Купить
 
 
Жанр: Драма

Предтеча

страница №5

по его знахарскому мнению,
шел в зачет
профилактики: если, мол, будете любить людей - вылечу. Тут возникала некая
темная глубина
с обязательствами, так как "вылечу" означало смогу вылечить, а еще точнее -
постараюсь, а
порочного, мол, и людей не любящего знахарю исцелить куда труднее, если не
безнадежно
вовсе. Говорил - это понятно. Удивительно, что слушали.
Половина подобралась, конечно, из тех больных, что со скепсисом в лице и с
желчью в
слове (на лучших сидели стульях) - с раздутыми животами, с искривленными ногами
или же
изможденные, изъеденные внутренним недугом. Пришедшие послушать из обычного и
широкого любопытства, они (Якушкин это знал) скоро разбегутся, крысы, неслышащие
и
неверящие, как их еще назвать... однако этими-то, которые разбегались скоро, он,
может быть,
дорожил всего больше. Для них он как бы и говорил, пытаясь криком и страстью
пролезть, если
уж не проникнуть, в их серое нутро. Приходили - уходили. Скоренько покинув
лучшие
стулья, они располагались к двери ближе, иногда же стояли прямо в дверях с
самого начала,
чтобы, скажем, через полчаса заскучать и уйти, через всех не протискиваясь.
Молчком и
опасливо косясь на скрестившего руки охранителя Дериглотова ("...вышибала?"),
они все же
нет-нет и насмешничали, вставляя словцо-шпильку, чтобы знахаришку и болтуна
позлее уесть.
Якушкин, тем временем входя в силу, напрягал голос и горло до высот ярости.
"Бездуховно
живете! - орал он. - Без духа живете!.." И, конечно, всяко клеймил их - за
алчность и за
жажду к благам. Якушкин говорил чаще всего именно о деньгах. Он, правда, напирал
и на
дележ квартир и что-то наскоро болтал о дачах, после чего его фантазия сникала.
Блага он знал
плоховато.
Убедительнее и лучше всего было с лживостью: во всяком случае, мысль о
нерасчленимом единстве человечьего залгавшегося нутра он подавал им открыто,
проводя
нитью не без тонкости. Потери - ставились в ряд. Был намек и на обратную связь:
если, мол,
лжив и лжешь другим, рано или поздно солжешь себе. "... Сознайтесь: по два раза
на день по
телефону лжете, все равно кому, - лжете, вы же не думаете о коллективе, ссобаки!"
- вдруг
орал, брызжа слюной, небритый худой старик и как бы пытался всех их угадывать.
Хотя бы и
рваной пунктирной руганью, он именно в крике выходил на некую для себя
запредельность. К
счастью - спохватывался, не забывая после грубого выпада почти сразу же
добавить:
- Я сам был такой...
Тут-то распахивался по второму или по третьему разу вставной рассказец о
том, как и
какие немалые хапал он, Якушкин, деньги в свое время: как расхищал он
стройматериалы, то
бишь крал, за что и был судим. Распахивалась тайга зимой - белые заповеды ИТК,
где,
отбывая, отматывая срок, ковырялись лопатами в мерзлом грунте и где был у него
напарником почти исправившийся бандит Зотов. Завершало, конечно, свалившееся на
голову
бревно: без кары, как и без последующего больничного прозрения, рассказ был не
рассказ.
Слушатели тут же и цепко хватались за таежную подробность - отмечали.
Уже скучавшие и собиравшиеся вот-вот уйти, эти больные теперь как бы вполне
обоснованно кривили рты в улыбочке: ага!.. Раздутые животы были свои, не чужие,
и
искривленные ноги тоже были свои; а также здоровье, или, как правильнее,
нездоровье, тоже
было для них свое и единственное, - и, конечно же, им хотелось яркого ярлычка,
какого-никакого. Вяло погибающие, они ждали здесь опального в том или ином
институте
профессора медицины или (уж на самый худой конец) врачишку-терапевта, изгнанного
из
районной поликлиники за пьянство и рискованные методы лечения. Они больше уже не
шутили
шуточек. Они не посматривали на часы. Они вежливо кивали - и уходили. Старикан с
восемью классами школы, с ИТК и с упавшим на голову бревном делался для них както
уж
слишком очерчен и обрисован в паре с почти исправившимся и милым Зотовым.

Оговорившись, можно, однако, допустить, что именно простота знахаря и примитив
привлекали других, кому суждено было, подпав под влияние, испытать тягу.
Коляне Аникееву, когда он притащился в эту московскую квартиру, простота
Якушкина
не претила и дешевкой не отдавала.

Глава вторая


1


Большой город ненавидя, Коляня Аникеев полагал, что город по справедливой и
по
понятной логике платит ему тем же. Будущее не сияло Коляне, и даже не брезжило,
а из
прошлого (вчера...) помнилась, наползая темным пятном, драка в ночном общежитии,
кончившаяся тем, что четыре сонных дружинника выкинули Коляню через широкие
двери, а
потом, упирающегося, швырнули в какую-то канаву. Тут уж, как водится, шло одно к
одному.
Когда же Коляне удалось кое-как влезть в общежитие через окно сортира, он
напоролся на
проснувшегося от шума коменданта, после чего комендант тут же и уже навсегда
выкинул
Коляню из общежития приказом, с полным перечислением его и не его прегрешений, с
черной
характеристикой и с международной скоростью - в двадцать четыре часа.
Вечером Коляня, весь день унижавшийся, вновь сорвался: возле дома Лены, где
быть ему
не велено.
Стареньким, как мир, методом проб и расспросов он отыскал ее квартиру, -
отыскав и
слегка немея у двери, позвонил. Еще на Химкинском пляже, где возник
стремительный их
роман, Коляня среди других слов расслышал, что мужа Лены сейчас нет. Отсутствие
мужа
Коляне, однако, не помогло. В ту же минуту - на пятачке меж порогом и кухней -
Лена
сказала ему, чтобы он убирался и чтобы больше его тут не видели. Коляня, в
комнату все же
втиснувшийся и сочиняющий на ходу, заговорил: именно, мол, из-за любви к ней,
из-за
большой любви, он перенервничал, лишившись теперь общежитского жилья и,
возможно,
будущего всей своей молодой жизни. Лене было, однако, наплевать на его жилье и с
высокого
этажа (она уточнила - с девятого) было наплевать на его будущее. "Уходи - или я
позову
соседей!"... Коляню обступили его неудачи, в глазах потемнело: "Позови, позови!
Я еще не
рассказал им, что твой муж рогатик". - "Скотина!" - вскрикнула Лена, а он уже
схватил за
спинку тот стул и не очень ловко швырнул в сервант. "Проклятый город! Проклятые
люди!" -
он выкрикивал как маньяк. Ухватив стул, он бил им еще и еще, из рук уже не
выпуская: стекло,
и кое-какой хрусталь, и деревянная щепа - все сыпалось и осыпалось разом.
"Скотина... -
Лена повторяла, и поздно найденное слово было теперь только как запятая меж
ударом и еще
одним ударом по серванту. - Скотина... Скотина... Скотина..." Стул он тоже
сломал, ударив
его напоследок о пол. И ушел.
Лена бросила в него из окна, когда он выходил, керамический черепок с
кактусом. Лена
метила в голову. Лене недавно исполнилось двадцать пять, она была толковый и
знающий
инженер-программист, муж ее тоже был инженер, сынишка же в этот час все еще
пребывал в
детском садике. Горшок разбился в шаге от Коляни, звук об асфальт был глухой и
сочный. Лена
бы убила его. Лена не сомневалась, что найдет или легко придумает какое-то
объяснение для
откомандированного мужа, когда тот, вернувшись из Киева, увидит разгром. Ей было
не жаль
сервант и посуду и бокалы было тоже не жаль. У бокалов были очень тонкие и
изящные ножки.
Ей было жаль промаха в жизни.

Жизнь Коляни Аникеева в большом городе складывалась плохо: его выгнали с
третьего
курса медицинского института, после чего, ища судьбы, он попробовал поступить на
факультет
журналистики, но - провалился.
Цепляясь, Коляня кое-как поступил на жалкие полуторагодичные курсы для
всякого рода
неудачников, грешивших пером, впрочем, с названием звучным: курсы журналистов.
Купивший пишущую машинку и истерзавший немало бумаги, он впустую околачивался в
редакции научно-популярного журнала, а теперь вот, всюду теряя, он потерял и ту
крохотную
комнатушку в сводном общежитии, которую с таким трудом себе вымолил. О ночной
драке, как
и о выселении с легко запоминающейся международной скоростью, должны были вотвот

сообщить на курсы: Коляня висел на волоске.
Поздней ночью, радуясь, что лето - не зима, озирающийся как бродяжка, он
пробирался
в общежитие, где, поковырявшись холодным ключом в скважине, вступал тихо, как
мог, и тихо
же ночевал в своей нумерованной комнатушке, которая пока не была никем занята.
Чаще всего
влезал он через памятное окно сортира и, оглядывающийся, бегом взлетал по
лестнице, сначала
не дыша, а потом не дыша тоже. Чемодан с барахлом Коляня держал на вокзале.
Войдя во тьму
комнаты, он почти тут же валился на голый матрас; подушка была без наволочки,
утром, уходя,
он выбирал из головы перья. Свет ночью он зажигал в комнатушке осторожно и
крайне
редко, - в те ночи, заметно помягчев, он пристрастился к мягкому же и
успокаивающему
чтению книг, где описывалась деревенская или поселковая жизнь. "... Печь тихо
потрескивала
- и лаяли за окном собаки. Луна сияла. А в избах устанавливалась долгая зимняя
ночь..."
Коляня читал, пока сердце, обтаяв, не обливалось откуда-то взявшейся нежной
кровью.
Провинциальные пыльные улочки подступали ближе; кончалось тем, что улочки
сплетались на
самом горле, и Коляня не мог сглотнуть ком. Он вспоминал. Покурив и гася свет,
он
выбрасывал окурок в уже темное окно; он не оставлял следов.
Номера дома и названия улицы, конечно, не помня, Коляня долго не мог найти;
недоумевая, он обходил один дом, а вглядывался уже в другой, похожий, а потом и
его обходил
вокруг, пока не осознал, что среди этих одинаково высоких башен он как-то
неожиданно и
глупо заблудился. Был вечер.
Коляня задирал голову, вглядываясь в желтые квадратики окон, чтобы отыскать
хотя бы
по запомнившимся занавесям, - занавески, однако, рябили, найти он не смог, к
тому же
большой город мелко отомстил: случился испуг. Высокие башни сомкнулись крышами,
смещаясь и соприкасаясь квадратиками желтых окон, отчего вдруг застучало в
висках; Коляня
сомлел. Его слабо и ватно повело из стороны в сторону, стоять он никак не мог.
Дожил, -
сообщил Коляня самому себе и, как ветеран, почему-то сильно прихрамывая и
кряхтя,
заковылял к первой тянувшейся скамейке, сел - и вот тут, едва головокружение
прошло, он
увидел Леночкин подъезд, узнал ее дом, и узнал окна, и узнал занавеси: он все
время ходил и
толокся возле.
Лена стирала; удовольствия не доставляя, бытовая возня вгоняла ее,
молчащую, в тихое
отупение, приятное особенно к ночи. Лена перекладывала белье из стирки в отжим,
затем
полоскала и, так вышло, за шумом стиральной машины не сразу услышала звонок в
дверь; она
вяло открыла, стоя на пороге с невыразительным лицом прачки и с мыльными руками,
мелко и
мучнисто засыпанными стиральным порошком. Она увидела "того недоумка" с
Химкинского
пляжа - недоумок то темнел, то загорался под агонизирующей лампой на лестничной
клетке, и
Лена не захлопнула перед ним дверь. Не возмутилась. Ей было тоскливо и муторно;
на нее
находили такие минуты.

- Тс-с. - Так она сказала. - Вовка спит...
- Ага. - Коляня прошел за ней; Лена, медленных бытовых минут не нарушив,
возвращалась к стиральной машине - Коляня же шел за ней, винясь и ненужно
повторяя: -
Вот... я журналист... Можешь посмотреть... Всякие тут мои записи...
Она и взять не могла: руки были в порошке, в мыле, он же совал тоненькую
кипу бумаг -
черновики какой-то своей статьи.
- Да ладно, - сказала она. - Журналист или не журналист, все равно ты
скотина.
- Скотина. - Он согласился охотно. - И вообще мне сдохнуть надо.
- Да ладно. Не трепись.
Пили чай. Время ползло. - Коляня, трепыхнувшись уйти, остался.
Началось их своеобразное общение, в котором она покрикивала, а потерявший
горделивость уралец млел и не дышал, цепляясь за судьбу. Голос его, потеряв
хриплость,
слинял, а потом стал трястись и звенеть, как у молодого романтика. "Ленка,
Ленка, - именно
так звенело, - - насколько же мне легче стало жить!" - "Ладно, - она смеялась. -
Мне
тоже полегче..." Она по-прежнему считала его психом. Она считала его и таким и
сяким, но он
ей нравился. С мужем она жила неважно.
Утром через дверь доносились понятные да и непрячущиеся звуки: Коляня
слышал, как
Лена, хлопоча и строго поучая, провожает в детский сад сына, - проводив,
стремительно
уходит на работу. Вставая позже, Коляня пил из холодильника пиво, как пьют его
не спешащие,
натощак и поутру. Вставать не спеша было счастьем, и даже вспоминались,
вытаскиваясь из
памяти, жаркие и желтые дни детства. Шастающий с ленцой по утренней квартире и с
самого
утра безденежный, Коляня лишь косился на зияющую дыру в серванте и на пустоту
там, где
должны были существовать, вытягиваясь на своих тонких ножках, бокалы.
Виноватясь,
хмыкал: стула тоже недоставало, он его разбил. Коляня прожил здесь восемь ночей
и восемь
таких вот утр, пора было убираться, потому что дни уже подсчитывались.
Возвращался муж: по
словам Лены, он был человек с неспокойной психикой и, увидев в постели Коляню,
мог
вспылить. В изгибе разговора о том, как много вокруг нее было и есть психов,
Леночка не
скрыла, что у нее шизофреник отец. Фамилия отца была Якушкин, и Лена до
замужества тоже
была Якушкина. Так Коляня впервые услышал фамилию.
Вскоре же Коляня, из любопытства, пошел к некоему студенту Кузовкину, у
которого
собирались.

2


Плот, сбитый из дедовских бревен, скрежетал по дну, дергался, однако,
одолев кое-как
расстояние в два-три шага, вновь мертво вставал.
Бурлаки тянули по колено в воде. "Ну, вы, - купчина кричал с берега. -
Кишка, что ли,
слаба, сарынь клятая!" - "Никак не идё-ё-оть!.." - откликнулся из воды
слабеньким голосом
узкогрудый бурлак. Подстегнутые криком бурлаки вновь натянули лямки. Крякнули.
Ни с
места.
Купчина теперь не переставая орал с берега: "Не ловчи, не ловчи, робяты...
А ну,
навались - жбан пива ставлю!"
На берегу хихикали женщины, - купчина, надувая щеки, прикрикнул и на них:
- Цыть, бабы!
Выпрастываясь из лямок, бурлаки закричали вдруг вперебой:
- Дармоед!
- Зажрался на нас!
- Влезь-ка поди в воду сам - ай холодно?!
Озленные, бурлаки выскочили из воды почти разом. Скользя по берегу и
балансируя на
мокрой глине, они добрались до толстяка и, как ни упирался, сумели спихнуть его
в реку
("Очки, братцы, очки!" - вскрикивал он). Они бы и топить его стали, но,
оказавшись в воде,
купчина неожиданно быстро присмирел, - быть может, выигрывал время. Он не
упорствовал.

Он тоже впрягся в лямку.
Отдышавшиеся, они потянули заново, - грянули, раскатывая и сводя голоса на
вскрике к
рывку: "... Еще-еще-еще-еще-еще у-ухнем!" Плот стронулся. Женщины на берегу
восторженно
закричали. Плот скрежетал, но шел. Не теряя набранного движения и скорости, они
вытянули и
завели плот на высокую воду. Закрепили. Плот был отменный - имелись на нем даже
две
сижи, закраенные, чтобы удить сидя, с удобством покуривая.
Бурлаки и купчина выкупались; смыв грязь, они поднялись на берег. Женщины у
костра
жарили мясо на тонких металлических прутьях; теперь это называлось - шашлык.
Запах уже
пьянил. "Вот и пиво обещанное!" - басом объявил толстяк купчина.
- Маловато. Жмешься, пузо!
- Кровосос!... - Они тут же пристроились к пиву. Они рвали мясо зубами,
вскрикивая
от восторга, истосковавшиеся по воздуху и по костру горожане.
"Не сыро ли спать будет?" Одна из женщин выстилала палатку поролоновым
ковриком, а
вторая держала в руках высокую стопу одеял. "Не спать же в машине!.." - "А что,
с Андреем
мы когда-то провели на заднем сиденье медовый месяц". И женщина, кончив стелить,
пошла к
машинам, неторопливо покусывая травинку и вдруг вспоминая молодость. Вечерело.
Обе
машины, на которых врачи разнообразили свой субботне-воскресный отдых, стояли
нос к носу
под осинами, - обе в красных языках закатного солнца. Женщина подошла к машине -
открыла заднюю дверцу и смотрела...
- Ну, милая, шашлычок, скажу я тебе! - подошел наскоро набравшийся пива и
мяса
муж. Он был толст и добродушен. На берегу он играл крикуна купчину. И также в
клинике,
игре соответствуя, он был самым старшим из них и самым влиятельным:
перемещающийся из
века в век начальник. - Вот ведь голытьба! - он присвистнул. - Все-таки
покорежили
оправу... - Он снял очки и вертел в руках, улыбаясь.
- Андрей, здесь спать будем или - в палатке?
- Где хочешь, моя радость, там и спи. Я-то отправлюсь на плоту рыбачить.
Она пугливо встрепенулась:
- Только не кури.
- Да полно тебе. Где и покурить человеку, как не на рыбалке?
- Две штуки, не больше.
- Ладно...
Подошел Коляня Аникеев, единственный среди них не врач, - он был привезен
сюда, что
называется, для компании (журналист крохотного калибра, пробующий писать о
большой
медицине и очень дороживший тем, что может суетиться и крутиться возле). Сейчас
Коляне
было не по себе: в азарт войдя, он вместе и наравне с другими "бурлаками"
спихнул ведущего
хирурга-онколога в воду. Сказать об этом вслух и тем более извиниться было,
разумеется, не в
стиле дня и не в стиле отдыха. И, однако же (он чувствовал), надо было что-то
сказать. С
оттенком как бы косвенного извинения Коляня произнес:
- Голова болит. От жары делаюсь ненормальным... Скоро ли отправимся
рыбачить,
Андрей Севастьянович?
- Не спеши.
И повторил без обычного дружелюбия:
- Не спеши. Поспим часов до двух - а там и с Богом.
Но в темноте ночи, когда они толкались шестами и когда шаг за шагом
выгребались на
плоту к противоположному берегу, бунт бурлаков, отдалившийся, был вполне забыт,
и Коляня
получил возможность спрашивать. Как и обычно, Коляня начал с Якушкина - лечит,
мол,
знахарь рак, а хирург-онколог, как и обычно, назвал Якушкина шарлатаном.
Вплетаясь в общий
замысел, имя Якушкина и нужно было Коляне исключительно для начала и для
поддразниванья, о знахаре тут же забыли, после чего, оскорбившись за науку
(втайне!..),
Андрей Севастьянович Шилов говорил о проблемах онкологии много и возбужденно.

Удивительно, но именно упоминание о знахарстве действовало на онкологов
безотказно.
Невежество толпы, и в частности невежество пишущей братии, заставляло онкологов
открывать
рот и говорить - без просьб и без приставаний. Онкологи говорили много, и
говорили охотно.
И всякий раз когда больший, а когда меньший кусок знания, обламываясь,
перепадал
Коляне. За разговором Андрей Севастьянович подготавливал снасть, собираясь
ловить рыбу;
Коляня ловил свое.
Стягивая проволокой, взятой в запас, хирург и Коляня прикрепили плот к
торчащей из
воды черной рогуле. Рогулю-ветку река обтекала с глухим шумком: под водой (под
ними)
лежало на дне мертвое, когда-то упавшее дерево, - невидное, но, вероятно,
могучее, оно
мешало реке. Молчали. Хирург посматривал на ноготь своей руки - как только линия
ногтя в
темноте станет различимой и видной, станет различимым и крючок, можно сажать
наживку.
Полчаса тьмы. Стлался туман. Поеживаясь в коротеньком ватнике, Коля продолжил:
- И все-таки о Якушкине - почему бы не обнародовать, пусть с оговорками,
его успехи?
Хирург закурил:
- Да были ли успехи, Коляня? - И, как встрепенувшийся орел, хирург
заговорил о
любимой онкологии. Он опять говорил много. Он опять говорил охотно. Он курил
третью
подряд.
Через неделю Коляня сработал и снес в журнал свое первое большое интервью -
оно
было опубликовано, после чего Коляня лично отнес хрусткий экземпляр журнала
Андрею
Севастьяновичу и был угощаем (пусть только чаем с печеньем) у известного
хирурга-онколога
в доме. Хирург чем-то в публикации был доволен, чем-то нет. Коляня же
оправдывался
малостью своих знаний: за плечами у него лишь три курса медицинского института,
а ведь
онкология в медицине и вовсе особь статья. И в ответ, как водится, Андрей
Севастьянович
пригласил Коляню расширить свои знания, посетив клинику, и о посещении клиники
Коляня,
конечно, написал тоже. Коляня делал первые шаги. Он все еще впадал поминутно то
в
жалковатость, то в напор. Врачам клиники, едва сблизившись, он тоже суетно совал
в руки
журнал, раскрытый на нужной, уже засалившейся странице.
О врачах-онкологах, и тоже высокого ранга, он опубликовал еще две статейки,
неплохие.
Пусть и медленно, он втирался в их среду, стараясь там как-то уместиться и быть
своим, и если
не своим - нужным. В клинике, закидывая вопросиками о состоянии больных, он уже
напрашивался в операционную, - впрочем, тут же, не дождавшись ответа, сам и
отказывался,
будто бы робея. Он откровенно льстил, стараясь показаться и быть не умным, но
любимым
("Мы же все его любим!.." - в нехитром смысле этого слова). Стараясь быть нужным
и в быту,
он доставал им книги и книжонки, к случаю бегал, конечно, за водкой и, не
морщась, ехал в
конец города, чтобы получить, истребовать для кого-нибудь, скажем, путевку,
заодно же,
вернувшийся, сообщал их женам, где и что видел, где и что можно купить. Именно
Коляня
купил ту (запомнившуюся!) медвежатину жене Андрея Севастьяновича, когда под
Новый год
женщина разрывалась на части и не успевала с закупками, - в общем, он лез в
душу. Сладко
ему не было, было - через не могу. Он рос. Он менял, успевая, кожу за кожей.
Посмеивались онкологи, подшучивая, иногда не без легкой издевки, над
Коляней и над
его суетой, однако же исподволь и день за днем осознавали, что в своей суете они
тоже в
Коляне заинтересованы: чего и хотелось. С жильем у медиков было туго, однако они
сами и без
повторных просьб выделили Коляне скромный номер в скромной своей гостинице.

Гостиница
эта (были и другие) использовалась большей частью для конференций средней руки,
а также
для областных слетов - слетались же белые халаты совсем редко.
Так что коробка гостиницы была тиха и полупуста, - впервые бездомнобезродный

Коляня жил в большом городе без шума и гама общаги. Питался он тут же, этажом
выше: в
буфете с пылающей яичницей и полухолодными сосисками. Буфетик был недорогой,
малолюдный, а главное - в двух шагах. Не без хлопот, но медики вскоре прописали
Коляню в
этом дешевеньком номере, потому что прописка была теперь необходима: Коляня как
раз
окончил курсы. По распределению, идя навстречу, его могли запросто послать куданибудь
в
засаратовскую глушь, - там, однако, было бы затруднительно писать о проблемах
онкологии и
там было бы совсем уж трудно брать интервью. Вопрос решился. Оставшийся в
большом
городе, Коляня по-прежнему любил на ночь глядя почитать о деревне и о зимнем лае
собак,
слыша, как стискивается в приливе нежности сердце.
Якушкин, в говорливости своей, пояснял собравшимся, что голову нельзя
застужать
именно ночью, когда воля спит и совесть, отчасти, спит тоже. Днем же, пусть в
мороз, человек,
"нацеленный на свою совесть, называемую иначе интуицией", может спокойненько
идти по
улицам в простой кепчонке и без кепчонки вовсе, однако расслабляться он не
должен, более
того: ежесекундно, непрекращаемо и сосредоточенно должен помнить, что идет он,
смертный,
по морозу с непокрытой головой. Если же суета одолевает, суете - сопротивляться,
мысленно
взывая к организму о поддержке. Особенно же утром человеку свойственно думать о
суетных
мелочах, а это опасно...
В сереньком стертом пиджаке якушкинец в углу, бедноватый и просветленный,
кивал:
как, мол, все верно, как точно. Однако же и он, пусть просветленный, удивился, а
даже и
заметно расширил глаза, когда старик лихим перескоком заговорил о... нейтрино в
нашей
душе. Оказывалось, в частности, что "нейтрино - самая в нас коллективистская
частица" и что
"после смерти человека сотни и тысячи маленьких нейтрино могут, неумирающие,
переходить
в тело и душу другого". В такие минуты крутизна мысли ошеломляла даже свыкшихся.
Из слов
его легко, само собой вытекало, что люди как бы и не умирают вовсе, и мать
(Якушкин выделил
это старое слово - мама) твоя не умирает, и отец тоже. Вот тут-то и следовал
неожиданно
веселый, несколько даже беспечный призыв ко всем живым и живущим не бояться
болезней,
читай: смерти. Прощай - неправильно, правильно - до свиданья. И еще последовала
песенка,
которую Якушкин всем живым в последние и в униженные (болезнью или смертью)
минуты
советовал напевать и которую тут же, вставочно, сам и спел на известный мотив:
До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
В антимиры - счастливого пути-и, -
коробилось в стенах комнаты чудовищное двустрочие, неумное и вульгарное,
пожалуй;
спел же его старикан улыбчиво, уверенный, что в жилу, уверенный, что уж теперьто
не в
бровь, а в глаз и что глобальная его мысль этой самой песенкой славно оживлена.
Приглашенный Коляней "поприсутствовать", журналист Терехов, придвигаясь к Коляне
ближе,
шепнул: "Боже мой. Да что ж они его не долечили!" - "Перестань!" - шикнул и
одернул
Коляня. Но еще через час Терехову стало плохо. Коляня, пусть натри минуты,
выскакивал
покурить, а воспитанный Терехов, некурящий и повода выйти не имевший, сидел
сиднем,
изображая внимание, и тихо цепенел.

Перекурив, Коляня возвращался, а тут уж обносили заваренным зверобоем, к
пойлу шел
пережженный сахар, - в общем же это был какой-никакой перерыв. При виде чашек с
горячим
бедняга Терехов выпал, наконец, из страдальческой дремы и, не ждавший, вдруг
гоготнул - по
лицу его забегала нервная, не верящая ни себе, ни своим глазам, ухмылка. И
теперь на
оживившегося Терехова сурово посматривал Дериглотов, жилистый, худощавый, даже
худой,
якушкинец-вышибала: он следил за порядком, как и должен следить физически
сильный, дабы
не вздумал кто-либо из пришедших, из чужаков, и тем более из приглашенных
впервые
посмеяться над их полубогом.
Не умолкавший полубог тем временем достиг высот в самом прямом смысле:
летающие
тарелки вовсе не мираж в небе, пояснял он, напротив - реальность. Они, летающие,
- вскрик
нашей совести, называемой иначе интуицией: это же совесть, взывая, кричит всем
нам, что
жизнь на планете (плоское, тарелочное слово, не так ли, - планета?) повисла на
волоске и что
человекам пора одуматься, пока одуматься будет не поздно. Коляня, высоты мысли
не
выдержавший, зевнул, - но Коляня же и отметил (про себя), что такая вот
галиматья, как ни
смешна, стала для него, Коляни, почти необходимой, ну, скажем, раз в две недели
необходимой, - тянет. Тяги своей Коляня, разумеется, стеснялся, то есть он
обнаруживать
эту тягу стеснялся и держал ее в скрываемом от д

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.