Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Скрещение судеб

страница №15

т Марину Ивановну либо 29-го, либо 30 августа.

Когда-то он сказал Борису Леонидовичу: — Зря привезли в СССР Куприна, надо было
Бунина и Цветаеву...

Теперь он принимает Цветаеву, как секретарь Союза, в бывшем сологубовском
особняке на углу Поварской и Кудринской площади, в той комнате Ростовых,
оставшейся без переделки и окнами глядящей на лужайку. Павленко обходителен,
галантен, сочувствует, но уверяет — помочь ничем не может! Пилюля хоть и горька,
но в элегантной упаковке, и Марина Ивановна, должно быть, благодарна ему хотя бы
и за эту малость.
Но мне не раз доводилось слышать, как она произносила:
— Уж коль впустили, то нужно дать хотя б какой-то угол! И у дворовой собаки есть
конура. Лучше б не впускали, если так...
Странно, но там, в кабинете столь влиятельного и прославленного в те годы
писателя, автора романа На Востоке, в котором поет осанну Сталину,— она не
доказывает своего права на жилплощадь в Москве, на какие-то жалкие метры, чтобы
было где поставить стол и две койки, чтобы была крыша над головой!
Что ей мешает? Гордость и робость — родные сестры... Это?! Или ее пленяет,
завораживает галантное обращение Павленко?
Но спустя день или два она будет доказывать это свое бесправное право на Москву
Меркурьевой, старой, беспомощной, которая уже и вовсе ничем помочь не может!
Когда-то она писала стихи, теперь подрабатывает переводами и проводит лето на
травке
в селе Черкизово.
Приведу сначала письмо самой Меркурьевой, на которое отвечает Марина Ивановна:
Ст. Пески-Коломенские Ленинск, жел. дор. село Черкизово, погост Старки д.
Корнеевой. 24.VIII.40
Марина Ивановна, дорогая, посылаю с надежным человеком Вашу — невольно
задержанную — книгу.
Какой я Вас в ней увидела. Вы доталкиваетесь, добираетесь, с усилиями, сквозь
толщу препятствий, загородок — к чему-то очень своему, близкому, глубокому,
далекому. Вы не верите, что не пускают — и стучитесь, доверчиво и безнадежно в
то же время. Трудно писать о таком, говорить

легче, хотя нелегко тоже. Вы — одна из труднейших, потому что пытаетесь тронуть
что-то не только за поверхностью, но и до, что-то первичное, до сознания. Жаль,
не приехали Вы сюда, здесь можно лежать — на припеке, а то в тени — и урывками
сказать настоящее слово. А теперь уже поздно, да?
Как у Вас с квартирой? Вещи пришли — хорошо, но не вовремя,— куда их уставлять!
Все-таки Вы где-то помещаетесь, не теряйтесь же, сообщите мне адрес. Пока
направляю к Вам с'этим по старому адресу соб. приятельницу — Нину Павловну
Збруеву, хорошую женщину, мож. быть, она Вам сможет в чем-нибудь помочь. В ее
добром желании можно не сомневаться.
Мы здесь живем на травке, я почти не двигаюсь, Инна Григорьевна мало, она все
прибаливает. Но здесь, на чистом воздухе и в тишине, болезни легче выносятся,
дурные настроения тоже; они как-то растворяются в окружении мирной природы и
домашних зверей. Останемся здесь — я до конца сентября, если позволит осень,
Кочетковы — дольше, до холодов, иногда до снега. По приезде увидимся — надеюсь,
немедленно. Инна Григ, шлет Вам и Муру, неотделимому от Вас, привет. Александр
Серг. еще в Кисловодске, ждем его в начале сентября. Я рада, что Вы их узнали —
рада за них.
До свидания, Марина — чудесное имя.
Ваша Вера Мерк. Москва, 31-го августа 1940 г. Дорогая Вера Александровна,
Книжка и письмо дошли, но меня к сожалению не было дома, так что я Вашей
приятельницы не видела. Жаль. Для меня нет чужих: я с каждым — с конца, как во
сне, где нет времени на предварительность.
Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. Вчера ушла с ул. Герцена, где нам было
очень хорошо, во временно-пустующую крохотную комнатку в Мерзляковском пер. Весь
груз (колоссальный, все еще непомерный, несмотря на полный месяц распродаж и
раздач) оставили на ул. Герцена — до 15-го сентября, в пустой комнате одного из
профессоров.— А дальше??? —
Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне
сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему
верю. Предлагал загород, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и
не настаивал. (За городом можно жить большой
дружной семьей, где один другого выручает, сменяет и т. д.— а так — Мур в
школе, а я с утра до утра — одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) — и
чувствами (безумными, якобы — безумными — вещами),— переводами,— хватит с меня
одной такой зимы.
Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что
писательнице с сыном каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки,
стирки и т. д.— Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Мне некого винить. И себя не виню, п. ч. это была моя судьба. Только — чем
кончится??
Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не. Кстати, уже больше
месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж,
продажи, подарки (кому — что), беганье по объявлениям (дала четыре — и ничего не
вышло) — сейчас — переезд... И — доколе?

Хорошо, не я одна... Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств — один на
всю страну — он основатель и собиратель, его труд — 14-ти лет — о себе говорить
не буду, нет, все-таки скажу — словом Шенье, его последним словом: — Et pourtant
il у avait quelque chose la... * (указал на лоб) — я не могу, не кривя душой,
отождествлять себя с любым колхозником — или одесситом — на к-го тоже не нашлось
места в Москве.
Я не могу вытравить из себя чувства — права. (Не говоря уже о том, что в бывш.
Румянцевском музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна,
матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы
Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы
предо мной гордиться?)
У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть (что меня уже
смущает, наводит на мысли...) совершенно чужие люди. Это — хуже всего, п. ч. я
от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой
водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала.
...Единственная моя радость — Вы будете смеяться — восточный мусульманский
янтарь, к-ый купила 2 года назад
* Все-таки здесь что-то было (фр.).

на парижском толчке — совершенно мертвым, восковым, покрытым плесенью, и
который с каждым днем, на мою радость, оживает — играет и сияет изнутри. Ношу
его на теле, невидимо. Похож на рябину.
Мур поступил в хорошую школу, нынче был уже на параде, а завтра первый день идет
в класс.
...И если в сердечной пустыне, Пустынной — до краю очей, Чего-нибудь жалко — так
сына: Волчонка — еще поволчей...
(Это — старые стихи. Впрочем, все старые. Новых — нет.)
С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — все меньше и
меньше, вроде того стада, к-ое на каждой изгороди оставляло по клочку пуха...
Остается только мое основное нет.
Еще одно. Я от природы очень веселая. (М. б. это — другое, но другого слова
нет.) Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье
своих. Любая погода. Вся свобода.— Всё.— И вот — чтобы это несчастное счастье —
так добывать,— в этом не только жестокость, но глупость. Счастливому человеку
жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от
счастливого — идет счастье. От меня — шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями
(взваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — в душе
— знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали, как
янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом: скалы,
вместе с водопадом падающей на (совесть) человека... Попытки моих друзей меня
растрагивают и расстраивают. Мне — совестно: что я еще жива.
Так себя должны чувствовать столетние (умные) старухи...
Если бы я была на десять лет моложе: нет — на пять! — часть этой тяжести была бы
— с моей гордости — снята тем, что мы для скорости назовем — женской прелестью
(говорю о своих мужских друзьях) — а так, с моей седой головой у меня нет ни
малейшей иллюзии: все, что для меня
а
делают — делают для меня — а не для себя... И это — горько. Я ТАК привыкла —
дарить!
(NB! Вот куда завела — комната) Моя беда в том, что для меня нет ни одной
внешней вещи, все — сердце и судьба.
Привет Вашим чудным тихим местам. У меня лета не было, но я не жалею,
единственное, что во мне есть русского, это — совесть, и она не дала бы мне
радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, что, ни на секунду не забывая, что —
другой в ту же секунду задыхается в жаре и камне.
Это было бы — лишнее терзанье.
Лето хорошо прошло: дружила с 84-летней няней, живущей в этой семье 60 лет. И
был чудный кот, мышиный, египтянин, на высоких ногах, урод, но божество. Я бы —
душу отдала — за такую няню и такого кота.
Завтра пойду в Литфонд (еще много-много раз) — справляться о комнате. Не верю.
Пишите мне по адр.: Москва, Мерзляковский пер., д. 16, кв. 27.
Елизавете Яковлевне Эфрон
(для М. И. Ц.)
Я здесь не прописана и лучше на меня не писать.
Обнимаю Вас, сердечно благодарю за память, сердечный привет Инне Григорьевне.
МЦ.
А спустя две недели, 14 сентября, доведенная уже до крайности своим безвыходным
положением, Марина Ивановна разражается гневным монологом все по тому же поводу,
в адрес той же Меркурьевой и все не по тому адресу! А каким мог быть тог адрес?
Но Марина Ивановна, должно быть, понимала, что она бесправна в этом нашем мире,
она — глас, вопиющий в пустыне, не более... И все же нервы не выдерживают, и
должна быть какая-то разрядка, невозможно же бесконечно копить все в себе. И
такой разрядкой может и было то письмо, точнее черновик письма, ибо нам
неизвестно, перебелила ли его Марина Ивановна, отослала ли или оно так и
осталось навечно в той черновой тетради, начатой ею еще в Париже...

Ответ на письмо поэтессе В. А. Меркурьевой.
(меня давно знавшей)
В одном Вы ошибаетесь — насчет предков...

Ответ: отец и мать — не предки. Отец и мать — исток: рукой подать. Даже дед — не
предок. Предок-ли прадед? Предки — давно и далёко, предки — череда, приведшая ко
мне.
Человек, не чувствующий себя отцом и матерью — подозрителен. Мои предки
понятие доисторическое, мгла . (туман) веков, из к-ой наконец проясняются: дед и
бабка, отец и мать,— я.
Отец и мать — те, без к-ых меня бы не было. Хорош — туман!
Тд, что я, всё, что я — от них, (через них), и то, что они всё, что они — я.
Даже Гете усыновил своего маниакального отца:
Van Vater hab ich die Statur, Des Lebens ernstes Fiihren *
V.............
U.............
А Марк Аврелий — тот просто начинает: Отцу я обязан... — и т. д.
Без этой обязанности отцу, без гордости им, без ответственности за него, без
связанности с ним, человек — СКОТ.
— Да, но сколько недостойных сыновей. Отец — собирал, сын — мот...
— Да, но разве это мой случай?
Я ничем не посрамила линию своего отца. (Он поставил) Он 30 лет управлял Музеем,
в библиотеке к-го — все мои книги.
Преемственность — налицо.
Отец, мать, дед... Мы Москву задарили... Да Вы-то сами — что дали
Москве?

Начнем с общего. Человек, раз он родился, имеет право на каждую точку земного
шара, ибо он родился не только в стране, городе, селе, но — в мире.
Или: ибо родившись в данной стране, городе, селе, он родился — по
распространению — в мире.
Если же человек, родясь, не имеет права на каждую точку земного шара — то на
какую же единств, точку земного шара он имеет право? На ту, на к-ой он родился.
На свою родину.
Итак я, в порядке каждого уроженца Москвы, имею на нее право, п. ч. я в ней
родилась.

Что можно дать городу, кроме здания — и поэмы? (Канализацию, конечно, но никто
меня не убедит, что канализация городу нужнее поэм. Обе нужны. По-иному —
нужны).
Перейдем к частному.
Что я-то сама дала Москве?
Стихи о МосквеМосква, какой огромный странноприимный дом... У меня в
Москве — купола горят
... Купола — вокруг, облака — вокруг... Семь холмов —
как семь колоколов
... — много еще! — не помню, и помнить — не мне.
Но даже — не напиши я Стихи о Москве — я имею на нее право в порядке русского
поэта, в ней жившего и работавшего, книги к-го в ее лучшей библиотеке (Книжки
нужны? а поэт — нет?! Эх вы, лизатели сливок!)
Я ведь не на одноименную мне станцию метро и не на памятную доску (на доме, к-ый
снесен) претендую,— на письменный стол белого дерева, под к-м пол, над к-ьш
потолок и вокруг к-го 4 стены.
* В отца я статью
Серьезным отношением к жизни... (нем.).
Итак, у меня два права на Москву: право Рождения и право избрания. И в глубоком
двойном смысле —
Я дала Москве то, что я в ней родилась.
Родись я в селе Талицы Шуйского уезда Владим. губ., никто бы моего права на
Талицы Шуйского уезда Владим. губ. не оспаривал.
Значит, всё дело в Москве — миров, городе.
А какая разница — Талицы и Москва?
Но мировой город — то она стала — потом, после меня, я — раньше нынешней, на
целых 24 года, я родилась еще в четвертом Риме и в той, где
...пасут свои стада Патриархальные деревья У Патриаршего пруда
(моего пруда, пруда моего младенчества).
Оспаривая мое право на Москву, Вы оспариваете право киргиза на Киргизию, тунгуса
на Тунгусию, зулуса на Зу-лусию.

Вы лучше спросите, что здесь делают 3'/2 милл. немосквичей и что они Москве
дали.
— Право уроженца — право русского поэта — право вообще — поэта, ибо если герм,
поэт Р. *, сказавший
Als mich der grosse Ivan ans Негг schlug **, на Москву не в праве... то у меня
руки опускаются, как всегда — от всякой неправды — кроме случая, когда правая —
в ударе — заносится.
Все права, милая В. Ал., все права, а не одно.
Итак, тройное право, нет, четверное, нет, пятерное: право уроженца, право
русского поэта, право поэта Стихов о Москве, право русского поэта и право вообще
поэта:
Я — вселенной гость, Мне — повсюду пир. И мне дан в удел — Весь подлунный мир!

И не только подлунный! МЦ.
14 сент. 1940 г. (NB1 чуть было не написала 30 г. А — хорошо бы!)
Письмо Меркурьевой, на которое дает ответ Марина Ивановна, я никогда не держала
в руках, но все же как-то не верится, чтобы старая интеллигентная женщина,
доброжелательно относящаяся к Марине Ивановне, разыскавшая ее, окликнувшая по
возвращении из эмиграции (на что отнюдь не у многих из прежних друзей и знакомых
хватило храбрости), вдруг столь бестактно могла бы написать — мол, предкипредками,
а вы-то сами что дали Москве, какое у вас на нее право?!..
Может, этот черновой набросок ответа и есть тот внутренний монолог, тот спор
внутри себя, который нам так часто приходится вести, уподобляясь Дон-Кихоту,
сражающемуся с ветряными мельницами,— изматываясь, изнашиваясь от этой
бесплодной и безнадежной борьбы, но не имея сил и возможности, по тем или иным
причинам, высказать все напрямик там, где надо бы, где следовало бы и кому
следовало бы! И потом вдруг, уже в конец измучившись от бессмысленного
повторения, от безнадежного спора внутри себя,— срываемся на чем-то, на ком-то,
не имеющим отношения к тому, что нас мучало.
* Рильке. ** Когда Иван Великий ударил меня по сердцу... (нем.).

Может, Марина Ивановна дает эту гневную отповедь, зацепившись за какую-то
случайную и не очень точно сформулированную фразу в письме Меркурьевой?!
Тяжкие это дни... Я — вселенной гость, Мне — повсюду пир, И мне дан в удел —
Весь подлунный мир!
.. А тут какие-то восемь квадратных метров на человека она
не в состоянии добыть! И все, чем они могут располагать с Муром,— это проходной
темный закуток на Мерзляковском, где невозможно повернуться и где на каждого
приходится меньше трех аршин, а три аршина положено человеку не на земле, а под
землей!..
Она опять живет на Мерзляковском. Она ушла с улицы Герцена 30 августа в
пустующую комнатку Елизаветы Яковлевны и Зинаиды Митрофановны. Они еще на даче,
но к середине сентября, к концу сентября они вернутся, а к пятнадцатому сентября
она обещала забрать свои вещи с улицы Герцена и освободить комнату, заваленную
ими.
Павленко, как и Фадеев, конечно же, направил Марину Ивановну в Литфонд. Но
Литфонд мог ей содействовать в подыскании комнаты в Москве, разве что поместив
объявление в газете, а она их дала уже четыре. И все же она упорно ходит в
Литфонд, ибо у нее нет иного выхода, нет иной возможности чего-нибудь
добиться... И, единственное, что ее радует в те сентябрьские дни,— это то, что
Мур все-таки пошел учиться, что его все же удалось устроить в школу.
И именно тогда, в сентябре, на Мерзляковском она снова возвращается к своей
тетради, прерванной в Париже в конце мая 1939 года, накануне отъезда... В
Голицыне, как мне запомнилось из разговоров с Алей, Марина Ивановна изменяет
своей обычной привычке доверять без оглядки все свои мысли и чувства бумаге и
только между строками переводов, между подстрочниками вмурованы отдельные
записи. Шоковое состояние после арестов на болшевской даче, обыски, когда
перерывают, пересматривают и забирают все бумаги, страх своего собственного
ареста, ожидание этого ареста каждую ночь, ожидание утра, когда можно, наконец,
свободно вздохнуть — сегодня еще нет!.. Все это лишает Марину Ивановну
возможности общения с листом бумаги.
Но время идет, она притерпелась... Ощущение страха притупилось, а может,
начинает казаться — раз уже не сразу, то теперь, может, и вовсе минует:
Поздравляю себя (тьфу, тьфу, тьфу!) с уцелением... И привычка всей жизни и
мучительная необходимость высказать все, успеть записать
все — берет верх, и Марина Ивановна возвращается к своей забытой парижской
тетради.
Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в
Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает
яблоки...
и так далее. Я уже приводила этот отрывок. Лаконично, для себя,
восстанавливает картину пережитого, и это явно не способствует облегчению
текущего момента.
Все это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и
не прочтет, ибо бежит такого...

И естественно, что бежит,— ведь ему только пятнадцать лет...
Эти записи, как и та о Тарасенкове, как и черновик письма Меркурьевой, сделаны в
сентябре на Мерзляковском в Москве, неприютной, жестокой, равнодушной Москве,
где ее не прописывают, где у нее нет угла, где завтра она очутится на улице с
вещами и Муром. Где в самом центре, посреди шумной и людной площади заточена ее
дочь Аля. А за кирпичной стеной в Бутырках, где некогда ее свекровь — красавица,
аристократка, богачка Дурново, народоволка-революционерка, вышедшая замуж за
крещеного еврея Эфрона, в годы реакции, после 1905 года, сходила с ума в
одиночной камере и куда на свидание к ней прибегал ее сын Сережа — теперь тот
самый Сережа, Сергей Яковлевич Эфрон, муж Марины Ивановны, сидит, быть может, в
той же камере... И к которому не пускают на свидание, и о котором вот уже почти
год ничего неизвестно — за что и почему... А в эти сентябрьские дни даже и
денежную передачу для него перестали принимать.
И думается, без лишних слов все понятно. Передавая письмо Борису Леонидовичу для
Павленко, она, быть может, обмолвилась, а быть может, и была с Борисом
Леонидовичем откровенна — он не хотел верить в то, что она готовила что-нибудь
крайнее и непоправимое, а она и не готовила, она просто была уже готова к тому —
крайнему и непоправимому...

И если
Чего-нибудь жалко — так сына: Волчонка — еще поволчей...
Но от нас, от посторонних, от просто знакомых, все было сокрыто. Она была
замкнута и сдержанна. Она была слишком
горда, чтобы жаловаться, да и жаловаться было нельзя!.. Так и жила: — лоб
запрокинув! — гордость велела
. И разговор вела всегда на отвлеченные темы, о
стихах, о литературе, о прочитанной книге. Она зло и с юмором высмеивала хозяев,
которые не хотели сдать ей комнату или которых не хотела она. Рассказывала о
Париже, о Чехии, о Бальмонте, о Белом, читала стихи.
— Ведь что со мной делают? Зовут читать стихи!..
Звать звали, но я не помню, чтобы ее просили читать, ее стеснялись просить, но
всегда как-то получалось само собой, и она обязательно читала, может, даже и эта
столь малая аудитория была ей необходима.
31 августа она была в гостях у нас на Конюшках с Муром, о чем он говорит в своем
дневнике:
1.9.40. Вчера с Вильмонтами были у Тарасенковых — пили чай, кахетинское вино.
Тарасенковы живут у родителей жены, за что их можно пожалеть (не родителей, а
молодых!). Атмосфера маленько мещанистая...

Именно тогда, в августе-сентябре, она увлекается Николаем Николаевичем
Вильмонтом. Началось это, кажется, еще раньше, но до меня доходит только тогда.
Так и идут две ее жизни: одна, сокрытая от нас, с ночами на Кузнецком мосту, у
Бутырской тюрьмы, с записями в тетради, другая — на людях.
Мы в курсе ее жилищных дел, пытаемся найти что-то через знакомых, но ничего не
получается, Москва к зиме наполняется и Переполняется, и никто ничего не сдает.
Это на лето Николаю Николаевичу удалось устроить ей комнату в университетском
доме. Мы достаем для нее какие-то книги, пытаемся через Шиперовича, работающего
в книжном магазине, продавать ее французские и немецкие книги.
Однажды я встретилась с Мариной Ивановной на Тверском бульваре, у самого
скверика перед Литературным институтом, который помещался в том самом знаменитом
гер-ценовском доме, где во времена, описанные Булгаковым в романе Мастер и
Маргарита
, был ресторан, а теперь почти все здание занимали аудитории и в двух
комнатах помещался журнал Знамя, где работал Тарасенков, а с бокового крыльца
— Литфонд.
Марина Ивановна была очень расстроена, она говорила, что тупо ходит в Литфонд,
как на работу, каждый день. Надеется им надоесть, и они что-нибудь найдут, хотя
бы ради того, чтобы от нее отделаться.

И нашли. Но не Литфонд, как учреждение, призванное оказывать помощь писателям,—
случай помог и Арий Давидович Ратницкий.
Когда Марина Ивановна появлялась в Литфонде, он тут же вскакивал и, протискивая
между канцелярскими столами свое округлое брюшко, украшенное золотой цепью от
карманных часов, прикладывался к ручке. У него была аккуратно подстриженная
седеющая уже тогда эспаньолка, выпуклые, добрые карие глаза и неимоверно румяные
щеки.
В его служебные обязанности входило хоронить писателей, и по этому поводу ходило
много анекдотов. Мой приятель, например, уверял, что когда он захворал в Доме
творчества и отдыхающий там Арий Давидович, по доброте своей, зашел к нему, то
того чуть не хватил инфаркт! И только из-за суеверия он не сказал тому — еще
рано! Приятель утверждал, что собственными глазами видел, как Арий Давидович
исподтишка пятерней снял с него, лежащего, на всякий случай мерку, чтобы потом
не тревожить вдову... А на Новодевичьем кладбище во время чьих-то похорон
Катаев, остановившись у какого-то памятника, задумчиво сказал оказавшемуся рядом
Арию Давидовичу:
— Какой красивый камень!
— Да?! — многозначительно заметил тот.— Вам нравится?!..
И Катаев, чуть побледнев, отошел.
Несмотря на свой жизнерадостный румянец, несоответствующий погребальному обряду,
Арий Давидович умел проводить процедуру похорон с величайшим тактом и
сердечностью. И все покойники, как знаменитые так и незнаменитые, были для него
едино равны, и одинаково душевно он их хоронил и вдов не обижал, и на покойниках
он не разжился ни дачей, ни кооперативной квартирой, ни машиной — так и жил в
одной комнате с женой в коммунальной квартире. А писатели хотя и придумывали про
него всякие анекдоты, но в глубине души все же побаивались, ибо знали, что им
его не миновать... И до самой своей смерти он хоронил писателей, правда, уже не
по долгу службы, а по велению сердца. И, несмотря на свои 96 лет, сохранял все
тот же неимоверной яркости румянец, чуть полиловевший от склеротических
прожилок.
Вот этот Арий Давидович Ратницкий и нашел для Марины Ивановны комнату, и она
помянула его добрым словом в своей тетради.

Он где-то случайно, краем уха зацепил, что кто-то куда-то уезжает на Север на
два года и ему совершенно безразлично, будет ли жить в его квартире мать с сыном
или муж с женой. И Арий Давидович разыскал того — кого-то и свел с ним Марину
Ивановну, и Марине Ивановне оставалось только срочно раздобыть деньги, чтобы
заплатить за год вперед, кажется, две с половиной тысячи!

Таня Ельницкая вспоминала, как пришла Марина Ивановна осенью разбирать корзину с
книгами — ту, которую Лева Ельницкий и Тарасенков приволокли с улицы Герцена на
Малый Николо-Песковский, как вынула она из сумки фартук, повязала его, чтобы не
запылиться, и, сортируя книги — какие возьмет себе, какие пойдут на продажу — и
куря папиросу за папиросой, рассказывала, как дорого обошлась ей комната и как
занимала она деньги у всех, у

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.