он.
Идя к конюшне, мы увидели Люша и Джоби за забором, на выгоне, — они
вели мулов снизу, из нового загона.
— Да идем-то для чего? — допытывался Ринго.
— Следить за ним будем, — сказал я.
— За ним? За кем за ним?
Я взглянул на Ринго. Он смотрел на меня в упор — молча, блестя белками
глаз, как вчера вечером.
— А-а, ты про Люша, — сказал он. — А кто велел, чтоб мы за ним
следили?

— Никто. Я сам знаю.
— Тебе что — сон был, Баярд?
— Да. Вечером вчера. Прислышалось, будто отец велел Лувинии следить за
Люшем, потому что Люш знает.
— Знает? — пе

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.