Жанр: Драма
Предтеча
... Он не помнил. Он отбывал
срок,
когда ему написали, что умерла, что кремировали, и что дочка вполне справляется
сама, и что
учится, и что все хорошо. Потом было упавшее бревно.
Он неотчетливо помнил прошлое. Он решил тихонечко ее позвать, вглядываясь в
темноту
и не понимая, проснувшийся, какое это время и что за темные углы вокруг:
- Маша...
Он пытливо вглядывался в темноту флигелька. Ощупью поискал в постели рядом.
И опять
позвал:
- Маша... Маша...
Было тихо; подвывал мартовский ветер. С топчана поднявшийся Якушкин с
некоторым
удивлением включил свет - увидел пса у дверей флигелька.
Пес, строго и зло лежавший вдали от него, сразу же повел внимательными
глазами: чего,
мол, тебе?.. Якушкин дал псу кусок хлеба. Якушкин мяса почти не ел, но и такое
ограничение
пса устраивало: во флигельке было тепло, было безопасно. Якушкин дал еще. Он
стал
объяснять псу, что любовь, если ее растишь, делает тебя счастливым и что, если
любишь,
умирать не больно. Люди лишь временно растерялись и растлились, но скоро они
поймут, как
надо любить друг друга и все живое в мире, - другого пути у людей нет. Он
рассказал псу про
совесть, именуемую иначе интуицией. Он рассказал про гимны. И про все прочее.
- ... Дай мне Веронику и магнитофон. На три дня.
- Не дам! - Дурдыкин взвился. Неужели же Коляня думает, что журнал
занимается
исключительно медициной, а читатели только и жаждут читать про опухоли и про
фанатиков,
которые якобы умеют лечить? Есть еще физика, есть (да-да, все еще модная!)
кибернетика, есть
географические открытия - мало ли в науке интересного?! Вероника же будет
сегодня
прослушивать песни острова Пасхи, о них и напишет. Вероника занята. Вероника при
деле.
"Ладно, ладно", - сказал Коляня; он посулил Дурдыкину небольшую опухоль. Гденибудь
на
печени. Запоет ли тогда Дурдыкин песни острова Пасхи и что вообще он тогда
запоет?..
Молоденькая журналистка Вероника в их распрю не лезла и только улыбалась,
лишнего не
сказав. Ясное дело, она предпочла бы не сидеть в редакции, а двигаться, удрав
дня на три, хотя
бы и на съезд врачей. Не закрепленный ни за кем, переносной магнитофон появился
в отделе
недавно, но Вероника освоилась с ним быстрее и лучше других.
Машинистки застучали вдруг обе разом.
- Да потише вы! - вскрикнул Дурдыкин.
- ... Очень важно, - продолжал Коляня, - насколько продвинется врачеванье к
тому
моменту и к тому дню, когда у тебя обнаружат опухоль на печени.
- Я тебя убью! - заорал Дурдыкин.
Все смеялись. Веронику Дурдыкин не дал. Коляня двинулся к завотделом. Зав
был также
непрошибаем.
- Нужно и необходимо, - бил в точку Коляня, - чтобы о съезде врачей для
журнала
был сделан подробнейший очерк.
- Ну и сделай.
- Я собираюсь там выступать. Не писать же о самом себе.
- Но почему именно Вероника?
- Уже писала о врачах - пусть напишет еще. Дайте же девочке свою тропинку.
Зав, посмеиваясь, не уступил, хотя Коляня и ему пообещал опухоль на печени.
Он всем ее
обещал. Нервничал.
Аудитория из двух сотен врачей сидела солидно и слушала внимательно, однако
Коляня,
примчавшийся, уже обнаружил, что основной разговор перенесен на завтра и
послезавтра.
Томясь, слушал Коляня доклад за докладом. Тема сегодняшнего заседания казалась
ему
издевательской: успехи онкологии в борьбе с кожным раком. Начали за здравие. По
мнению
Коляни, ради кожного рака не стоило поить шампанским и кормить осетриной столь
многочисленную шайку. В перерыве они шумно и быстро устремились к буфетам. На
пиджаке
- визитка. "Д-р Манусбергер. Вена" шел лакомиться красной икоркой, а "Д-р
Трошкин В. А.
Киев" предпочитал сначала вино в розлив. А были и те, что без визиток; седенькие
и именитые,
они прокладывали себе дорогу к заказному столику, постукивая палками с
набалдашником.
Коляня исходил желчью; он плохо спал, готовясь выступить, и сейчас настроен был
крикнуть
им всем, что люди дохнут, а они тут радуются копеечным своим успехам.
Очереди у буфетов набухали. Врачи друг с другом знакомились, шутили,
обменивались
телефонами и адресами. Но Коляня и общаться не мог, он был желт: вытерзался и
перегорел
ночью. Решив, что день впустую, Коляня двинулся к выходу (надо бы во второй
половине дня
посетить операционную).
Прикинув время, Коляня отправился к себе в гостиницу, где сразу и полез в
ванну: он
хотел чуть взбодриться, а вышло нехорошо - уснул. Там и уснул - в воде теплой и
журчащей.
Струя лилась так тонко и мелодично. Разбудила вдруг появившаяся в ванной
Вероника,
стройненькая, юная, а в руках стопка докладов и оттисков. "Я сама сбежала", -
сказала она в
шаге от Коляни.
Она говорила: "Я сбежала..." - "А если хватятся?" - "Зато я оставила им
магнитофон!"
- и засмеялась, умненькая. Оказывается, в редакции Коляня сегодня так плохо
выглядел и был
так, бедный, желт лицом, что Вероника обеспокоилась, - обеспокоившись, приехала.
Войдя в
незапертый номер, юная Вероника именно по шуму воды сообразила, что Коляня в
ванной.
- ... Вспомнила жуткий фильм: один чудак в ванне вот так же заснул. А
родственник
вошел и всыпал в ванну химикат. И тот чудак, спящий, напрочь растворился.
- Какая прелесть.
- И весь стек в трубу - пожурчал и стек.
Оставляя следы мокрых ног, Коляня протопал до постели и сел, закурив.
Вероника
появилась из ванной минут через пять, вся свеженькая, стройная, закутанная в
большое
махровое полотенце. "Времени мало". - "Мало", - согласилась она, подошла к окну
и
задернула шторы, плохонькие такие, гостиничные, холостяцкие шторы. Она шла от
окна к
постели и на ходу сматывала с себя полотенце. Уверенная в себе, стройненькая
Вероника.
Припозднившийся Коляня стоял от стола поодаль, наблюдая, как больного с
мощным
надрезом на спине перевернули на левый бок, потом на правый: по обе стороны
надреза ему
оттягивали и отдирали кожу от мяса, обнажая. Больного как бы раздевали.
Метастазы глубоко
не пошли, но на средней глубине их находили там и тут. Оттянули кожу еще -
метастазистые
бугорки вырезали и выскабливали даже из подмышек. Андрей Севастьянович,
припухший и
царски медлительный, работал, ассистировал Чижов.
Сама опухоль была впритык к позвоночному столбу - столб не тронула, однако
прилепилась к ребру и проела его, как серая ржа. Опухоль вышвырнули вместе с
ребром,
выбора не было. (Анестезиолог добавил наркозу.) Под ножом вытекая, кровь с
другой стороны
прибывала через капельницу - из подвесного стаканчика, возмещая потерянную,
кровь капала,
капала, капала, и сама капельница была старенькая, пожелтевшая, цветом в осень.
Больной под
наркозом, уже и без ребра, улыбнулся, онемевшие бледные губы его растянулись.
Анестезиолог, не забывший, подмигнул Коляне: мол, смеются они во сне, бывает, я
же тебе
говорил, что они смеются. Дело было сделано. Чижов уже зашивал.
Андрей Севастьянович вышел - Коляня вышел за ним, но хирурга мигом
перехватили,
уведя к телефону. Выехала каталка; голова оперированного, повязанная белой
марлей, несильно
колыхалась. Наконец вновь появился Андрей Севастьянович, и Коляня расспросил об
операции. Потом только спросил о своих пророках - о Суханцеве и о Шагиняне.
- ... Я обещал, Коля, и слово сдержу - они выступят, однако не на первом
заседании и
не на втором.
- Не хотите ли почитать общие их рассуждения?
- Зачем читать - я же буду их слушать.
Коляня вышел на улицу. Был закат. Закурив и приостановившись, Коляня
смотрел на
высокие, розовевшие от солнца башни, которые ничуть на него, Коляню, не давили,
не
смыкались крышами, не сосали из него кровь, и вообще ничего дурного и зловещего
в них не
было. Коляня жил в городе. Теперь - как все.
Пространство меж башнями, будто бы двор, тускнело, но было еще залито
красным - с
красными скамейками и с красными, редко посаженными деревьями. Коляня курил,
расслабился. Впромельк Коляня вспомнил о детстве, потому что ему как бы
подсказали: пацан
выскочил из подъезда, лет семи-восьми, - с бидоном в руках. В белой маечке,
худенький,
пацан промчался, пересекая по диагонали красное пространство, красный газон, меж
деревьями
и дальше-дальше, - размахивая бидоном, летел он к квасной бочке на той стороне.
Мелькнул
- и не стало.
Глава пятая
Улыбающаяся, тихая и скромная жена Люся перед сном заглянула на миг к
Кузовкину в
комнату (он читал). Она держала на руках грудного сынишку. Люся недавно родила,
теперь
детей было двое.
- Трудишься, милый? - Люся спросила негромко.
- Тружусь! - Кузовкин потянулся.
- Заварить тебе чай?
Прежде чем пойти спать, Люся еще спросила: Не слышал ли что-нибудь, милый,
о Сергее
Степановиче?
- Нет... Говорят: травы собирает. Никому не нужные.
Кузовкин, от чтения оторвавшийся, повел утомленными глазами: сидели на этом
стуле. И
на том стуле сидели. А сюда с кухни вносились табуретки; и палас не лежал на
полу: палас был
свернут в рулон и на нем, свернутом, тоже сидели. А тут у стены, скрестив руки,
стоял
смертник Дериглотов...
Кузовкин вновь приник к столу и взял цветную ручку, то красным, то черным
выделяя в
своих записях главное и ценное.
Сутуля спину в желто очерченном кругу настольной лампы, вечер за вечером
Кузовкин
уже разочаровался в Суханцеве, зримо видя несовершенство его системы, - и
Якушкин, и
Суханцев были позади, истина же все ускользала. Теперь был Шагинян. Ведя записи
и мысль за
мыслью перенимая у этих удивительных одиночек и оригиналов, Кузовкин
задумывался:
познание, конечно, дело великое, однако где же конец? Где истина?.. Он
перебирал, складывая
в стопки, тетрадку за тетрадкой, якушкинские - суханцевские - шагиняновские
темные
слова, темные мысли. Кузовкину казалось, что ощупью идет он по лабиринту, в
некоем
подземелье, где слабо-слабо брезжит далекий свет, - ощупью идет он, петляя и
ошибаясь...
Вновь вошла тихая Люся:
- Устал ты... Не ляжешь ли? - Она была в ночной рубашке. Она спрашивала
неназойливо, и очень мягко, и с любовью.
Зная, что душа Кузовкина далека от его ежедневной инженерской службы в НИИ,
Люся
никогда не отрывала его от любимого ночного дела: пусть читает. Она не посягала
на его время.
И уж конечно, она не заставляла его заработать в семью лишний рубль. Люся очень
рассердилась, когда ее подруга намекнула, что Кузовкин мил, но это же ясно, что
он с
приветом. Люся рассердилась и вскоре же рассорилась с подругой. Люся не только
любила -
благоговела.
- Дети спят? - спросил Кузовкин, в тишине потягиваясь и хрустя плечами.
- Конечно, милый. Третий час ночи.
- Ложись, я не скоро лягу.
Люся целовала его и уходила. Ночью ей часто хотелось ласки, но она только
сглатывала
легкий, подрагивающий в горле комочек.
Старик, вдруг припадая к земле и ползая, выискивал травинки; он выдирал их
и радостно
запихивал в мешок; пес же мучился голодом.
- Сегодня, слышь, - сообщил старик, - нашел я сизый черепашник... Важная
для нас
трава!
Пес смотрел мрачно: пес хотел есть. Даже на льстивое и неискреннее
подыгрывание
человеку пес не был способен: угроза собачьего ящика и гон цепко держались в
памяти.
Когда устраивали привал, старик первым делом высыпал из мешка собранные
травы,
раскладывая их на большой бумаге под солнцем; травы сохли - и только тут старик
вспоминал
о еде: давал псу и ел сам. Еда у старика была плохая: в основном хлеб. Разложив
травы и
перекусив, старик начинал болтать о том, что он, поднатужившись напоследок,
изобретет "чай
на все времена"; он объяснял, впадая в торжественную хвастливость, что будет это
особое,
хитроумное зелье из трав и что люди будут пить зелье ежедневно, как пьют сейчас
чай или,
скажем, кофе. "Да-да, - старик, поглаживая макушку, подмигнул псу, - зелье будет
возбуждающим, не скрою. Но в меру. Не больше, чем кофе. Главное же, зелье будет
-
предупреждающим..." Пошевеливая сохнувшие травинки, переворачивая их так и этак
к
солнцу, старик от возбуждения заговорил громче. Пес, насытившийся, прислушался.
Старик
бубнил (как только произносились слова "любовь" и "интуиция", становилось ясно,
что
бубненье надолго), и пес перебежал в тень березы неподалеку. У пса уже была
привычка. Слова
эти услышав, пес тут же и быстро переходил от дремы ко сну.
Вскоре проснувшийся, он залаял. Он оскалился. В перелесках, среди мещерских
мелких
речушек и болот, можно было бродить много дней и человека не встретить, но
иногда человек
появлялся. Чувств к старику хотя и не питающий, пес лаял честно и зло, так как в
настороженную минуту пес и старик были одно-единое, и пес исходил злобой,
защищая свой
какой-никакой мирок и свою какую-никакую сытость. Старик повернул на лай голову
-
человек с удочкой прошел мимо; человек, безобидный, уже удалялся.
Старик суетно заспешил:
- Ты прав, ты прав - солнце-то уже садится. Пора! Заболтались мы с тобой, -
и
затрясся от мелкого смеха: - Хе-хе-хе-хе...
Пес не был из верных, и когда старик, нюхом не обладавший и шагавший куда
попало,
ошибся и стал все более удаляться от деревни и от ночлега, пес его бросил, зная,
что в конце
концов старик далеко не уйдет. Пес хотел мяса - и через полчаса был в деревне.
Когда-то пес
сам был на цепи, что такое цепные псы, он помнил и не совался. Отыскав двор, где
будки и
собаки не было, он заковылял, высматривая курицу, чтобы, перехватив ее и
увернувшись от
палки, унести в лес. В лесу бы он часть съел, часть зарыл в землю.
Но кур рано заперли, - помотавшись там и здесь, пес прилег на расстоянии и
ждал.
Ночью пошел дождь. Чтобы подвигаться и согреться, пес обежал еще раз деревню. И
тут
собаки, днем вялые, подняли особый, настороженный ночной лай: одичавшая собака
была для
них волком. Оплошность осознав, пес вернулся и лежал, терпеливый, вблизи двора,
весь дрожа
от холода и дождя. Конечно же, старик развел где-то костер, но пока старика
найдешь, либо
дождь кончится, либо старик уснет - костер же будет погасший. Пес ждал. И утром
не
повезло. Петухи проорали, но куры не появились, пес пялил и пялил глаза на
ворота - на
маленький квадратик внизу ворот, откуда куры вылезают на дорогу и на белый свет.
За деревней пес быстро взял след и, несмотря на прошедший дождь, побежал за
стариком,
почти не сбиваясь: у старика был свой и сильный запах. Пес наткнулся на ночлег,
зола в костре
- холодноватая, мокрая, но свежая; пес был зол, голоден и быстро шел по следу.
Старика он
нашел за оврагом. Старик, сам промокший, раскладывал травы на выглянувшем
солнышке -
сушил, попадал в дождь и вновь сушил. Мешок старик повесил на ветру, на суку
осины.
- А-а, вот чего ты хочешь! - Старик дал ему кусок хлеба, и пес сразу, с
лету смял его.
Старик дал ему еще кусок, намазав маслом, это было вкуснее, но пес глотал,
вкуса почти
не слыша. Он и яблоко съел, он дожил и до этого. Он был сильный неглупый пес,
однако
сравниться с породистыми собаками он не мог: когда они гремели медалями, он
гремел цепью.
И родословная вся на цепи, и сам он тоже, неумелый: он даже лесной мыши не мог
поймать.
Поперхнувшись яблоком, он долго кашлял, чистя глотку и злобно щелкая зубами на
оводов.
- Убегаешь, - выговаривал ему старик. - Не понимаешь ты человечьей любви.
Но ты
еще поймешь... - Старик, соскучившийся, впал в болтовню и понес, понес. А
насытившийся
пес отбежал в сторону и уже засыпал: слово "любовь" действовало на него как
снотворное.
Свое отговорив, старик взял на этот раз верное направление на деревню, и
пес бежал за
ним, - они вышли на дорогу, где старик едва не попал, задумавшись, под грузовую.
Пес
отскочил в сторону, - грузовая гудела, потом перестала гудеть, а потом стала
посреди дороги,
старик же все шел и шел, пока не ткнулся грудью в радиатор. На него накричали. В
машине
везли молоко в бидонах; старик, заулыбавшись, попросил немного себе и немного
псу. Обе
женщины удивились, когда он заплатил деньги: они полагали, что из здравого ума
он давно
выжил. Пес жадно лакал из пластмассовой стариковской чашки, торопясь и зная, что
старик
забывчив и больше о еде может сегодня не вспомнить. "Ты куда идешь, дед?" -
спрашивали
женщины, а старик бормотал им, что травы, мол, надо собирать, пока солнце:
торопиться, мол,
надо, день короток, жизнь коротка. И он пошел по дороге, спешащий. Женщины - обе
в белых
косынках - смотрели вслед, и, лишь когда старик и его злобный шелудивый пес
стали
скрываться, пропадая за холмиком, женщины поехали дальше. Одна села за руль,
другая в
кузов, к бидонам.
Старик с псом вышли к небольшой станции, где выждали электричку и
отправились,
чтобы пересидеть слякоть дома. Именно в дожди старик вспоминал, что нужно же
получить
пенсию.
В каменном теплом флигельке псу было сухо и сытно, но, едва дожди
кончились, они
опять сели в электричку на Рязань, в сторону Мещеры. Пес валялся у ног Якушкина,
и
пассажиры без удовольствия посматривали на непородистую собаку. Якушкин забывал
его
мыть, и теперь на весь вагон пахло псиной. Среди тесно сидящих людей, себя не
скрывая, пес
постоянно держал злобный оскал.
Оборвав вокруг траву, старик отбросил ее и теперь - рыл. Он рыл час без
минутного
даже перерыва, бережно выбирая из земли корешок, длинный, тонкий, как крысиный
хвост,
корешок же уходил все глубже. Копал он метрах в ста от речки с названием Пра;
речка была вся
в павших, гниющих деревьях. Кругом были перелески и болотца.
Оберегая тонкую, готовую порваться ниточку, Якушкин копал и копал огромную
яму -
сначала ножом, а когда нож, вдруг щелкнув и закрывшись, порезал ладонь, старик
копал острой
суковатой палкой. Когда палка хрустнула, он копал обломком палки, а потом
руками. Он влез в
нору головой, расширив ее - влез плечами, после чего протиснул туда туловище. Из
норы
судорожно летела земля. Старик подгребал руками землю себе под живот, собрав там
горку -
выбрасывал. Он ушел глубоко; ноги почти скрылись, и только сапоги, дергающиеся,
торчали.
Пес бегал вокруг, присматриваясь. (Зарывшийся старик был как отражение человека,
простирающего руки к небу, где вместо светлого неба - чернота земли.)
Пес с опаской обежал круг и еще круг. Сев рядом с норой, пес засеменил
лапами и,
нервничая, несколько раз жестко ударил хвостом по земле, как палкой. Старик
вылез грязный,
перепачканный, вонючий и с землей в поредевших белых волосах. Торжествующий,
трясущимися руками выволок он на свет нескончаемый крысиный хвост.
- Слышь, - старик заговорил, - и почему я, дурак, занимался травами, а не
корнями?
Ясное же дело: вся сила в корне.
Усевшийся на сухом пригорке, он вынул из мешка ступку; настругав туда
корень, старик
толок его и растирал.
- ... В корешке есть особая сила. Ведь какой глубокий! Должен же быть в нем
особый
сок.
Старик рьяно толок в ступе, когда пес хрипло пролаял, - показались два
человека с
удочками. Они подошли совсем близко и попросили у старика спичек: их коробок
промок.
Старик, вспомнив, в свою очередь попросил, чтобы дали псу рыбы. Рыбаки были
веселые. Они
ушли, бросив псу так много рыбьей мелкоты, что пес жрал, жрал, а потом с острым,
раздирающим желанием наметом помчался к реке. Пес обежал болотце, он не захотел
там и,
лишь припав к речной воде, пил, пил, после чего долго лежал, опьяневший,
недвижный,
подергивая изредка шерстью от оводов, - а потом опять пил.
Когда он прибежал, старик рыл яму и в ней корень: дерн был снят и яма уже
углублена.
Пес лег в тени близкого орехового куста. Старик зарылся в землю почти весь, -
время от
времени скапливающаяся под его животом земля летела, выбрасываемая, черным
фонтаном.
Пес был тих, был в сытой своей дреме, когда вдруг, как бы от звука, проснулся:
сапоги старика,
застывшие, торчали из земли лишь подошвами, подошвы были недвижны. Старик был
голодный. Пес сунулся: втиснувшись в нору, он обнюхал проверки ради.
Он прыгнул в высокую траву, без труда взяв запах рыбы и след тех двоих с
удочками, -
но вернулся. И еще раз побежал он вдаль и вновь вернулся.
Покружив, пес лег в шаге от ног старика и лежал. К ночи его разобрало, и он
завыл.
Кругом была трава, верхушки травы покачивало ночным ветром. Пес понял, что
старик мертв,
но хотел слышать его болтовню, и слово "совесть", и слово "любовь", после
которых он так
любил засыпать. Он напряг глотку и взвыл еще.
Инна Галкина припомнила, что, когда Якушкин выходил на умирание - не ел и
не пил
несколько дней, как-то среди ночи раздались его выкрики. Сам собой сберегавший и
экономивший энергию, сутки напролет Якушкин не позволял себе ни шевелиться, ни
хрипеть,
ни даже шептать, однако в ту ночную минуту произошел, надо полагать,
неконтролируемый
выплеск запаса сил. Дежурившая в кустах Инна быстро вошла во флигелек,
преодолевая
тошнотворный, стойкий здесь запах. "... Природа, помогай, - хрипел и метался
полумертвый
иссохший старик. - Природа!"
Старик улыбался, лежал с закрытыми, запавшими глазами; он впал в экстаз,
того не зная.
"Белая гора! Белая!.. - закричал он, как бы подхлестнутый изнутри неким
ликованием. -
Какая белая!" Он выкликнул еще десяток размытых ликующих слов, после чего
выклики стали
тише. Инна, встревоженная, стояла рядом, пока не убедилась, что старик затих и
перестал
метаться: он смолк, губы его опять закрылись, сведясь в тонкий синюшный
шнурочек.
Со временем не только Инна, но также Кузовкин, Коляня и другие припоминали,
как это и
бывает, некоторые распыленные подробности его жизни - характерные или, быть
может,
любопытные.
Однажды Якушкин пришел к Леночке домой, где кроме молодых была и родня с
той
стороны: мать и отец мужа Лены. Якушкин, говорливый, очень скоро ввязался и стал
бубнить,
что молодые не о том мыслят и не тем живут. "А вы полагаете, что нашли, как жить
правильно?" - с мягкой иронией спросил свекор Лены, и вот уже все вместе они
принялись
утихомиривать сумасшедшего, на что он вяло огрызался, называя их людьми без
совести и,
конечно, мещанами.
- Зачем же вы, уважаемый Сергей Степанович, навязываете свой образ жизни?
Да ведь и
мы, люди немолодые, тоже вас не понимаем, - говорили свекор и свекровь, впрочем,
вежливо.
А Якушкин рассказал им о бездуховных людях и об ожидающем бездуховных
страшном
конце. Он рассказал о болезнях, о совести, именуемой интуицией, которая рано или
поздно их
же, неслухов, замучит. Он даже впрямую, неделикатный, назвал две-три чудовищные
болезни,
и любопытно, что родственников, свекровь и свекра, болезни не пугали ничуть. Они
были
согласны на плохой конец. Они были согласны на страшные болезни после, лишь бы
сейчас все
было хорошо. "Да плевать мы хотели на твое после, - кричали они, уже не
сдерживаясь, -
подохнем, и ладно, не твоя забота!"
Какой-то тип сунул ему все-таки деньги за врачеванье, сунул, конечно,
незаметно - в
карман, и Якушкин спрашивал: не вы ли дали? не вы ли? Там оказалось рублей сто,
они жгли
старику руку, он был неутешен и постанывал, как постанывает девица, потерявшая
спьяну
девственность, лежа одна в постели, утром, после вчерашнего.
Когда Коляня с Якушкиным сблизился, выяснилось, что у Якушкина есть родной
брат -
грузный сварщик, уже тоже человек поживший, седой. Братья виделись, кажется,
один раз в
году: в день смерти их матери.
Уже на пороге (а гости сидели за большим столом: слышались поминальные
речи,
разнобой тостов, звон стекла) брат Василий негромко предупредил: "Как всегда,
уговор,
Сережа, - ни на полкопейки твоих рассуждений о жизни". И тут же, в прихожей, он
поцеловал
брата, и Сергей Степанович тоже его поцеловал, давая понять, что, конечно же,
помолчит. И
жена брата поцеловалась с ним. А Коляне пожали руку.
В прихожей же Сергей Степанович спохватился и сказал, как, вероятно,
говорил каждый
раз: "Мне бы, Василий, на кухне. Мне на кухне лучше..." - "Как знаешь", -
сказали те, не
ломаясь излишне и не расшаркиваясь, зная, что Якушкин и впрямь не пьет и плохо
терпит
долгое прокуренное застолье, а родня и дети тоже, конечно, были наслышаны о
"дяде Сереже,
которому нельзя возбуждаться". Сергей Степанович, а также Коляня, увязавшийся в
этот вечер
за ним, сидели теперь вдвоем на довольно просторной кухне - ели, пили чай.
- Дядя Сережа!.. Сейчас! - Одна из невесток брата Василия принесла для
Якушкина
гору зелени: считалось, что он ест зелень опять же потому, что всякая прочая
пища его
возбудит. К чаю дали мед. А из комнаты, от шумного стола доносился голос Василия
Степановича, горделивый и раскрепощенный выпитым:
- ... Вот ведь какие у меня, сварщика, дети - все либо техникум, либо
институт
закончили. И ведь ловкачи. Ишь какие!.. Взяли себе в жены ин-тел-ли-гент-ных! -
раздельно и
с большим нажимом произнес он, вроде как посмеиваясь. За смешками его и
некоторой
нарочитой дурашливостью чувствовалось, однако, что он счастлив и горд за свой
якушкинский
род, талантливый и так смело двинувшийся в гору. "Наш род!" - так он говорил.
Коляне дали ногу огромного гуся, а Сергей Степанович пил чай. Дополнительно
Якушкин
лишь попросил включить телевизор, - телевизор громоздился здесь же, на кухне, и
как раз
шла прямая передача из космоса. На кухню нет-нет и вбегали молодые люди:
"Спички?..
Исчезли куда-то спички!" Молодые люди прикуривали от огромного кухонного коробка
и
минуту-две вглядывались в бельмо экрана.
С утра Василий Степанович сел за руль своего "Москвича", а Сергей
Степанович и
Коляня сзади; втроем, молчаливые, ехали они долго - в далекую подмосковную
деревню
(Якушкиных там уже не помнили).
Мимо деревни и за поворот - проскочили речушку, едва всю ее не разбрызгав
колесами,
и прямиком проехали к кладбищу. Роща поредела. Деревья погнулись. Отец у них
умер где-то
на стороне и был в общем забыт, а к матери они ездили. Могилка ее была у самого
края; сидеть
здесь было уютно. Коляня, как человек случайный и чужой, выпив предложенную
Василием
Степановичем стопку, ушел и без спеха бродил по рощице. Вылезая на бугор, он
каждый раз
видел картинку: Василий Степанович и развернутая на земле газета, на газете
бутылка, огурцы,
хлеб, яйца, - все это в огромном, охватывающем кольце пожухлой осенней травы.
Василий
Степанович, выпив и откидываясь в спине, рассуждал, жестикулировал - Сергей же
Степанович сидел по ту сторону расстеленной газеты, непьющий и молчаливый, к
...Закладка в соц.сетях