Купить
 
 
Жанр: Драма

страница №1

Предтеча



Владимир Маканин
Предтеча

OCR Сергей: chernov@orel.ru
"В.Маканин Предтеча": Роман-газета, №16; 2002

Аннотация

Повесть о талантливом самородке, народном врачевателе, о его жизни и
смерти, его
родных и знакомых, друзьях и недругах, о том, что истинный талант, большой и
малый,
может проявиться лишь на пути служения людям.

Владимир Маканин
Предтеча

Глава первая


1


Помимо своей чудовищной говорливости, Якушкин передавал энергию внешне
совсем
просто, и, может быть, слишком просто - из рук в руки; делалось же это
втиранием, делалось
не всегда и не направо-налево, а исключительно в кризисные ночи, когда умирающий
-
умирал. Но только чудо исцеления совершалось, отчудивший Якушкин тут же и по
каким-то
своим знахарским причинам вновь спешил отдалиться и уйти, оставив больного в
одиночестве.
Приезжая, он лишь навещал: через день и два и вот уже через три. Он входил, и,
едва
слышались его бухающие шаги, больной в постели трепетал и дергался, как трепещет
и
дергается телом молоденькая женщина перед объятьями; лежачий, он запрокидывал
голову,
чтобы видеть входящего Якушкина, и, слабо вскрикивая, уже тянул издалека руки к
рукам.
Якушкин, перетоптавшись возле постели, садился; он не спешил: минуту-две старый
знахарь не
видел больного и взгляд его застывал; упершийся глазами в паркетину пола или в
стертый
рисунок коврика, старик надувался: казалось, он выродит сейчас от натуги некое
огромное
яйцо, может быть, птенца. Глаза у него округлялись. Он багровел. Склоняясь к
больному, мелко
и зажданно подрагивающему от нетерпения, знахарь брал наконец ладони его в свои
и ласково
говорил, хотя в ласковости была и всегда таилась припрятанная угроза:
- Ну, будешь за жизнь бороться? - и смеялся стариковским, погромыхивающим
вдруг
смешком.
Поначалу хватало ему и ласковости и такта: во всяком случае, не сразу
напоминал он
умирающему, что тот подонок и скот и что болезнь свою и беду не только заслужил,
но еще и
недобрал в ней: повезло. Неизменно доброжелательный в первые минуты, Якушкин не
говорил
умирающему, что тот, если уж по совести, давным-давно должен прикармливать собой
червей.
Знахарь кивал и даже подкупающе улыбался, показывая желтые стариковские зубы.
Лишь
после, расспросами вызвав и выманив (или же просто выждав) минуту человеческой
слабости,
он начинал орать и грубо тыкать. "Чего, чего, сука, хнычешь - думай-ка лучше, в
чем перед
природой провинился. Ну?.. Небось жрал чрезмерно? Небось на должности лез,
отпихивая
локтями? Блядовал? Пил?!" - орал Якушкин, а больной, застигнутый и доверившийся,
в
немощи наскоро соглашался: мол, виновен, такая, мол, жизнь, - однако признание
кивком и
спешной слезой не смягчало Якушкина; более того, добравшийся до души знахарь тут
только и
распалялся. Над больным, теперь уже неотрывно, нависал приблизившийся и огромный
стариковский череп, на котором под седыми волосами тянулся, темнея, неровный
зигзагообразный шрам (в период говорливости шрам зудел, и он скреб его). Знахарь
теперь
говорил, бубнил безостановочно, крича больному вдруг и прямо в лицо, - и тот
терпел.

Без возможности встать, или же отодвинуться, или хотя бы зажать уши,
распластанный,
больной лишь дергался, выкрикивая наконец истерзанно и истерично: "... Уберите
его от меня,
прошу! Не могу у-у, уберите же изверга!" Изверга, однако, не убирали, никто не
входил. Никто
даже не заглянул, не сунул, обеспокоившийся, головы в дверь, так как жесткая
мера
невмешательства непременно оговаривалась с родными перед врачеваньем. Лицо в
лицо
Якушкин бубнил и бубнил ему свое, пока истерика больного не сламывалась и не
дробилась в
хныканье, в жалобные стоны бессилья, после чего Якушкин сам же и отворачивался
как бы с
омерзением от жалкого и распластанного, уходя на кухню глотнуть чаю.
Якушкин так и сидел, уставившись в хлебную крошку, в россыпь крошек на
кухонном
столе; он вроде бы надолго здесь расположился, но совсем скоро, как и было
замыслено,
больной из той комнаты ("Сергей Степанович!.. Сергей Степанович!..") звал его
расслабленно
и моляще, потому что без знахаря становилось к вечеру жутко.
Внутренняя тяга, уже приковав (приговорив) больного к этому хаму и крикуну,
срабатывала; тяга оказывалась зависимостью: жалок и, конечно же, в чем-то и
впрямь "перед
природой виновен"; выпивал, к примеру, женщины тоже, но ведь умирающий, больной
ведь, и
неужели же о той сослуживице опять рассказывать? "Сергей Степанович!.." -
расслабленно
звал он и кликал, однако Якушкин приблизительных покаяний не терпел, не
принимал, что и
выяснялось немедленно: "Знаю! Знаю!.. Уж слышал!" (выкладывай, мол, с донышка!)
- грубо
перебивал он, едва войдя с кухни бухающими шагами, не успевши допить там чай.
Выслушав,
Якушкин начинал дергать его вновь, и часа через четыре больной находился в
состоянии,
близком к обмороку. В околообморочной глубокой слабости больной и засыпал, тогда
знахарь
уходил. И заметно было - Якушкин уходил, пошатываясь, тоже опустошенный: мол,
все свое
отдал.
Отдал он много - но не все. В полосе активной говорливости (от полутора до
двух
месяцев) Якушкин рта как бы и не закрывал и после длительного, яростного
врачеванья был в
силах сразу же идти к остановке и втискиваться и ехать, стоя в тряском автобусе,
к тем своим и
любимым, кто не разбегался, кто верил и у кого тяга к Якушкину день ото дня уже
переросла в
некое нешумное родство: его ждали.
Они сидели у тихого студента Кузовкина и его тихой жены Люси в московской
небольшой квартире со скромным уютом: ждали, и Якушкин, успевший набраться в
автобусе
новой ярости, появляясь, обрушивал голос чуть ли не из прихожей, продолжая
произносить
один и тот же, неведомо когда начатый для них и ради них монолог. Неслышным
(среди
раскатов якушкинского голоса) шагом, не тронув и не спугнув внимающего покоя,
студент
Кузовкин выходил на кухню, чтобы заварить там зверобой, - заварив, он вносил его
тем же
неслышным шагом, удерживая в руках выцветший жостовский поднос с чашками.
Впрочем,
Якушкин шаг его слышал, и чашки замечал, и подмигивал всем - малая, мол,
разрядка, пауза в
пять минут; первый же и шутил, шутки Якушкина были примитивно-детского уровня:
вот и
зверобойчик - микробов убойчик!.. С подноса разбирали чашки, после чего
московская
квартира становилась сама собой и традиционно теплела. Чашки с горячим целебным
пойлом
клубились легким парком на скатерти - вкруговую.
Зверобой пили внаклад с небольшой дозой коричневого расплавленного сахара,
в котором
огонь разрушил химическую основу, - все беды шли, конечно, от химии; Якушкин,
как бы
выпрыгивая из передышки, из тихой, в пять минут, паузы, живо и тут же
подхватывал. Химия
- зло, но химия сама-то откуда?.. В том и боль, что химия проникла, так как
человеки, хапая,
забывали про совесть: человеки хотели все большего и большего, отчего и нужны им
стали
заменители, суррогаты и видимость продукта вместо продукта. Голос Якушкина вновь
набирал
рокота и крика - человек, мол, в погоне за благами хапает, жадничая и мельчая
индивидуально; люди прощают себе пошлость, а зря. Хапанье, загнанное вглубь и
совестью не
выявленное, ведет изнутри свою разрушительную, хотя и невидимую, работу - там-то
и
возникает поторапливанье и подхлест в погоне за новыми и новыми благами. Там-то
и
разгоняется самый простейший наш клеточный материал - возникает рак: мщение
природы за
нашу гонку. Сделанные хапанья вы-то не сочли и забыли, однако же их не забыл
изначально
совестливый ваш организм - по счету платит, и чем больше оттесняли вы других
локтями от
общей кормушки, тем более мучительная ждет вас болезнь.

- Сергей Степанович, но известно ведь и другое... - Сидевшие вокруг него на
стульях
мало-помалу начинали скрытно и по-грешному ерзать.
Не возражать они пытались, но хотя бы напомнить, вставив и ввернув словцо,
чешущее
язык, однако Якушкин им не отвечал и их не слышал: старик говорил сам с собой.
Не отвечая,
он, впрочем, учитывал: человеческая, мол, подлость себя не знает, став столь в
изощрении
истонченной, что человек не всегда и понимает, что подлость; тем-то больней и
тем
неожиданней непонимающему расплата. Природа выждет свой час и свой урок. Куда уж
проще:
человек хапнул квартиру, а более нуждающийся квартиру не получил, - человек в
суете и не
заметил, что нарушил равновесие совести. Однако же узелок завязали. Сочли. И не
за такими
уж горами и час и ночь, когда в прямоугольной белизне больничных стен человек,
уже понимая
- что, не поймет - за что. Непонимающий, будет он криком кричать, вспугивая тишь
и
длительность ночи, сонно-сварливой медсестре, которая не сразу и не задаром
пришлепает к
нему, обламывая ампулу, со шприцем в руках: "Сестреночка, за что же мне это?.."
Старик,
передавая интонацию обреченного, осклабился. За вычетом отдельных проблесков
Якушкин
говорил плохой, корявой речью малообразованного человека, - пожалуй, и без
логики,
скачками. Шести- или пятичасовая речь производила на неподготовленного слушателя
впечатление сумбура, если не бреда, и лишь после многократного и с доверием
слушанья
можно было, уловив, свести его говоренье к той мысли, что беды человеческие - от
самого
человека; если отцедить, он говорил об этом.
Начитавшийся того и не того, надергавший себе в запас и в помощь ученых
словечек, он
городил, а рассыпав, городил вновь, однако же после каждых примерно десяти минут
сумбура
искорка, что ли, проскакивала, убеждая привыкших и уже притерпевшихся к старику
людей,
что они слышат его. Вдруг и молнийка проскакивала: быть может, слабый отпечаток
ветвистой
молнии, что вспыхнула в его сознании впервые таежной зимой, когда он рыл ров. К
концу
шестого, иногда пятого, часа Якушкин выдыхался. Заметно сглатывающий слова и
целые их
связки, он бормотал все тише, тише, и клевал носом, и яростно вдруг всхрапывал,
склонив
голову на руки и засыпая, в благоговейном общем молчании. Возникала
благоговейная же
ясность исчерпанности - и что наконец-то огонь прогорел, печь остыла.
"Поужинаете, Сергей
Степанович, - покушаете?" - спрашивала, трогая, касаясь его плеча, тихая Люся -
жена
тихого Кузовкина, и это был знак всем им, тихим...
Они поднимались с мест, а Люся уводила старикана, таращившего со сна глаза,
на кухню.
Там она придвигала суп с травами и чуть ли не вкладывала ложку ему в руку,
осторожничая и
дуя на гладь супа, не горяч ли; Якушкин ел, а они мало-помалу одевались в
прихожей и
расходились, шепотом вызнавая перед уходом, останется ли Якушкин ночевать здесь
или же
его пойдут провожать: и тогда по пути к метро старика можно будет о чем-то своем
и совсем
личном поспрашивать. Расходились, а он доедал суп, ссутулившийся и согнутый над
тарелкой.
Но огонь не прогорел, если Якушкин, сонливость вдруг превозмогший, вновь
торопился и
вновь, стоя и трясясь в городском транспорте, ехал, чтобы увидеться и говорить:
чтобы выйти,
по выражению Кузовкина, на контакт с медициной. Тихий Кузовкин был не из тех,
кто может
или способен вывести другого на орбиту, однако он пытался. И появившийся возле
них
начинающий журналист Коляня Аникеев тоже пытался, из задора.

Было так: с недели на неделю оба звонили, надоедая, упрашивая, а то и
умоляя
полузнакомого им врача о разговоре; дневные часы врач жалел или же просто не
соглашался,
занят; зевая и уже утомляясь, врач говорил: "Ладно. В ночь я дежурю в больнице,
пусть ваш
знахарь туда и приедет", - и Якушкин, подкрепившийся супцом с травками,
приезжал.
Якушкин приходил, и врач сразу и почти с первой минуты понимал все, и, как
частность,
понимал, что для разговора к нему привели, мягко выражаясь, монологиста и что
никакого
разговора не будет и не может быть. И точно: набрасываясь, знахарь для начала
винил врача в
приверженности к химии и химикатам, затем - в неумении лечить непростое и,
наконец, в
полном непонимании и недооценке "совести, именуемой также интуицией". Монолог
крепчал;
время же было то и особенное, когда больница впадает в чуткий сон и когда так
хрупко
слышны шаги в коридорах.
В ординаторской, опустевшей к ночи, вежливый и терпеливо слушающий врач,
однако, не
мог выдержать более часа: он морщился, он теребил рукава и тесемки белого
халата, а затем
совсем уж непроизвольно подернул шеей раз и другой. Наконец врач прервал: "...
Интересное
было сообщение. Благодарю вас. На сегодня, мне думается, хватит". Тик же, не
унимаясь,
продолжал мучить шею и щеку врача. Врач встал - протянул для пожатия руку.
Уловивший ядок иронии, Якушкин со сдержанным гневом отошел в сторонку, где
надевал
и долго-долго застегивал свое старенькое пальто. Молчал... Под занавес и
вежливости ради
врач пытался поговорить хотя бы с Кузовкиным или с Коляней, которые старикана
сопровождали. Врач им высказывал (не сидя, а уже стоя и уже вполне сладив с
шеей) - ну, с
теорией, мол, все ясно, пусть ваш дед даст свои лекарственные смеси, я же
подумаю и сведу его
кой с кем из опытных в микроанализе, а там подумаем, а там посмотрим. "Сергей
Степанович
не дает свои смеси". - "Это почему же?" - "Сергей Степанович считает, что смеси
-
индивидуальны. (Пауза) Сергей Степанович для каждого больного подбирает, а также
дозирует
особо", - и тихий, с шелестом листьев голос Кузовкина сходил на нет.
Врач, искренне недоумевая, пожимал плечами: "Чего же он хочет от меня? -
Тут
возникала еще пауза, вопрос без ответа, ибо сам Якушкин ничего не хотел: в
больничную тишь
на контакт с врачишкой старик потащился и поехал, чертыхающийся, лишь после
долгих
уговоров. - Чего он, собственно, хочет?" И еще пауза, последняя, после которой
Кузовкин,
заалев, шелестел совсем тихо: "Сергей Степанович хочет, чтобы приняли его метод
лечения". - "Какой метод?" - "Он вам только что рассказывал". - "Ну знаете!.." И
врач
шепотом, а иногда и не шепотом добавлял, что он лично обо всей этой галиматье
думает.
Якушкин же топтался в сторонке, все еще застегивая пуговицы старенького пальто,
и
недовольно, громко сопел. На том и расставались.
В ночь летела машина, - старик же, увозимый несолоно, бормотал и бубнил,
что
расплата за невежество врачишек придет неминуемо и неотвратимо, и придет она не
завтра, а
сегодня, расплата, мол, не бывает далеко: расплата всегда близко. Студент
Кузовкин или же
Коляня Аникеев предусмотрительно сажали Якушкина на заднее сиденье, с собой
рядом.
Таксисты, впрочем, к стариковскому бормотанью особенно не прислушивались,
считая, что
везут подпившего дедулю и что бормотанье его в порядке вещей; бывало, конечно, и
так, что
таксист, ошарашенный, полагал, что везет больного старика с сопровождающим на
излеченье, и
что дело швах, и что не худо бы поторопиться. Коробки и кубы домов, окраинные,
стояли с
почти полностью погашенными окнами, и машина как бы летела - ночью и в ночь.

Таксист и впрямь вез на излеченье, но не больного - врачевателя. Больной
же, в постели,
в эти самые минуты уже слышал, гипнотически чуял, через ночь улавливая звуки и
шорох шин
приближающейся, однако еще далекой машины. Истомившийся от тяги, вскрикивая и
из-за
всякого пустяка закатывая домашним ночную истерику, больной отворачивался к
стене и
мертво лежал; он подымал лицо в точную и ту самую секунду, когда старик входил
("Сергей
Степанович! Родной ты мой, добрый ты мой!.."); легонько трепеща, выворачиваясь в
постели
усохшим хилым телом, он тянул ладони, как две высохшие надежды, - и сам же, за
ладонями,
опережая миг, тянулся ради более скорого соприкосновения с жестоким, но и
милосердным
источником энергии. Старик брал ладони в свои, садился - тихонько их тер;
больной
покрикивал, повизгивал слабеньким голоском и стихал, стихал, стихал.
Говорливость сменялась молчанием; именно в молчаливые, в спокойные его дни
по
старой дружбе и по старой памяти Молокаевы давали Якушкину подзаработать, жалея.
Когда в каменном флигельке на окраине Москвы, где он жил, появлялся свет
(первый и
вернейший признак якушкинского молчания и оседлости), Молокаев и его жена
говорили
кому-нибудь из заказчиков: "Советуем очень!.. очень! Прекрасный мастер - и берет
недорого". Званый, Якушкин работал медлительно, но добротно, а бывший
подмосковный
поселок к этому времени уже превратился в длинную (с курсирующим автобусом)
улицу
незнакомых людей, в улицу Тополиную, которая бурно застраивалась. В шестнадцатии
в
двадцатиэтажные башни селились люди, и, конечно же, нужен был ремонт. "... Но
только
учтите (на случай делалась иногда оговорка), он больной, может говорить
глупости".
Люди только и знали, что старикан и что живет на инвалидную пенсию; если же
заказчик
был суров или слишком разборчив, Молокаев и его жена выдавали ему информацию о
Якушкине в обратном, более мягком порядке: "Человек, мол, тихий и болезненный,
может иной
раз глупость сказать... Но мастер хороший и со вкусом. И берет недорого". И
неудивительно,
что через год-два уже для текущего ремонта хозяева вновь старикана звали, ища
через
Молокаевых. На время ремонта они, как повелось, съезжали к своим друзьям,
наведываясь в
дом редко, так что и задушевная беседа со стариканом им не грозила. К тому же
потребность
беседовать в Якушкине нарастала понемногу и не вдруг. Нет-нет и осторожно - и
даже
боязливо - он касался пальцами шрама на макушке; он где потирал, где гладил его,
но
прикасался бережными движениями пальцев.
Однако в самые первые день-два-три Якушкин (говорливость в нем толькотолько

оборвалась) ремонтировать не мог; он лежал во флигельке и, обессиленный,
постанывал. Он
был жалкий и, конечно, никого не хотел видеть. Сами себя обманывая легко, верные
якушкинцы объясняли в эти дни друг другу, что Сергей Степанович самоуглублен и
что,
уединившись, обдумывает новые лекарственные смеси, - он же ничего не обдумывал,
был
пуст и полумертв. Он был похож на больное животное. Он лежал сутки, и двое, и
трое, затекая
телом, на неряшливо прибранном топчанчике, который он соорудил себе из кровати,
настелив
доску к доске взамен прорвавшейся панцирной сетки. От беспрерывного полусна
голова была
тяжелая; еле переставляя ноги, он выходил, он был в силах доковылять только до
близких
кустов смородины.
Участочек, что вокруг флигелька, был игрушечен и мал, рядом же, и впритык,
начинался и
длился высокий светлый забор, за которым раскинулся участок куда больше: там в
центре
красиво смотрелась большая дача-дом, когда-то построенная его же руками. Там он
жил, от той
жизни ему остался каменный флигелек; он не думал об этом; может быть, и не
помнил. В
памяти его были (чернели?) провалы от и до - и вновь от и до.

Лаяла собака. Пока Якушкин, вялый и смурной, топтался у смородины, она
лаяла
беспрерывно из-за светлого того забора, - старик возвращался, валился на свой
жесткий
топчанчик, а собака, иссякая, все лаяла. Он вдруг подымал голову. Он зажигал
тусклую лампу,
вновь мучаясь. В такой или схожий вечер Молокаевы звонили чужим людям, что жили
за
высоким светлым забором; звонили они, конечно, наугад, извиняясь и спрашивая -
мол, не
появился ли сосед ваш?.. "Похоже, что он появился. Свет?.. Вот и сейчас (взгляд
в окно) свет
горит". - "Ну, спасибо, а то тут работка для него вроде как наметилась". И
Молокаев с
толстухой женой, поужинав и меж собой обговорив, звонили теперь какому-нибудь
дядьке из
торопливых: сами, мол, мы слишком загружены, работы под завязку, однако вот
нашелся и есть
для вас мастер, и, разумеется, неплохой, потому что плохого Молокаев не
присоветует, что
вы!.. На другой же или на третий день Молокаев появлялся; во флигелек
ввалившись, он
здоровался с Якушкиным, после чего тут же, без лишних зазывных бесед, сводил
его,
бессловесного, под руку на мокрую улицу, на чавкающий под сапогами перекресток и
-
дальше.
Молчком (только сапоги громыхали) они подымались по ступенькам пока
безлифтового
нового дома на какой-нибудь восьмой этаж, и там, опять же без слов, Молокаев
оставлял
Сергея Степановича: говорить было нечего и работу он знал, так что ему только и
нужно было
показать место. У входа валялась тряпичная рвань, чтобы вытирать ноги. В
прихожей
(приходилось протискиваться боком) громоздилась горой паркетная доска, плинтуса,
известь,
краска и прочее. И вот, пробуя, Молокаев и Якушкин крутили краны, так как без
воды не
работа.
Оставшийся один, он ложился на полу добрать час-другой своего
непрекращающегося
полусна: стелил газеты, бросал на них пальто и перед работой спал. Когда Якушкин
просыпался, газеты на полу, и пальто, и пустые углы квартиры уже не гляделись
холодными
или слишком чужими.

2


Вагон грохотал, и через каждые полчаса, заснуть не в силах, Дериглотов
прикладывался к
бутылке, а старик с нижней полки все шебаршил в тусклой желтизне вагонного
освещения;
старик то ворочался, то садился и долго бубнил, раздражая. Так началось;
Дериглотов был из
первых, кто испытал тягу и попал под влияние Якушкина.
Якушкин и сам не мог спать в ту ночь: новоявленный приступ говорливости,
накатывая,
переполнял и уже распирал его изнутри, отчего тряслись пальцы, а с пальцами и
кисти рук.
"Чего ты вертишься, старый, - глотнешь водки?" - прикрикнул-спросил, свешивая
голову
вниз, Дериглотов, и почти тут же они разговорились, оба готовые. Дериглотов,
жалуясь, даже и
пококетничал своей болезнью на три буквы, а также скорой своей гибелью:
осталось, мол, одно
легкое и осталось какое-то количество времени похаркать кровью и попить водочки.
Этот
чудаковатый старик, от предложенной водки отказавшийся, вдруг встрепенулся;
прихватив за
рукав лежавшего на верхней полке Дериглотова, старик заговорил, в словах своих
захлебываясь
и брызжа слюной, - ты, мол, не о смерти сейчас думай, не о смерти.
- ... Ты не о том думаешь и не о том говоришь! Ты думай, как давать другим
людям
жить, - о любви к людям думай! - яростным шепотом взорвался старик, Дериглотов
же на
миг остолбенел, после чего фыркнул: стало смешно.

Дериглотову еще не раз в эту ночь пришлось фыркнуть. Спрыгнув вниз, он
нашарил
ногой ботинки и двинулся, мрачный, мимо спящих - вагон спал, и весь поезд, может
быть,
спал, а они, двое, вышли в тамбур и делились там, чем послал случай: один
заклинаниями,
другой чуть наигранной и уже привычной безнадежностью. В тамбуре стучало и
лязгало, под
их ногами подпрыгивал десяток окурков, а у двери погромыхивал огнетушитель,
однако
сорокалетний техник, слово за слово втягиваясь в разговор, считал, что коротает
бессонницу:
"... Ты, старичок, из ископаемых - да какой же мне смысл думать о всякой такой
любви, если
я обречен?" - "Да ты потому и обречен, что не думаешь". Старик, распалившийся,
еще и
сердился, вновь и вновь дудя в ухо, что и ныть, мол, забудешь, и о смерти
забудешь, если
решишься о главном, о человеческом, помнить и думать. "Думать, думать... -
Дериглотов
перебил. - Когда же мне думать, жизнь-то кончается. Смертник я". - "Ты со дня
рождения
смертник. Все мы смертники, - а ты сочти-ка, сколько ты хапал в жизни, сколько
ты других
локтями отпихивал, пьянствовал сколько!" Дериглотов, кривясь, усмехался: "Другие
тоже
отпихивают и тоже пьянствуют, однако вот рака у них нет". - "Придет другая
расплата". -
"Ну-у, знаешь, старичок, - я, может, тоже хочу другую расплату, а мне вот какой
билетик
выпал..." Дериглотов перешел на мат и тыкал пальцем в грудь, где не было
легкого,
бесстрашный от водки и горя. Все же к третьему часу ночи, под стук колес и
болтанье вагона на
стрелках, техник скис, деться ему было некуда: кривился он и фыркал, но сам же
не прочь был
ухватиться за соломинку и поверить. И поверил.
Старик, с шрамом от щеки до макушки, ненаговорившийся и сопротивления
собеседника
теперь не встречавший, постепенно впадал в монолог, в нескончаемое вагонное
поучение:
- Откажись от еды. Я научу как. Я знаю истину...
- Голодать, что ли? - И старик сказал ему - да; сказал, что жрем много, и
ведь жрем
все больше химию, а выдержи, а поморись-ка голодом, глядишь, живая и здоровая
клетка сама
отвергнет все лишнее. Клетка станет чистой как стеклышко, как слезинка. Когда же
клетка
сытое и сумасшедшее свое размножение прекратит, тканевые излишки подохнут,
отторгнувшись сами собой. Тут - выбор... Если не уйти (не уехать), то отказаться
от
городской напористой жизни, от излишеств - денег, выпивки, женщин, жратвы,
должностей, - ты понял меня? - потрясал рукой Якушкин в тамбуре вагона и,
упорный, как
бы тряс и тряс этой своей рукой цветистую радугу соблазнов, осыпая ее на пол
тамбура,
полный плевков и окурков, - вагон был грязный, с проводником-мужчиной. Старик не
умолкал. Поезд приходил в Москву рано утром; оба не сомкнули глаз, расставшись
друг с
другом лишь на перроне, где Дериглотов записал, как голодать и как, если что,
найти знахаря.
Он пришел к Якушкину две, что ли, недели спустя, похудевший от недоедания и
пошатывающийся: он хотел повторения того разговора; новая жизнь, которую он с
ходу и
разом попробовал на себя взвалить, нуждалась теперь в поддержке, в
дополнительном (со
стороны!) впрыскивании энергии, хотя бы и словесной: включилась тяга.
На будущее Якушкин дал ему адресок появившегося и уже приспевшего к этим
дням
студента Кузовкина, на что Дериглотов, адрес списав, скривил лицо: обиделся. У
болящих свой
гонор; каждый из них поначалу думал, что его обделяют и что третьим сортом идет;
и каждый
же, обделению противясь, надеялся на разговоры со стариком с глазу на глаз.
Превращение
совершилось вскоре: Дериглотов лица не кривил и безропотно приходил куда велели;
он стал
вежлив с Якушкиным, затем совсем уж вежлив и далее, спустя еще время и проскочив
некую
черту, - боготворил. Он не дышал в присутствии знахаря.

За часом час слушал теперь притихший Дериглотов пророческую болтовню, -
слушая,
притихал еще больше; и вовсе исчез его наигранный, грубоватый смех. Он, надо
думать,
выуживал в стариковской болтовне что-то свое - и, скрытное, улавливал; что
именно
улавливал он и выуживал, выразить словами не умел, не мог, может быть - не
хотел, как не
хотят делиться чем-то своим и наконец найденным; молчаливый, он только слушал.
Обращение
"старикан" или "старик" исчезло, конечно, еще

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.