Жанр: Драма
Предтеча
...окупал себе
немного
колбасы, сыра, хлеба и застарелой фруктовой воды с мучнистым осадком на дне.
Через каждые
полчаса, пройдя осторожным шагом по краю участочка, он на миг заглядывал в окна.
Покупая фруктовую воду и размышляя, пить или не пить, Кузовкин и
привспомнил вдруг,
что возле постели Якушкина не громоздится обычный облупленный его чайник.
Очередь
покинув, а он был уже в шаге от прилавка, Кузовкин метнулся к флигельку -
заглянул:
убедившись, он метнулся еще, на этот раз к телефону-автомату, и позвонил Инне
Галкиной:
Якушкин, мол, живет без воды, совсем не пьет. "О господи!" - вскрикнула Инна, а
Кузовкин,
голосом дрожа, настаивал, чтобы Инна поговорила с врачом и попросила: пусть
приедет. "...
Он больше не приедет". - "Объясни ему, Инна. Объясни еще. Ведь опасно. Ведь
останемся без
Якушкина". Инна побежала вновь отыскивать и уговаривать оскорбившегося врача, а
того, как
водится, нигде не было, ни в поликлинике, ни дома.
Когда врач, наконец появившийся, отказался наотрез, Инна побежала к другому
врачу -
другой тоже был ее приятелем и тоже отказался, накричав на нее, едва она стала
настаивать, и
обругав: он не сомневался, что в таких интересных случаях к старикам зовут не
терапевта, а
психиатра. И только тогда Инна, побагровевшая от просьб и суетного бега,
кинулась, уже
плачущая, еще к одному, как кидаются к последнему, - и тот сказал: да. Врач этот
когда-то
жил с Инной, вытягивая из нее всякие там знакомства и связи ("...жуткий
циник!"), - он жил с
ней и над ней же подсмеивался. Он превратил ее квартирку в хлев и, конечно,
грубо и
немедленно бросил Инну, как только прошла в ней, а точнее, в ее небольших
знакомствах и
связях нужда. Однако именно он наблюдать за голодающим стариком согласился. Он
тут же и в
охотку приехал. Его не пугали (Инна предупредила) возможные оскорбления
спятившего
старца, ни игры с дедулей в прятки, ни сиденье в засаде под тополями или даже в
кустах
смородины: его ничто не пугало, были бы деньги. Они были, и он взял их вперед.
Шел уже неизвестно какой день голодания и четвертый день без воды.
Глаза старика, запавшие и втянувшиеся в череп, совсем исчезли с белой маски
его
лица, - втянувшись, исчезли также спекшиеся губы. Провал рта, безгубый, все же
несколько
означался. Циник врач подошел и смотрел в окошко ровно одну минуту, после чего
сказал
коротко: "Дело - дрова!" С холодной кровью профессионала, на все охи и ахи (как,
мол,
теперь быть и чем помочь) он отвечал: "Во первых, надо меня, врача, к нему
впустить". -
"Нет-нет... Невозможно". - "Тогда просите место на кладбище. В жару неплохо
сделать это
заблаговременно". Циник уселся, ожидая исхода, на той самой скамейке под
тополями, и
Кузовкин теперь приносил ему из беленького магазинчика колбасу, сыр и вино,
потому что
фруктовую местную воду он пить не желал. Время, если и пить, не двигалось: зной.
Ближе к вечеру белая маска лица задергалась, старик бредил; когда Кузовкин
кинулся за
циником врачом, выяснилось, что тот пьян: он хихикал, пел популярные песни,
подняться же со
скамейки под тополями никак не мог. Кузовкин просил. Кузовкин умолял. Врач
наконец встал
и двинулся к флигельку, плетя ногами, но оказалось, что у него возникла
любопытная, на его
же взгляд, идея - что, мол, если в вашего маньяка влить бутылку-две портвейна?
Врач (идея
эксперимента ошеломила его) как-то мгновенно пришел (перешел) в новое
настроение, он стал
боевит, у него и ноги уже не так заплетались, - воспылавший, он рвался с початой
бутылкой
во флигелек. К счастью, идею сменила, и почти тут же, другая, куда более
могучая: с
двухкопеечными монетами, нет-нет их роняя, он влез в будку телефона-автомата и
названивал
знакомым женщинам. Язык у него не вязал. В будке он время от времени сгибался -
выуживая, выбирая у себя из-под ног выроненную двухкопеечную - и вновь звонил;
кто-то из
знакомиц, наконец, разрешил ему нагрянуть в гости, пусть сейчас, пусть даже
пьяному, о чем
он предупреждал честно и с первого же слова. "Ур-ра, - вскрикнул он, - по
коням!" - и,
конечно, пошел к электричке, отмахиваясь от умоляющего и шелестящего голосом
Кузовкина.
Кузовкин вернулся к старику. Якушкин бредил.
Отчаявшийся Кузовкин попробовал дать ему воды, но Якушкин метался - выбивал
воду
или расплескивал. Кузовкин сидел, прижав к груди пустой граненый стакан: не
знал, что
делать. К вечеру, настигнув, старая знакомая боль прихватила виски: студент не
спал слишком
долго, а на смену ему, хотя и сговаривались, Инна не приехала. Телефон Инны не
отвечал.
Бедный Кузовкин разрыдался от горя: он оставлял умирающего старика одного.
Вялый, он
сел в электричку; голова разламывалась. Он прибыл на Белорусский вокзал и
случайно, возле
железного строя телефонных будок, увидел циника врача: покачиваясь и роняя
двухкопеечные,
неугомонный опять кому то названивал. "А-а, - он тоже увидел, узнал Кузовкина, -
похоронили маньяка? Ну и прекрасно, давно пора..." - и названивал, веселый и
пьяный,
дальше. Студент вдруг остро засовестился, застыдившись своего бегства, - телефон
Инны
вновь не ответил, и тогда Кузовкин вернулся к той же самой, поднявшей уже дуги
электричке и
поехал назад, к Сергею Степановичу. В электричке, уснув, он проехал нужную
остановку. Он
очнулся чуть ли не в Можайске. Жаркий, перегретый сном, влетев спешно на мост,
он пересел в
обратную электричку... Прибыл он только к вечеру. Он вошел во флигелек,
трясущийся: думал,
что увидит мертвого. Якушкин был жив. Старик, в беспамятстве, лежал на боку,
лицо
Якушкина было красно от лучей; закат показался студенту багровым и зловещим.
К ночи начались хрипы, нехорошие, с рыком и с неправдоподобным
привизгиваньем, как
у рваной гармошки. Хрипы выходили - отделяясь, как освобождаясь от стариковского
тела, и
Кузовкин, сникший, думал, что в воздух и в небо уходит сейчас его жизнь. Студент
то звал
("Сергей Степанович!.. Сергей Степанович!.."), то, обхватив руками болезненную
свою голову,
качал ею из стороны в сторону, как китайская игрушка-болванчик. Заплакал. Он
плакал,
отстраняясь и думая о дальнейшем, о маленькой дочке, что ли, о тихой Люсе;
смаргивая, он
увидел, как старик вытянулся, суставы в его ногах хрустнули, стрельнув
слабеньким
треском, - миг мелькнул, и теперь старик лежал вытянутый, плоский, с
заострившимся носом.
Кузовкин не смог кинуться к нему, не смог и закричать - сидел, как и сидел. Не
шевельнувшись, он так и уснул, в робости, и внутренней немоте, весь сжавшись и
боясь
мелькнувшего мига; уснул, сидя на стуле и при свете. Свет во флигельке горел.
Только утром
(ударило солнце) проснувшийся студент машинальным движением руки выключил
бледную
лампу.
Он выключил и стоял: был запах; тонкое и острое гниение накатывалось на
него,
сомнений не вызывая, - и тогда Кузовкин пошел прочь. Он шел под тополями.
Ему навстречу, прибывшие с электричкой, шли Инна Галкина и Дериглотов, люди
пусть
не пожилые, но пожившие; во флигелек войдя, Инна первая и сразу же метнулась к
пульсу.
Пульс не прослушивался, но Сергей Степанович был теплый, живой. Инна закатала
ему
штанины и высвободила рубашку, - найдя сначала ощупью, она и воочию увидела
пролежни,
от которых густо поплыл запах. Спирт и вата, стариком загодя подготовленные,
были на полке
- и на виду, но едва Инна стала пролежни протирать, Якушкин замычал: н-н-ны... -
не хотел.
Инна оглянулась на мужчин, взглядом спрашивая; те смолчали; она решительно
полезла ватой
под рубашку и под туловище старика. "Н н нны!" - выкрикнул Якушкин.
- Не хочет, - проговорил глухо Дериглотов, - оставь его и не трогай.
Значит, так
надо...
Они наскоро обменялись мнениями; они шептались. Но он же сгниет заживо,
говорила
Инна. Не сгниет, уверял Дериглотов, убежденный чуть ли не в бессмертии
иссохшего,
лежащего пластом на топчане старика. Дериглотов не дал Инне его протереть. И
вовсе не
советовал трогать, опасаясь, не спихнут ли они его невольно своей помощью и
стараниями в ту
яму, возле которой старик замыслил близко пройти... Дериглотов и недоспавший,
валившийся
с ног Кузовкин уехали; а Инна осталась.
К ночи запах стал сильным и остро смердящим, Инна уже не смогла сидеть
около: она
сидела на бревне возле флигелька, но и здесь, забивая траву и забивая смородину,
запах душил.
Среди ночи Инна легла подремать, отыскав покореженную раскладушку и перетащив ее
волоком к самым кустам; чуткая и каждую минуту готовая встать, одетая, она
только сняла
лифчик, который давил ей грудь на прогнутом ложе.
К утру в сгустке с легким туманом запах переполз забор, и по соседству
завыла собака;
вой был характерный, с протяжными нотами ожесточения. Узнавшие звук, печальную
его
окраску, теперь уже остальные (три или четыре) собаки, сохранившиеся на
Тополиной улице,
нет-нет и принимались за коллективный вой. Запах нарастал; Инну вытошнило прямо
в куст
смородины, ее рвало долго, и она вскрикивала. Приехал наконец Дериглотов.
В аптеке Инна дежурила с утра, она маялась: преследовал запах -
преследовало
подвыванье собак.
И только к вечеру Дериглотов позвонил ей, сообщив, что Сергей Степанович
начал
выходить ("...всплывает!") из своего опыта. Поднимался или всплывал из глубины
опыта
Якушкин вполне самостоятельно: он сам захотел воды и сам же, не вставая (теснота
флигелька),
дотянулся рукой до крана; набрав полчашки, он выпил два или три глотка. Через
час он выпил
еще три глотка. Инна, узнавшая, тут же возле телефона расплакалась. На следующий
день
Якушкин пил воду чаще и чаще, к вечеру он принял немного пищи; не в силах
жевать, он
заглатывал кашицу из хлебных мелких крошек, залитых кипятком и разбухших; через
каждый
час он пил, добавляя черно-густой, как кофе, навар своих трав. Он ни разу не
разрешил себе
помочь. Он встал только на пятый день своего всплывания; он добрался,
пошатываясь, до
плиты и сготовил себе первую горячую пищу. От него попахивало, но пролежни он
уже
обрабатывал; затягиваясь, пролежни оставили мощные симметричные рубцы на теле.
В том же августе приспел срок, и Якушкину предложили курс лечения инсулином
в
психбольнице - о голодании его они не знали и были стариковской худобой
откровенно
напуганы. "Может быть, на некоторое время отложим?" - спросили. Хотя и обладая
высшим
знанием, Якушкин не относился к врачам свысока: он жалел их. Его переспросили:
не отложить
ли лечение инсулином хоть на месяц? И старик, участливый, мягчея голосом,
ответил: "Нет...
Тянуть зачем же - если уж надо". Он попросил взять в больничную палату с собой -
травы;
получив отказ, улыбнулся: пусть так.
Больной, с которым Якушкин должен был делить палату, тоже испугался
высохшего
старика. Якушкин как раз вошел, и они впервые посмотрели друг на друга.
Больной взволновался: он решил, что, может быть, в палату вошла смерть, то
есть не сама
смерть, а ее прообраз, - лежачие больные впечатлительны и с прообразами
накоротке. Однако
больной не вскрикнул, он был молчун. Он только отвернулся от иссохшего старика к
стене и не
стал смотреть. Якушкин же, улыбнувшись, поздоровался и сопровождавшему врачу
сказал про
отвернувшегося к стене - это, мол, братан мой по духу. "Кто, кто?" - переспросил
врач.
Лечение Якушкину предстояло несложное - профилактики ради; его случай
считался из
легких.
4
Леночка не помнила те золотые, как говаривала мать, времена, когда в
каменном этом
флигельке они только хранили продукты; детская память, впрочем, все еще
удерживала именно
там бочку с солеными огурцами, и еще бочку с помидорами, и как вершину солений -
бочку с
солеными арбузами. Жить же во флигельке, конечно, не жили.
Но иногда Якушкин, вернувшись из города, не хотел будить жену и дом среди
ночи и к
тому же (или даже - более того) хотел побыть во хмелю один, не сбивая, а,
напротив,
сладостно удерживая в себе состояние крепкой выпивки; сам с собой говоря и
покуривая, он
располагался во флигельке, на дерюжке, где и засыпал (утром разбудят птицы),
зная, что ночь
жаркая и что холодное пиво рядом. Да, пиво, загодя закупив, он тоже во флигельке
держал - в
прохладе. А жили они в возвышающейся рядом с флигельком даче: это и была их
дача-дом,
четырехкомнатная, просторная и еще с комнаткой наверху. Большой дом с участком
требовал
усилий и постоянного глаза хозяйки, и потому мать Лены, Марья Ивановна,
работавшая в
магазине, разрывалась меж и меж.
Жили тихо, тем звучнее был гром с неба, когда Сергей Степанович, с
Молокаевым заодно,
пошел под суд. После конфискации Леночке с матерью остался только флигелек; в
нем и жили,
в нем мать и умерла, Якушкина с сибирских работ не дождавшись, бедная.
Подолгу, и ведь без музыки, сидели на веранде они вечерами (осенью, весной,
летом),
общаясь и счастливо выпивая вдвоем, как выпивают вдвоем мать и отец; говорили -
о жизни,
о деньгах, о пустяках вперемежку. Якушкин уже зевал. Марья Ивановна, тоже
наговорившаяся
(так начитавшиеся роняют к ночи из рук книжку), как бы роняла зовущие слова:
"Пойдем, что
ли?" - оглаживая пышные бока, и, вроде бы спохватившись, звала мужа в постель,
звала
всегда первая, словно выждав свою и определенную женскую минуту. Однако и перед
самым
сном Марья Ивановна не забывала, истому осилив, встать и посмотреть, укрыта ли и
как спит
Леночка. Свет на веранде вновь зажигался - ненадолго. Щуря глаза, Марья Ивановна
подшивала доченьке школьную форму, присев к столу и водя сонной иглой. Сергей
Степанович
тоже вылезал на свет просто так. Курил с той же целью.
А то вдруг слышался поздний стук в дверь, и забегал на минуту-три Молокаев;
наскоро
обсудив их завтрашние совместные дела и делишки, шутя, но и не совсем шутя,
Молокаев
говорил всегдашнюю присказку: "Надвигается наша погибель!" - и тыкал пальцем из
уюта
веранды в сторону огней высоких городских башен. Башни были далеко - сначала;
Москва,
поглощая, расширялась незаметно и неспешно, однако после каждого по пути
проглоченного
поселка московские башни, удивляя, становились крупнее и выше, огни окон - ярче,
ночи -
светлее. Молокаевы наезжали часто; они приезжали семьей, пели здесь и пили -
хорошая
такая вчетвером дружба; у детей же, как водится, тоже оказался свой участок,
свой, что ли,
осколок их дружбы. Клавдия Молокаева пела, подражая Зыкиной. Если же вчетвером,
то, как
бы скрепленные тайным сговором, начинали с обязательного "Ермака", постепенно
добираясь
до тех и самых горьких, где
...пил солдат из медной кружки
Вино с слезою пополам, -
и было уже поздно; детей к этому времени успевали уложить (благо места
много).
Молокаевские пацан и девчонка вместе с Леночкой шептались и в темноте комнат
хихикали,
бегали, обливаясь водой, до минуты, когда кто-то из взрослых, входя из напетой и
накуренной
комнаты, цыкал: "Ну-ка, спать немедля - счас же по домам отправитесь!" - и дети
притихали, как мыши.
"Прогуляй, - говорит как-то Молокаев, - мою красавицу по морозу", - а
выпила тогда
лишнего Клавдия, пить умевшая. Бледную и вдруг белую, они, веселые, гнали ее на
мороз.
Якушкин встал, как и положено вставать из-за стола хозяину, неважно, пьян ли, не
пьян ли. Он
повел ее, придерживая за плечи; крикливее же всех торопил фальцетом Молокаев,
изрядно
набравшийся и не в силах встать: "Прогуляй, прогуляй мою красавицу!". Накинув на
перепившую женщину пальто, Якушкин, жаркий, полушубка не набросил. Снег хрустел,
тропка
была узка, и Клавдия все сбивалась с шага, цепляясь. Ночь была темная, без
звезд; да и отошли
они шагов на пятьдесят - участок огромный. Впрочем, из окон дома доплескивался
слабый
свет. "Вот так и дыши... дыши глубже", - учил-советовал Якушкин. Клавдия же
стала хватать
его и прижиматься; она уж слишком смело пустила в ход руки, когда отошли за
флигелек, за
темные флигельковые окна, за разбросанные детьми там и сям лопаты. Она
повалилась в снег,
резко его притянув. Якушкин на ногах не удержался, однако он тут же встал и
сильно, ответно
резко захватив Клавдию под мышки, рывком поставил ее на снег. "Что ты, что ты!..
Это ж я -
не мужик твой", - втолковывал Сергей Степанович, делая вид, что ничего такого не
понял, что
обозналась она спьяну и что ей, конечно, простительно. Клавдия мигом же поняла и
приняла
игру: "Ой, Сереженька, Сергей Степаныч, - ну боже мой, ну вот... ну вот... а
теперь уже
хорошо, - она охала. - Ну вот, и прогулял ты меня. Ну вот, теперь и ноги идут",
- шла по
тропинке она легко и почти без сбоев. Наклоняясь, прихватывала в горсть мягкий
снег и терла
лицо. "И ушки надо бы потереть, - приговаривала Клавдия себе самой. - И ушки
обязательно..." Утром, уже из внутреннего уюта веранды, Молокаев, пальцем тыча,
вновь
показывал Сергею Степановичу надвигающиеся высокие дома и повторял, похмельно
мрачный,
что надвигается их погибель.
- Да почему же погибель? - не соглашался Якушкин.
Со сна с хрустом потягиваясь, Якушкин не соглашался; даже и настаивал -
работягами,
мол, пойдем в СУ, если уж и здесь город окажется. Еще и выгоднее, потому как
дешевле;
стройматериалы же - под рукой. Будем по-прежнему дачи строить.
- Где ж их строить-то?
- А что?
- Какие ж тебе дачи в городе! - фальцетом выкрикнул Молокаев, потирая
раннюю свою
лысину. Якушкин рассудил легко:
- Мы их подальше строить будем: Москва сдвинется - и дачки сдвинутся.
Денежным
людям дачи станут еще нужнее.
И Якушкин прикрикнул в сторону кухни:
- Ну скоро, что ль?! - Они оба, люди не без нервов, ждали, пока женщины
приготовят
поутру горячее мясо и опохмел. Из флигелька мимо них уже пронесли большой вялобагровый
арбуз, - Клавдия Молокаева несла миску соленых огурцов, покрытых копной укропа;
молчала.
Клавдия свое взяла позднее.
Как-то (мать была на работе) Леночка вернулась из школы; войдя и уже на
пороге, она
услышала с родительской половины плачущий и смеющийся одновременно голос: "Ой,
Сереженька... Ой-ей-ей... Ну вот, ну вот", - и вроде бы притихло, а потом этот
ее тонкий,
чуть ли не поросячий, визгливый писк: иииии-й!.. Простота происходящего была
совершенной,
присущей не им - их времени. Бухало там и било что-то; поворачивалось, с
поселковой
простотой вдруг грохотно падая и проламывая, как падает и проламывает тяжелое
тело.
Леночка же ходила в своей комнате, - книжки бросившая, портфель бросившая, выйдя
на
кухню, она поставила чайник. У нее побаливали тогда зубы. Слепо да и смело
разгуливая,
Леночка к ним, неутомимо грохочущим, так и не заглянула, не поинтересовалась,
даже и в
рассеянности ее не привлекло - ну, возня и возня, хотя и заканчивала уже
восьмой, да,
восьмой класс и соответствующие фильмы не пропускала. Позднее она, конечно,
припомнила и
восстановила заглохшие звуки, как припоминают их и восстанавливают обычно
подростки.
Возникло неприятие. Лена не принимала их жизнь не по какой-то причине и, уж
конечно, не
из-за тех грохотных звуков, - не осуждая и не оправдывая, она ушла именно в
сторону;
припоминания лишь добавляли по капле к уже существующему. Сменился уклад, если
не
время. Легко ушедшая в сторону (современная молодая женщина, инженерпрограммист),
Лена
и знать не желала, было там у них или не было оправданное свое бытие и свои
страсти, -
жизнь та была для нее жизнью прошлой, деревенской и даже хуже - пригородскомещанской;
в ряду бочек с соленьями, именно среди прочего, удерживался в памяти и тот чуть
ли не
поросячий визг, свинство какое; такая, говорит, хорошая дружба была, работали
вместе, пили и
пели вместе и даже под суд пошли вместе. "Прогуляй, - говорит, - прогуляй мою
красавицу
по морозу".
- Папа! - Леночка еще раз окликнула; она еще и еще обошла флигелек. Никого.
Дверь флигелька, которую Якушкин, конечно же, забыл запереть, телепалась
туда-сюда от
ветра. Пустота отчасти уже и тревожила. Однако Леночка знала, что Якушкин сейчас
в полосе
молчания и, молчащий, должен быть не где-нибудь, а здесь: во флигельке. У
Леночки была
более или менее свежая идея (с ней она и приехала): не заставить ли отца хотя бы
иногда сидеть
дома с ее сынишкой, с внучонком то есть.
- Папа!..
Идея (когда она ехала сюда в электричке - идеи тоже перемещаются) росла и
выросла в
целый куст, нравясь Леночке все больше. Якушкин мог бы сидеть с внуком хотя бы
по
субботам и воскресным дням - не совсем как дед и не только в помощь. Очень могло
быть,
что, привыкнув (привыкание!..) и втянувшись в бытовые обязанности, отец малопомалу
впадет
в нормальную старость. Любящий, он попритихнет, получив себе, пусть в нагрузку,
долю
живой жизни, а внук и сама идея внучатости станут на него исподволь влиять и
благотворно в
итоге подействуют, разве нет?.. В ожидании, отчасти же в раздражении Леночка
обогнула
смородину, глянула вдоль светло-серого забора, вошла, хлопнув дверью, - и вновь
вышла из
провонявшего старостью флигелька.
Тут ее окликнули. "Здравствуйте. Вы ведь дочка Сергея Степановича, я не
ошибся?.." -
послышался голос; и вот, в спортивном костюме с лампасами, появился из-за забора
той дачи
неошибшийся сосед.
Сосед увидел Лену из окна - пришел же на помощь он охотно и быстро. Он
сказал, слова
подбирая, что он полон жалости - отца Лены забрали в психушку, и что будут,
кажется,
лечить. Там-то и там-то находится. От длительного ожидания Лена поняла соседа не
сразу, -
поняв, она, как бы полусонная, притихшая, заходила возле флигелька взад-вперед,
сжимая
виски руками: "Папа, папочка мой!.." Идея-куст, так выросшая и высветившаяся в
электричке,
померкла. Надо было перестраиваться, притом тут же. Лена была только Лена, и,
обнажая боль
кровного родства, она считала, что отец - достукался. Она считала, что попасть в
психушку
ему все равно что и попасть вновь в тюрьму: беда как беда, и неважно, как
читается на воротах
беды казенная вывеска. Однако взад-вперед возле флигелька, отчаиваясь и
стискивая виски
руками, Лена ходила чуть позже, первое же движение было четким и вполне
современным -
Лена пошла следом за спортивным костюмом с лампасами и, извинившись, из
увешанной
коврами многокомнатной тишины (дачу перестроили, угла не узнать) позвонила -
мужу.
Кто же, если в слезах и вот так застигнут, не хочет сразу - и потому Лена
тоже хотела
сразу кинуться за отцом и примчаться, поцеловать, если допустят, его седую
голову, его
безумные и вылинявшие от жизни глазоньки. Однако простое непросто, и, чтобы
примчаться и
поцеловать седую голову и глазоньки, нужно было такси, а такси здесь не поймаешь
и не
найдешь, да ведь и заломит таксист, хотя и не о том речь - сколько. Леночка
позвонила мужу:
приезжай срочно - она нажала на слово и сказала в телефонную трубку срочно, хотя
с дней тех
и посейчас, почти не встречаясь, они находились в вяло текущей ссоре; даже и
ночевал он,
вернувшийся из командировки, не дома, а у своей маман. Использовать и потребить
его время,
лихо домчавшись до психушки на его же машине, было разумно, адрес в руки - и
молча, и,
конечно, вежливо. Это не обяжет, не станет малым даже их примирением, он
довезет, а она
бацнет там дверью машины и пойдет к отцу, а он со своим временем и со своей
машиной пусть
проваливает куда хочет, самолюбивый и положительный, эгоистичный и милый. "Папа,
папочка..." Лена плакала. Она ходила теперь возле флигелька расширяющимися
кругами.
Но не ее муж. Хотя и милый, хотя и болван, однако именно сгоряча он не
полезет; он
станет в сторонке и будет повторять: "Я же предупреждал..." - такие вот пошли
мужчины
теперь, вдруг вспомнившие, что они - умные. Он и впрямь предупреждал: первый же,
мол,
больной, которому станет худо от якушкинских сметан и растирок и который
пожалуется,
окажется человеком кстати, после чего, мол, папу-папочку тут же упекут, -
накаркал! Однако
не конец же, и Лена не баба Глаша, законы знает: не цапают больных людей за
здорово живешь.
Ну, это она поищет. У них в НИИ немало людей дотошных и знающих. И юрист,
кстати, на
первом этаже без дела болтается, немного дурачок и глазки ей строит, что тоже
кстати... Лена
наконец расслышала с участка шум подъезжающей машины - быстрая, вышла, села к
мужу: не
сказав ни одним словом больше, назвала улицу и дом, куда ехать.
Муж вел машину и более ничего не спрашивал, умея молчать. Что умел - то
умел. Тут
еще и почерк: он считал (от большого ума, конечно), что сдержанностью и таким
вот нудным
молчаньем он много выигрывает, день ко дню набирая психологические очки в их
ссоре,
болван. Лена молчала. Лена тоже умела молчать. Она не сказала ему об отце именно
и хотя бы
только для того, чтобы не слышать, как молодой муженек, придерживая руль левой,
правой
рукой начнет шершаво скрестись в заднике своих джинсов, после чего, не спеша
выудивший
сигарету и не спеша разинувший пасть, знакомо скажет: "Я же предупреждал..."
Ему в пику Леночка, так и не шелохнув красоту обоюдного их молчания, без
слова вышла
из машины у больничных ворот, только там махнула рукой - проваливай, милый;
пока, милый,
пока. Едва машина отъехала, Леночка сбросила маску и спешно устремилась в ворота
- в
подъезд - на лестницу, - набрав разгон, она уже рвалась в нутро психушки, не
желая ни
слушать, ни знать, есть ли и когда приемные часы, или часы передач, или как там
по-человечески этот просвет у них называется; она только повторяла в слезах:
"Папа!., папа!.."
И, конечно же, няньки и врачи, а также прибежавший на шум здоровенный медбрат
(для
Леночки - внеранговая мельтешня белых халатов) пропустили ее и свиданье дали,
потому что
она была Леночка, и потому что она была красивая и плачущая, и еще потому
отчасти, что
арифметика подсказывала не будоражить всех больных из-за одного. Получив
пятиминутное,
она через лифты и лестницы ворвалась в какой-то коридорный закуток, куда его уже
привели.
Он переминался с ноги на ногу: вроде как он ее здесь, в закутке, назначенно и
уже давно ждал,
а она опаздывала. Увидевшая его в халате и в тапочках, грубо постриженного, она
стала
клясться, что вырвет его отсюда, вызволит, было тихо, и было большой
неожиданностью
услышать от него в ответ, что вовсе, мол, не нужно его вызволять - инсулин
полезен, он, мол,
сам решил, что не худо бы подлечиться.
- Папа, папочка, - Лена, целуя его в вылинявшие глаза, плакала теперь от
растерянности, а также от вида
...Закладка в соц.сетях