Жанр: История
Донесённое от обиженных
... в Оренбург под своим именем. Мокеевна и тут оказалась
кладом: её муж Маненьков Терентий Пахомович скончался восемь лет назад,
надорвавшись на каменоломне. Был он на два года моложе Прокла Петровича... Поутру
инженер ушёл с метрическим свидетельством Маненькова и вскоре принёс бумагу,
которая удостоверяла: её предъявитель Терентий Маненьков служил в Баймаке при
заводоуправлении сторожем с 1910 года по сей день.
В Оренбург снаряжался обоз: отправляли раненого офицера, которому
ампутировали ногу, и возвращались, по их желанию, домой двое добровольцев,
вчерашних гимназистов, заболевших дизентерией. Булкин удовлетворил просьбу
инженера, велев обозным взять с собой Прокла Петровича и Мокеевну. Отставной
хорунжий приоделся поплоше: Мокеевна раздобыла для него мужицкие самотканые
штаны и такую же ношеную рубаху из бумажного холста, столь любимого в народе за
дешевизну.
Лабинцов с семьёй уезжал в этот же день, но несколькими часами позже.
Прокл Петрович расцеловал внучек, дочь, обнял и поцеловал зятя. Тот, опередив,
подхватил его дорожный мешок и понёс на улицу к телеге. Мокеевна уже поместилась
в ней. С собой везли только самое необходимое в быту, несколько икон и харч.
- Трогай! - сказал хорунжий возчику, но на подводу не влез.
Железные колёса скрежетнули, давя мелкие камешки, он пошёл рядом и встал -
повернулся к дочери, к внучкам, к зятю и вскинул, не поднимая локтя, правую руку.
Ему махали, махали... Он нагнал подводу и на ходу, перевалившись через грядку,
забрался в неё.
Была жгучая пора перед макушкой лета, когда рожь, там, где её не потравили,
выколосилась и развернула серо-зелёные полотнища, когда готовился выкинуть
колоски ячмень и лопушилась гречиха. Старики и бабы боронили поля, оставленные на
пар, а уже поторапливали с покосами вымахавшие травы.
Часто дорога брала в гору, а то бежала под уклон, тогда обступали причудливо
искривлённые дуплистые вётлы, и за ними виделась только холмистая степь.
Прокл Петрович, в чувстве некоего прозрения, которым он жил с недавнего
времени, глядел вокруг мягко, боясь за хрупкость душевного равновесия. Он не
старался вникать в слова "стать средством Бога", дорожа приятно-своеобразным
настроением маячащей необъяснимости.
На второй день пути привал на обед был у заросшего рогозом озерца, в чьём берегу
сидели могучие, в бархате лишайника камни. Солнце с высоты зенита затапливало всё
таким острым блеском, что едва замечалось пламя костра. Из задымленного котелка
скользнула через край пена, всхлюпнула на углях - Мокеевна всыпала крупу в
кипяток, бурливший ключом, и бульканье прекратилось.
Прокл Петрович по-крестьянски точил складной ножик о голенище сапога,
собираясь нарезать ломтиками старое желтоватое сало, но Мокеевна протянула за ним
руку:
- Не стоит вашего беспокойства.
Он, однако, сало не отдал, сказав тихо, чтобы не слышали у соседних костров:
- Надо бы нам, Устинья, перейти на "ты" - а то незачем было документ
выправлять.
Она быстро и прямо глянула ему в глаза, взялась протирать полотенцем миску и,
подавая её, степенно проговорила:
- Бери, что ли, Пахомыч.
Пока ехали, он узнал её судьбу. Отец её служил конюхом у владельца нескольких
мельниц и пекарни. Девочку-подростка взяли прислуживать его жене, смотреть за
детьми. Она выучилась готовить по купеческим вкусам. Под венец пошла против своей
воли: отец-мать упрямо стояли за Маненькова. Он был человек шустрый, оборотистый,
скупал по деревням коноплю, пеньку, а больше - подсолнечную золу, которую
выгодно сбывал на фабрику, где вырабатывали поташ. Терентий снимал в большом
селе дом, старался-откладывал в кубышку.
- Плохого, Бог упас, я не видала от него, - бесцветно, как бы нехотя говорила
Мокеевна, - не дрался. Пить, конечно, попивал, но знал свою меру.
Меж тем недремлющий враг рода человеческого не упустил Маненькова из виду,
попутал. Кромешной ночью Терентий сбил замки с чужого лабаза, украл воз
мануфактуры и вскоре погорел. До тюрьмы не дошло, но он лишился нажитого и был
замаран. Теперь приходилось браться за самый тяжёлый, чёрный труд.
- На работу стал жадный - прямо зверь каторжный! - с восхищением и вместе
как бы с ожесточённостью сказала Мокеевна.
Нужда, однако, не послабляла Терентию.
- Носил сапоги с заплатками, и нанимали мы избёнку с сенями-плетушками - за
полтора рубля в месяц. В квас натолчёшь сухарей, солёных огурцов накрошишь и
счётом - чайными ложками - замаслишь конопляным маслом. Вот нам обеды. - В
лице Мокеевны были неутолённая обида и неловкость.
Когда муж безвременно умер, вдова и подросшие дочери подались в люди.
Старшая батрачила на зажиточных казаков в станице Сакмарской, там приглянулась
парню-бедняку, и он позвал её замуж. Живут в ладу, но несытно. Другая дочь пошла за
вдовца-мастерового. У него дом с огородом в Оренбурге, в предместье под названием
Форштадт. Муж чинит швейные машинки, охотничьи ружья, примусы, замки, лудит
посуду, выполняет прочие работы по металлу, жена справно хозяйствует: козы, гуси,
куры есть.
59
Поздним утром путники сгрузили с подводы поклажу на сельской по виду улице.
За сплошным забором стоял дом, крытый жестью, которая в своё время была
покрашена, но сейчас имела неопределённо-грязноватый цвет; выцвела, облупилась
краска и на умело покрытых резьбой оконных наличниках.
На крыльцо вышла молодая женщина, повязанная платком, всмотрелась поверх
забора и с подавленным вскриком кинулась к калитке. Обнимая, целуя мать,
воскликнула волнуясь:
- Радости-то, радости! не случилось чего?
- Здорова, не прожилась, а только перехожу на новое место, - заявила Мокеевна.
Дочь с искренним любопытством смотрела на Прокла Петровича и - не успел он
представиться - сказала приятно-переливным голосом:
- Добро пожаловать с дороги! - Была она белолицая, пригожая, глаза так и
лучились.
Прокл Петрович поблагодарил её с поклоном - церемонно, как оно держалось в
народе у старшего поколения.
Подошёл хозяин - средних лет мужчина с тёмными, не тронутыми сединой
волосами, подстриженными в скобку по обычаю староверов. Хорунжий знал, что зовут
его Евстратом, а дочку Мокеевны - Олёной.
В доме к бабушке подвели внука лет трёх с половиной. Затем мать и дочь вновь
обнялись. Пока не исчерпалась радость встречи родных, Прокл Петрович - с видом
смущения и любезности - сидел на стуле около русской печи. Хозяин, говоривший
басом, бережно и радушно задал тёще вопросы о здоровье, о дороге и, переставив
табурет к стулу гостя, присел. Наступил своим чередом момент, когда следовало
сделать то, что Мокеевна и сделала, - указала на спутника:
- Хороший, такой хороший человек! Через чего и страдает. Уж уважьте меня...
надо его звать по имени-отчеству отца покойного - царство ему небесное.
Дочь с зятем переглянулись, помолчали, а затем кивнули: сперва он, следом - она.
Оба как бы согласились, что пожелание матери - самое обыкновенное дело. Они ни о
чём не спросили - очевидно, поняв своё о её отношениях со спутником.
Хозяйка, перед тем как пригласить к столу, покрыла его вынутой из сундука
скатертью. Передний угол просторной чистой комнаты занимал киот с потемневшими
образами в бумажных цветах. По крашеному полу расстилалась до порога широкая
серая дорожка. У стены за отдельным столиком примостился мальчик - ел из
деревянной миски варёное мясо и давал кусочки мохнатой, очень по виду старой
собачке.
Евстрат указал взглядом на иконы:
- Бога я чту, но к богомольству - не любитель, молитву не читаю. Про себя
помолился - и будет.
Олёна сноровисто достала рогачом из печи немалый горшок:
- С дороги-то щей горячих - с варку!
Над полными тарелками закурился парок, щи огненно лоснились круговинками
бараньего жира. Хозяин вынул из пузатого графинчика стеклянную пробку, произнёс
солидно:
- Самогоночка у меня - как делают понимающие с коньяком - настояна на
тминном листу! - твёрдой рукой налил зеленоватые толстого стекла стаканчики. - С
приездом! И будем здоровы.
Женщины только пригубили. Неторопливо заработали ложки. Налив по второй,
Евстрат сказал с приветливой торжественностью:
- Чтобы, дай-то Бог, установилось прежнее! - и выжидательно посмотрел на
гостя. - Правда, милый землячок, не знаю вашего взгляда...
Бывший хорунжий с наслаждением вкушал щи и приостановился не сразу.
- Я вам скажу... - он увидел на блюдце стручки горького перца, положил один в
тарелку и, топя его ложкой, объявил: - Коммунисты - гнусь! Учение красных -
стряпня для кизячных людей!
Хозяин был явно доволен, особенно ему понравились "кизячные люди". Он
повторил выражение и подтвердил удовольствие, подняв кулак с оттопыренным
большим пальцем:
- Из чего кизяк делается, с каким духом горит - вот и есть их портрет! Сами
негодны на мысль и помогают душить у других то же сравнение жизни. До германской
войны за три рубля я брал барана. А в эту весну, при красных, фунт старой муки стоил
три рубля.
Гость подхватил:
- В прежнее время, в буфете вокзала, налимью уху получал за сорок копеек.
- Зато подарили нам права-аа! - разжигаясь и играя голосом, насмешливо
растянул конец фразы Евстрат. - Пришли ко мне, угнали моих коз и на память
оставили бумажку с печатью.
- Коз забрали? - всполошилась Мокеевна.
Олёна кивнула, жалостливо посмотрела на мальчика:
- Не стало Феденьке молока. А уж козла мы откормили - сала в нём было, как в
борове.
- Я им показываю мозоли на руках, - тягуче басил хозяин. - У кого забираете?
У пролетария?! А они: козы есть - выходишь не пролетарий, а собственник! Без коз,
может, и будешь пролетарий, и то мы ещё посмотрим...
Олёна указала на мужа:
- Он их и матернул! - с уважительной гордостью добавила: - Чуть-чуть не
увели его.
- Чтоб им пропасть! - Мокеевна тряхнула головой, что-то невнятно бормотнув: в
сердцах помянула нечистого. - В Баймаке кто вылез в красное начальство? Один,
предводитель-то: бывало, за гривенник говно съест. Человек простой - близко
постой: карман будет пустой.
Занявшись щами, оторвалась взволнованно:
- Инженер, у кого я работала, он обдумал за весь посёлок - когда голодуха
лезла за пазуху. И пережили зиму-то! Кабы не он - сколько детишек перемёрло б.
Матерям взять было нечего - а он, Семён Кириллыч, добился. Дак что после этого?
Хотели его тащить на казнь... - и полился живой рассказ о треволнениях, о стрельбе в
ночи.
- А наш-то, - не без задора взглядывала она на хорунжего, - одно ружьё при
нём и другое, как ахнет! Прямо открыл войну на них! Кто бежать - да от него поди
убеги...
Мальчик за своим столиком испуганно и мечтательно слушал, дыша открытым
ртом. Наевшаяся собачка спала рядом на полу, точь-в-точь скатка войлока. Евстрат, не
пропуская ни слова, тихо велел Олёне налить гостю добавки в опустевшую тарелку.
После обеда повёл его в огород.
- Неплоха бывает у меня чёрная редька, - проговорил с расстановкой, помолчал,
глядя гостю в глаза, и произнёс ласково-доверительно: - Пахомыч... - Затем
продолжил: - Должна хорошо уродиться... редька-то. Попробуете - со студнем.
По рыхлой перегнойной земле стелились, местами скрывая её, плети тыкв с
колокольчиками жёлтых цветков. Горох, пышно завиваясь вокруг натыканных рядами
хворостин, молодо зеленел весёлой чащицей. От вида ухоженного участка душа
Терентия Пахомовича (будем и мы так именовать героя) исполнилась каким-то
трезвым теплом.
- Укропом пахнет.
Хозяин не взял эти слова во внимание, уронил намекающе, подразумевая, что гость
при белых имеет нужду в чужом имени:
- И эта, теперь-то, власть - не та.
Пахомыч вдумчиво смотрел на капустную грядку.
- Сказана истина: внизу - власть тьмы, вверху - тьма власти. - Помешкав,
произнёс: - Зависимость русских от лжи не даёт что-либо изменить...
От дальнейшего, впрочем, воздержался, и заговорил Евстрат:
- Видели вы, чтобы утка сама пришла на кухню к поварам? А рабочие,
нализавшись лжи, попёрли к красным. Не понимали, что обозначают тем самым:
"Жарьте нас для будущего пира!" Те, конечно, всемерно довольны и, не зарезав,
принимаются у живых выщипывать перья.
Мастеровой будто дал выход ущемлённой хмурой силе:
- При царе я господ не любил. Начальство - ненавидел. Полицию, за глаза, хаял.
Налогообложение - проклинал! А теперь... - говорил почти надрывно, - теперь и за
то, и за другое, и за третье, за всё тогдашнее я не устал бы землю целовать! Тогда к нам
были несправедливы, но потрошить - не-е-ет, не собирались!
- Ну, так тогдашнее теперь наладится, - отозвался Пахомыч с чуть уловимой
улыбкой в голосе.
- Счастливых надежд! - сказал с тоскливым сарказмом Евстрат. - Слыхали о
законе "Реквизиции для военных нужд"?
Он имел в виду приказ, дававший военным, к примеру, право конфисковывать у
спекулянтов грузы, что занимали необходимые для снабжения фронта вагоны. Мера
обеспечила начальство винами и коньяком, провозимыми с Дальнего Востока. Прочие
же товары, после жирной "подмазки", благополучно оставались в вагонах.
- Взятки и при царе брали, но чтобы так похабно... - Евстрат сжал кулак и
притиснул к груди. - Вот тут бурлит и гложет - спасу нет!
Рассказал, как у сукновалов ремесленной артели была конфискована шерсть и
продана хозяевам фабрики. И разве это единственный случай? Чины военнохозяйственного
управления за казённые деньги вовсю скупают хлеб, чтобы вызвать его
нехватку и нажиться на распродаже, как уже наживаются на торговле дровами, для
чего реквизируют у лесорубов лес. Начальники, большие и малые, знают одно: искать
поживу, роскошествовать, кутить по ресторанам - искалеченные же на фронте
солдаты и семьи погибших не получают никакого пособия. А при царе - получали!
- И разве тогда, - продолжал Евстрат в неотпускающем злом азарте, - поутру
встретишь офицера под мухой? А теперь ходят с красными рожами - хоть
прикуривай! Почему они не на фронте? Отродясь в нашем городе столько офицеров не
было. Обсели тыл, как лягушки болото.
Пахомыч и Мокеевна, как и подобало их летам, обвенчались тихо и нашли
квартиру в крепко строенном флигеле близ Конносенной площади. По нонешним
временам, повторяла Мокеевна, перво-наперво надо беречься от голода. Она водила
Пахомыча на базар, где неправдоподобно дёшево продавалась свежая мелкая рыбёшка.
В это лето она заполонила Урал, поминутно всплёскивала у самого берега: рыбаки
таскали её бреднями, "зачерпывали" наметками - большими сетчатыми кошелями на
шестах - и торопились сбыть.
Маненьковы носили её с базара пудами. Незаменимая спутница бывшего
хорунжего по случаю запаслась солью и управлялась с посолом рыбной мелочи ловко
и вдохновенно:
- Не дай Бог бесхлебицу, но если что - у нас будет и похлебать, и пожевать.
На базаре услышали о расправе с отрёкшимся монархом. Поговаривали: и вся его
семья беспощадно побита красными. Люд, однако, более склонен был верить, будто
царские дети, как заявляли большевики, "содержатся в надёжном месте".
В Пахомыче ожили недавние захватывающие беседы с Лабинцовым. Помогая
Мокеевне потрошить рыбу, он поинтересовался её мнением об убийстве царя.
- За Богом не шёл, старую веру гнал, - послышалось в ответ.
- Ну, а будь он старой веры, была бы у бедноты лучше жизнь?
Женщина поглядела на него с выражением: "А как же иначе? Ишь, проверить меня
решил!"
Он спросил, каким она хотела бы видеть царя.
- Мне его видать не надо. Пусть бы себе сидел, где ему положено. Только б от
него шло, чтобы в местностях не умирали от голода.
- Как же он из Петербурга за каждым местом уследит?
- Если царь уместный, - убеждённо сказала Мокеевна, - то от него будут по
местам, кто и уследит, и обдумает, и не допустит никого до голодной смерти.
Пахомыч, под впечатлением этих слов, обрадованно осваивался с тем, что перед
ним женщина непростая - мыслящая. Спросил, знает ли она, что царь обманывал,
будто его фамилия Романов? Ведь был-то он немецкого рода...
Мокеевна, разумеется, не знала - однако любопытство в ней не возбудилось. Она
стряхнула с пальцев в лохань прилипшие рыбьи внутренности:
- Ну и если б он был русский, а за Богом бы не шёл?.. - в её глазах проглядывала
отстоявшаяся опытность. - Кто в Баймаке при красных верховодил? Кто хотел убить
Семёна Кириллыча? Русские.
Простота умозаключения была восхитительна. У Пахомыча едва не вырвались
похвалы - но он смекнул: с Мокеевной так не годится. Она в них увидит либо
несерьёзность, либо снисходительность.
На ночь он читал Библию, а на другой день ноги понесли в публичную библиотеку.
Снаружи стена её вдоль всей панели была оклеена известиями о победах белых воинов.
Лубочные Илья Муромец и Добрыня Никитич поддевали пиками паукообразных
человечков, чьи физиономии имели отдалённое сходство с Лениным и Троцким.
Сообщалось, между прочим, что кайзер Вильгельм распорядился приготовить "ферму
под Берлином" для красных правителей, которые "уже пакуют чемоданы".
В библиотеке Терентий Пахомович встретил вопросительный взгляд девушки,
державшейся чинно-официально, её цвет лица намекал на слабость к папиросам. Она
услышала, что посетителя интересует рассказ Льва Толстого "Божеское и
человеческое". Со вчерашнего дня это произведение напрягало память хорунжего.
Барышня, которая видела перед собой, если судить по одежде, крестьянина,
решила, что это - опростившийся толстовец. Она принесла второй том издания "Круг
чтения" за 1906 год, и Терентий Пахомович увидел здесь нужный рассказ.
Расположившись с книгой в пустом, с запахом сырости и прелой бумаги зале, нашёл
эпизод, где старик-раскольник, умирая в Красноярской тюрьме, попросил позвать
другого узника - революционера Меженецкого. Хорунжий, читавший рассказ
довольно давно, убедился, что описываемое время помнилось ему верно. Это было
царствование Александра Третьего, 1886 год.
Раскольник поведал революционеру пророчество о царях. Хорунжий перечитывал
слова старца: "А ты понимай в Духе. Цари область приимут..." Меженецкий не понял:
"Какие цари?" Ему было объяснено: "И цари седмь суть: пять их пало и един остался,
другий ещё не прииде, не пришёл, значит. И егда приидет, мало ему есть... значит,
конец ему придёт... понял?"
Это были слова из Апокалипсиса, и хорунжий, казалось ему, со всей ясностью
понимал, почему они вложены Толстым в уста старца, умирающего в царствование
Александра Третьего. Лев Толстой взял выдержку из Библии, чтобы указать на фон
Гольштейн-Готторпов.
Если исключить Екатерину Вторую - она была как-никак не царём, а царицей, -
то вот пять царей: Пётр Третий, Павел Первый, Александр Первый, Николай Первый и
Александр Второй.
Слова "един остался" относятся к шестому - к тому, кто правит в описываемый
момент: к Александру Третьему. А седьмой царь, которому должен был прийти конец,
- это расстрелянный Николай Второй.
Мне возразят, представлял привычное Терентий Пахомович, что Толстой мог вовсе
и не иметь в виду голштинскую династию. Но тогда цитата из Библии оказывается не
связанной с Россией. А старец-то говорит о ней! Он перед смертью передаёт понятое
им о царях - владетелях России! Если Гольштейн-Готторпы не подразумеваются, то
число "семь" повисает в воздухе. Царей - считать ли с Ивана Третьего или с Михаила
Романова - было больше.
Размышляя над обоснованностью своего вывода, Терентий Пахомович сказал себе:
писатель не мог не видеть того, что стало явным для отставного хорунжего. Лев
Толстой вывел на свет столько несносного в русской жизни, так основательно
проследил, как оно накапливалось и привело к Первой русской революции, что вполне
мог предвидеть конец главного виновника - династии, державшейся на обмане.
Терентию Пахомовичу иногда встречались знакомые по довоенной поре. Его вид
если и удивлял, то не особенно: делалась поправка на переживаемый момент, полный
нежданного. Бывший хорунжий с грустно-насмешливой покорностью судьбе
произносил: "Увы-с, погорелец!" - и не продолжал разговора - как правило, к
удовлетворению собеседника. Однажды отставной столоначальник в старомодном
галстуке кручёной верёвочкой предложил "вспомоществование" - и Терентий
Пахомович взял, кивнув в благодарность.
Мокеевна, стараясь тратить поменьше из денег, полученных от Лабинцова, жарила
рыбные котлетки и торговала ими с лотка. Вязала на продажу носки из собачьей
шерсти: Пахомыч, по примеру другого старика, научился подманивать бродячих собак
и стричь их. Он ходил со стариками и ватагой мальчишек за город, в поля: ловить
силками перепелов.
Потом ему подфартило: дворника, на чьём участке проживали Маненьковы,
скрутил ревматизм, больной перебрался к дочери, и Пахомыч получил
освободившуюся должность. Ему удалось более или менее очистить двор от мусора, но
общая обстановка мало располагала к порядку.
Город, продуваемый жарким пыльным ветром, выглядел сутолочно-взъерошенным.
Под солнцем гудело многолюдье: атаман Дутов сумел обеспечить разовый подвоз
большой партии сапог и обмундирования, сёдел, другой амуниции, и из станиц
нахлынули те, кто пока что задерживался с выступлением на фронт. Перед зданиями
комендантского управления и воинского присутствия стояло скопище телег, заморённо
томились кони; с уходящими воевать понаехали жёны, матери, отцы. По слухам,
семьям должны были "выделять" ситец. Писари, перекрывая гомон, надсаживали
горло: выкликали фамилии казаков. Офицеры выстраивали в ряды тех, кто уже надел
новенькие гимнастёрки и шаровары с лампасами.
Войско строилось перед собором, и с колокольным звоном, под пение хора,
выносилась предшествуемая хоругвями икона; сверкали золотом ризы, длиннополые
стихари. После молебна оркестр исполнял "Коль славен наш Господь в Сионе..." -
выбранный временем государственный гимн. Члены войскового правительства
произносили зажигательно-патриотические речи - назначенные от казаков выступали
с ответными, по написанному, речами, с клятвами сокрушить вероломного врага,
"вырвать с корнем жало у ненавистников святой Руси и казачества!"
Публика - хмельная более ли от выпитого или от веяния вселенского торжества
- рукоплескала, махала шляпами, разражалась вскриками, восторженными взрёвами:
полк уходил на войну.
Вскоре, однако, многие из этих конников, что запаслись снаряжением и получили
денежное пособие, оказывались в родных станицах.
Люди нетрусливые, умеющие воевать, они не знали, что такое - большевицкая
власть? Положим, знали уже и неплохо - да только не могла не загораться в них
внутренняя усмешечка при виде осанистых господ, которые, не говоря уж о том, чтобы
рисковать головой, не собирались и толику состояния пожертвовать на армию. Те, кто
спас свои деньги, и те, кто сейчас снимал жатву там, где не сеял, уступали вождям
заботу об изыскании средств для победы. Имущие люди и их выхоленные дамы и
барышни отмечали, что ныне гораздо дороже деликатесов стоят свиные отбивные,
жирная баранина, копчёная колбаса и под разудалую мелодию "Чёрных гусар"
поторапливали разгром большевизма как дело естественное, само собой разумеющееся,
- закономерно возложенное на других.
Комиссары же упрямились, насаждали у себя в армии жёсткий порядок,
расстреливали уклоняющихся от боя, гнали массу вперёд. И вот уже занята Казань,
вроде бы так недавно - и столь впечатляюще лихо! - захваченная белыми. На юге
Оренбургского края - тоже разочарование. Станичники никак не выбьют противника
из взятого в клещи Орска. В очередной попытке, наступая двумя полками, потеряли
целый батальон и откатились.
Оренбургские госпитали, лазареты полнились ранеными, и негде было класть;
воцарилась антисанитария, лёгкое ранение оборачивалось гангреной. Тех же, кого
судьба миловала и они начинали выздоравливать, выпроваживали на улицу, где они
могли искать приюта сколько угодно душе.
Приезжая в город по надобностям службы, боевые офицеры - обносившиеся,
зачастую в разбитых сапогах - посматривали на гостиницы, заселённые чиновниками
и спекулянтами, и шли ночевать в битком набитую, смрадную, с клопами и вшами,
комнату бывших номеров. Фронтовики всюду видели упитанное, одетое во всё новое
офицерство, что разместилось в реквизированных квартирах, сорило деньгами...
Вопрос не в том, какое настроение фронтовики привозили в свои части, вопрос - кого
они больше ненавидели: красных или собственных собратьев в тылу?
Те успешно добивались страстного чувства и от других сословий. Здоровые,
жизнелюбивые люди особенно охотно пополняли аппарат контрразведки, а она всё
большее значение придавала облавам. Утром рабочие, идя в железнодорожные
мастерские, забегали в буфет вокзала за хлебом - тут их прихватывали и требовали
паспорт. Рабочие жили рядом и паспортов в мастерские не брали - за что следовало
уплатить. Тех, кто не желал или не мог, доставляли на улицу Воскресенскую в
отделение контрразведки - в здание с закрытым двором, которое в народе лаконично
называли "сыск" и откуда можно было выйти с раздавленными дверью пальцами или
не выйти вовсе.
Тыловая деятельность обретала разнообразие. Ввиду подступающей зимы началась
реквизиция тёплых вещей для армии. На шубы господ и котиковые манто их дам никто
не посягал, но у ремесленников и рабочих, у извозчиков и грузчиков изымали малахаи,
овчинные полушубки, из дедовских, обитых цветной жестью сундуков забирали
оренбургские пуховые платки, шарфы козьей шерсти, носки. Всё это поступало на
местный рынок, где давно уже сбывалось зимнее обмундирование со складов.
Замечательно, что торговали не только реквизированными вещами, но и - хотя и не
на толкучке - ордерами на реквизиции.
Жители сельской местности наведывались в город купить нужное и обогащались
свежими впечатлениями для обстоятельных рассказов дома. Распутица раскиселила
дороги, густая липкая грязь смолой наворачивалась на колёса: из станиц везли
картошку, арбузы, тыквы, стремительно дорожавшую муку. На базаре, нервно теснясь,
толкли слякоть модными, но в плачевном состоянии ботинками дамы, чьи мужья
спасти имущество не сумели. Казачки в добротных глянцевых кожанах не без
презрительного злорадства смотрели на этих барынь, что страдальчески
приценивались к творогу, к каймаку, к яйцам и сс
...Поділитися у соцмережах