Жанр: Драма
Это я - Эдичка
..., по сериям, есть Лотреамон, Андре Жид, Рембо
— знакомые великие имена — все на родном французском языке. Приблизительно
так в домах русских интеллигентов можно найти всю серию "Библиотека поэта"
или "Всемирная литература".
Я никогда не собирал книг по сериям. У меня были отдельные любимые
книги, но в моей жизни было так много переездов с квартиры на квартиру, из
города в город, из страны в страну, я так часто делил книги, единственную
ценность, со своими женами, что сейчас я недобро поглядываю на оставшиеся у
меня может быть три десятка томиков и думаю, а не вышвырнуть ли и эти?
Жан-Пьер интеллигентный человек. Переводя на русские нормы, обыкновенная
библиотека среднего интеллигента.
Вообще, изучая его дом, я прихожу к выводу, что француз очень
педантичная личность. Вы увидите это вслед за мной. Во-первых — картины --
это тщательно расчерченные, как правило, очень большие полотна маслом.
Обычно черный или темный фон, пересеченный многочисленными линиями, часто
пульсирующими. Живопись бухгалтера — прямые линии, клетки, квадраты. Ничего
себе, приятный мирок у этого человека — линии, прямоугольники, квадраты. А
вот и картинки другого рода.
У кровати и в туалете — рисунки карандашом — облизывающая чей-то хуй,
не видно чей, девочка, похожая на мою жену, что конечно же не доставляет мне
особого удовольствия, я передергиваю плечами, от этого обычного движения
тоска уходит, приходит злоба, попробуйте.
Другие рисунки: два половых органа — мужской и женский в выжидательной
позиции. Женщина, раскрыв пальчиками пизду, осторожно садится кому-то на
хуй. Кое-что понимая в живописи, и особенно в современной и в таких
рисуночках тоже, могу сказать, что рисунки француза дилетантские — слишком
старательные, совсем нет линии. Куда лучше подобные рисунки в общественных
туалетах. Там безымянные художники легко и быстро, движимые подсознательным,
подчиняясь законам папаши Фрейда, добиваются выразительности путем
преувеличения, гиперболизации и упрощения. Здесь — детали, но от этого
рисунки куда похабнее, пахнут интеллигентскими кальсонами, есть в них что-то
старческое, пахнут спермой — это явно, и явно той спермой, которая была на
трусиках моей жены.
Я солдат разбитого полка. Войска уже прошли, пусто поле битвы, а я
явился осматривать его. Я брожу в кустах, подымаюсь на высотки, и стараюсь
определить причину поражения. Почему же все-таки нас разбили?
Внешне я вполне контактирую со Славой-Дэвидом и с Кириллом. Я,
возможно, шучу или что-то рассказываю. Но это внешне, на деле я решаю
задачу, которую мне все равно не решить: — "Почему?" Я пытался знать это
еще задолго до знакомства с Еленой. В моей Эдичкиной поэме "Три длинные
песни", написанной в 1969 году, можно увидеть это грозное хмурое "Почему?",
нависающее над моим миром.
И вот б июня я, как Иаков, весь день и всю ночь боролся с этим
загадочным "Почему?" И утром ушел. И мы не победили друг друга.
Да, после нашей жуткой и нищей квартирки на Лексингтон эта мастерская
— сказочный дворец. Овеянная романтикой мастерская в Вилледже на
Спринг-стрит. Я ненавижу теперь это слово — весна, весенняя улица. Она
звонила мне из пространства в 11 часов, я, сидя в той же лексингтоновской
убогости, от письменного стола говорил: "Мусенька, когда же ты придешь, я
волнуюсь!" "Я еще снимаюсь", — говорила она, и оттуда доносилась музыка.
Теперь-то я знаю, где стоит музыкальная установка у Жан-Пьера, и где
находится телефонный аппарат — один, и другой, и третий.
Любительница роскошной жизни, которой она никогда по-настоящему не
видела, поэтесса, девочка с Фрунзенской набережной в Москве, после года слез
и неудач, скитаний по Австрии, Италии и Америке, по роскошным столицам --
где мы питались картошкой и луком, а душ могли принимать раз в неделю (она
так много плакала в этот год) Елена, конечно, отдыхала здесь.
Я нашел в ее тетради стихи (ее стихи всегда ярче обрисовывали мне ее
состояние, чем она могла подумать): "И от улиц веселых запах..." — я уж
сейчас не помню, но что-то о романтике улиц и кабачков Вилледжа, о человеке
с бородой (Жан-Пьер), и сексуальное чувство к нему сравнивалось с отношением
девочки-подростка к доктору, с детством.
Все правильно, она имела право на отдых, на то, чтобы лечь на этой его
кровати, расслабиться, ни о чем не думать и смотреть на колышащиеся
занавески... Ебет, это грубо так говорить даже по отношению к любовнику
бывшей жены, нет, он ласкал ее , она могла, пока не окрепла и не обнаглела,
спрятаться здесь от квартирки на Лексингтон и от меня, который был для нее
частью мира нищеты и слез. Увы! Я верю в то, что она была здесь счастлива. Я
умненький, и знаю: то, что сравнивается с детством, не может быть ложью.
Он был для нее доктор из детства, и она не стыдясь потянулась к нему,
бородатый и полуседой, он казался ей защитой. Как говорится, "в его ласковые
ладони". Она принимала его в себя и разделяла с ним эти содрогания, которые
раньше принадлежали только мне.
Я? Полноте, но она считала себя куда выше меня. Она не допускала мысли,
что я и талантливее и крупнее личность, чем она. Она считала себя вправе
поступить по собственному произволу. Она догадывалась, что я искренне люблю
ее, знала, что мне будет невыносимо, что, может быть, я покончу с собой, это
она тоже знала, такая возможность была, но что я был для нее?
Смешной украинский человечек, дурацкий Эдичка, назойливо любящий ее. Я
думаю, даже в моей любви к ней она видела мою слабость и презирала меня за
это. Давно, еще в Москве, я, помню, должен был ехать в Иваново, и никак не
мог от нее оторваться, все медлил уходить. Как она тогда кричала!
Меня она уже считала неспособным подняться здесь, в Америке. Помню, как
она злобно кричала мне в первое посещение нами ее будущей любовницы --
лесбиянки Сюзанны, когда я осторожно заметил ей, что Сюзанна и ее приятели
неинтересны: — "А я хочу наслаждений! Пусть с ними! Через них появятся и
другие. А ты со своим аристократизмом так и будешь сидеть и сидишь на
Лексингтон в грязной квартирке! И сдохнешь там!".
Я все запомнил, у меня отвратительно-четкая память и сейчас, брезгливо
трогая концом зонта одеяло Жан-Пьера и заглядывая под его кровать в надежде
что-нибудь интересное усмотреть, я вспоминаю ее в последние наши дни.
— Прости, — ответил я ей тогда, — но ты свободна за мой счет, ты
завела любовника потому, что я заслонил тебя от необходимости работать. Я
пошел работать в эту страшную нелепую газету прежде всего ради тебя, и чтоб
мы, ты и я, могли выжить. А ты...
— Да, — сказала она с истеричным вызовом, — ну и что, что я свободна
потому, что ты не свободен. Ну и что? Так и должно быть...
Тогда я готов был пристрелить ее. Если бы я имел возможность тогда
купить револьвер, никогда бы мне не видеть мастерской Жан-Пьера, не ходить
по опустевшему полю боя. Но у меня почти не было знакомых и не было денег, и
не было сил.
Она со мной не церемонилась, и только потому, что считала меня уже ни
на что не способным. Она создала схему своей жизни, в которой я был только
этапом, она считала, раз она прошла и оставила Виктора, ее бывшего мужа,
позади, потому что выросла из него, то со мной будет то же самое. Тут она
ошиблась, создавать схемы всегда опасно. Живая жизнь сложнее, и я своим
существованием доставлю, я думаю, ей немало еще поводов для размышлений, не
знаю, сожалений ли, но размышлений — да.
Когда она немножко отошла и освоилась, она стала глядеть не только на
Жана, но и по сторонам. По моим подсчетам, это произошло уже через несколько
месяцев. С ним же она стала придумывать кое-что — хлысты, привязывания, --
инициатором, конечно, была она. Любопытно ей было. В свое время я тоже ее
кое-чему научил, не просто ебле с помощью голого хуя. Для нее это тогда было
открытием — и ремешком по пипке стегал, э... всякое было, у нас даже был
полушутливый опыт групповой любви. Ну, с ним она захотела пойти дальше.
Пошла.
Она лежала на этой кровати, отдыхая после акта и курила. Она любит
курить в промежутках. Иногда она замолкает и смотрит куда-то в пустоту, в
неизвестность. Это у нее есть. Я всегда спрашивал ее: "Масенька, о чем ты
думаешь, где ты?" — "А?" — говорила она, очнувшись. Спрашивал ли он ее, о
чем она думает? У нее становились рассеянно-стеклянными ее глаза.
Ей, наверное, все мы кажемся одинаковыми — я, Виктор, Жан-Пьер, еще
кто-то. Делает ли она различие между мной, человеком, имевшим с ней любовь
четыре с лишним года, любящим ее, и человеком, выебавшим ее один раз по
пьянке. Не знаю. Наверное, делает и, я думаю, в худшую для меня сторону.
Моя обида. Это грустная обида одного животного на другое.
Итак, она была права. Но Эдичка как же, любивший ее, ведь он с
тончайшими чувствами, с болезненной реакцией на мир, он, перерезавший себе
три раза вены от восторга перед этим миром, он, пылкий и сумасшедший,
обвенчанный с ней в церкви, вырвавший ее у мира, искавший ее столько лет и
до сих пор убежденный, что это была она, да, она, его единственная только
нужная, как же с ним, с Эдичкой, быть? Написавший о ней стихи и поэмы,
никогда ею не понятый Эдичка, что он? Куда он девается в этой истории?
Елена, с ней ясно, она уходила из лексингтоновской трагедии, убегала,
удирала не оглядываясь, но как же Эдичка, свободная женщина, ведь вы же
всегда были заодно?
"И женщина и мужчина имеют право на убийство", — гласит глава первая
никогда не написанного кодекса отношений мужчины и женщины.
Потом ей надоел и Жан-Пьер, хотя она не сразу его бросила, они еще жили
втроем — он, она и Сюзанна. Америка плохо на нее влияла. Она насмотрелась
всяких "Флосси", "История оф О", "История Джоанны" и прочей пошлости. Эти
сладкие сексуальные сиропы с седыми, красивыми и богатыми людьми, не
знающими куда пристроить свой хуй, эти замки и спальни, эта кино-красота и
чепуха — вот на чем она сошла с ума. Она воспринимала фильмы всерьез. И она
энергично старалась быть похожей на сексуальных киногероинь. Я думаю,
девочка-модель из "Истории оф О" была для нее примером, она много раз
восхищалась этим фильмом.
Елена участвовала в сексуальных парти, где кто кого хотел, тот того и
ебал. В той среде фотографов и моделей, куда она попала, найти партнеров для
всякого рода эспериментов нетрудно. Она имела любовниц и долгое время ее
ебла Сюзанна — фригидная женщина, которая получает удовольствие только от
чужого оргазма.
Лена... Елена... Где та заплаканная Лена, с черным от грязи февральской
московской оттепели белым пуделем, которая явилась когда-то жить ко мне,
уйдя от Вити — 47-летнего мужа. Явилась ко мне, у которого не было где
жить, на что жить, но которого она, очевидно, любила. Как случился переход
от той Лены, от венчальных свечей до резинового хуя, которым она выебла
Жана, и которым он, очевидно, не раз ебал ее.
Венчальные витые православные свечи... Я отдал ей их. Бросил в ее
чемодан. Отдал ей иконы, подаренные на свадьбу. Мне не хочется видеть старые
глупые осмеянные вещи. Я отдал ей ее ошейник, который как-то украл. Чему я
пытался помешать, отняв у нее ошейник? Маску я, каюсь, давно разорвал.
Вместе с его картинами.
Я очень люблю ее, понимая ее провинциальность, видя, что она восприняла
здесь в Америке самое худшее — марихуану, блатной жаргон, кокаин,
постоянное "факен мазер" после каждого слова, кабаки и сексуальные
принадлежности. Я все же очень люблю ее — она типично русская девочка,
очертя голову бросающаяся в самое пекло жизни без рассуждений, я сам такой,
я люблю ее храбрость, но не люблю ее глупости. Я простил ей измену Эдичке,
но не прощу ей измены герою. "Блядями, проститутками, авантюристами, но
вместе могли быть" — шепчу я.
Все это я думаю, передвигаясь по мастерской Жан-Пьера, заглядывая в его
ящики и на полки. А что мне остается, я понимаю, что это нехорошо, но разве
я делаю только хорошее. Любопытство мое все от этого зловещего "Почему?"
Кухня. Сотни коробочек с пряностями всех сортов и оттенков, с чаем,
кореньями, перцем, тем и этим. Все нужные кухонные электроприборы. Все...
Они люди.. а я что... я голь перекатная. К моим 30 у меня ничего нет, и не
будет. Но я этого и не искал. Сколько лет он живет на этой улице? Десять
лет? Двенадцать? А я только на одной квартире в Москве жил больше года.
Боже мой! Как противно прошлое, и как его много. У меня его особенно
много — а вот вещей не скопил. И впереди вещей не предвидится. Будут ли у
меня все эти коробочки, наклейки, этикетки... Уверен, никогда. Я скапливаю
нематериальное...
В сущности, я был здесь, в Америке, ей неинтересен. Недаром же она мне
сказала тогда, 13 февраля, у меня отвратительная память, когда я лежал и
хотел уморить себя голодом, так хотел умереть, сказала мне по телефону
жуткое слово: "Ты — ничтожество".
Я с грустью покачиваю в руке банку с кофе. "Ничтожество" — а я-то
думал, я — герой. Почему "ничтожество"? Потому что я не стал седым и
богатым похотливым владельцем замка — в точности таким, какие они в
сексуальных фильмах. Нужно было стать в полгода — она торопилась, а я не
стал. Я грустно улыбаюсь.
Увы! Не смог. К сожалению, моя профессия — герой. Я всегда мыслил себя
как героя, и я от нее этого не скрывал никогда. Даже книгу с таким названием
еще в Москве написал: "Мы — национальный герой".
А ничтожество я потому, что не имею даже такой мастерской, как у
Жан-Пьера, всех этих баночек и коробочек, не рисую такие бухгалтерские
картины. Ее логика не интересовала, она не думала, что Жан-Пьер живет здесь
всю жизнь, а я вчера приехал. Она себя логикой не утруждала.
Кто я был здесь? Только журналист, сейчас имеющий среди русских
эмигрантов Европы и Америки скандальную репутацию левого и красного. Кого
это ебет! Кому нужны эти русские дела здесь, в Америке, когда здесь ходят
живые Дали и Уорхолы. И кого интересует, что я один из крупнейших ныне
живущих русских поэтов, что я, корчась и мучаясь, проживаю свою геройскую
судьбу. Здесь стада богатых людей, кабаки на каждом углу, а литература
низведена до уровня профессорской забавы. Как же, хуя, поехал я в ваш
Арлингтон или Беннингтон, или как там его, учить ваших жлобских детей
русскому языку. Не затем меня не могли купить там в СССР, чтоб я продался по
дешевке здесь. И заметьте — членство в Союзе Советских Писателей куда
большая цена, чем профессорство, даже в вашем университете.
"Ничтожество" медленно переходит от предмета к предмету. Оно уже выпило
много банок пива, выкурило совместно с Кириллом пару "джойнтов", и потому
все чернеет в его мире, темнеет, резким становится и крайним. Кирилл ушел в
телефонные разговоры. Его мир куда светлее и чище моего. Он по-детски хочет
роллс-ройс и денег, но ничего не может для этого сделать. Ребенок. В его
случае это даже не трагично, ну, подумаешь, его сон разлетится вдребезги. Он
молодой, придумает новый, это не опасно. Когда речь заходит о моих "левых"
взглядах, Кирилл как щенок лает и защищает эту систему. Он считает себя
обязанным это делать, потому что думает, будто он принадлежит к тем, кто
ебет в этом мире всех и мир, а не к тем, кого ебут.
В чем-то Кирилл похож на Елену. То же желание прыгать, бегать,
участвовать в забавах этого мира, ходить на парти, спать до 3-х часов дня, и
не работать. Он очень милый, хотя у него совсем нет характера. При всей
нашей несхожести он интеллигентный юноша, не плебей, с ним приятнее, чем с
кем бы то ни было из русских. Иногда мы с ним гуляем, или берем бутылку
дешевого калифорнийского шампанского и идем в Централ-парк...
Я проскальзываю в кабинет Жан-Пьера. Два стола, поставленные один к
одному, как в оффисе или в советском учреждении. Некоторые ящики заперты,
другие нет. Если бы не присутствовал Кирилл и было часа два-три впереди, я
бы открыл запертые, в них наверняка находится самое интересное, увы,
приходится довольствоваться открытыми.
Я не спеша перебираю вещи, не спеша, но не спокойно. Какое уж там
спокойствие... Письма из Парижа от девушки или женщины с чешской или
польской фамилией, эти письма во множестве нахожу я в разных ящиках стола...
а вот кое-что поинтереснее — конвертик с волосами, блондинистые волосики
явно с лобка и наверняка это волосики моей Елены. Появление конвертика с
волосиками вызывает у меня холодный пот по всему телу — признак наибольшего
волнения. Может быть, успокоительно то, что она не живет и с ним. Впрочем,
он, кажется, не хочет. Так мне говорили, не знаю.
Ничего более интересного, чем конвертик, в ящиках нет. Блокноты,
тетради, запасы ластиков, слайды с его работ в очень большом количестве. Я
терпеливо пересматриваю все его слайды в надежде увидеть ее фотографии.
Тайный голосочек шепчет — "в непристойных позах" — каких уж там
непристойных! Просто хочу знать больше, чем знаю, и, может быть, сразить
"Почему?" Но только его слайды — слайды с его работ. Опять письма, визитные
карточки каких-то людей и организаций, все это разбавлено огромным
количеством финансовых документов, огромным потоком банковских счетов,
всяких, я не различаю их.
Я открываю какую-то коробочку — там лежат темные зерна и крупинки, а
сверху две жирные, сделанные по-хозяйски сигареты марихуаны, не то что
жидкие на продажу джойнты, которые можно купить на 42-й или на Вашингтон
сквер по доллару штука.
Потом я лезу на полки, где, аккуратно переложенные бумажками, лежат его
литографии. Они меня не интересуют. Я ищу другое. Наконец, я вижу то, что
искал — ее фотографии. Большого формата, не пожалела, подарила милому
дружку. Не мне — ему. Фотографии, сделанные малоизвестными фотографами, они
представляют из себя подражание работам известных мастеров фотографии --
вернее, их формальному выполнению. Это, конечно, не Аведон и не Франческа
Скавола и не Горовец и не... Подражательные фотографии. Елена, вымазанная
чем-то блестящим, с зализанными волосами, Елена в сверхневероятной,
неестественной позе, Елена с лицом, размалеванным под индейскую маску...
Увы, все это довольно беспомощно. В сущности, фотографии все блядские и
нехорошие. Мало что получается у моей душеньки с карьерой. А ведь говорила,
гордая, о карьере. "Я никого не люблю, меня интересует только карьера".
Я смотрю на фотографии теперь чужого мне женского тела, и вижу перед
собой всю эту систему. Модная профессия фотографа. Знаю я, как здесь
фотографы десятилетиями вкалывают, выбиваясь в люди. Мой друг Ленька
Лубеницкий, фотография которого недавно была на обложке "Нью Йорк Таймз
Мэгэзин" кряхтит, приходя в мою конуру вечером. Плохие времена, ничего
невозможно заработать.
Тысячи фотографов работают в Нью-Йорке. Десятки тысяч людей занимаются
фотографией. Все они мечтают о славе и деньгах Аведона или Юджина Смита, но
мало кто знает, как адски работает Аведон. Ленька Лубеницкий знает, он
больше года работал ассистентом у Аведона за 75 долларов в неделю.
Манекенщицы все мечтают о карьере Верушки или Твигги. Десятки тысяч девушек
каждый день с утра являются в свои агентства, а потом в такси и пешком
отправляются по адресам, стучатся в двери фотостудий. Одна из них Елена.
Шансов у нее мало.
Я переворачиваю лист за листом. Фотографы как мячиком играют телом
девушки с Фрунзенской набережной, мелькают ее маленькие соски, плечи, попка,
я вспоминаю — была у нее одна фотография — осталась в Москве. Елене четыре
или пять лет. Она стоит с матерью и, скорчив гримаску, смотрит в сторону.
Там, на той фотографии, уже все есть. Она всю жизнь смотрит в сторону.
Я ищу ответ, мне нужно убить "почему", убить пониманием, иначе оно
убьет меня, может убить, и потому я до боли вглядываюсь в эти фотографии.
Может быть, там есть часть ответа. Но там — ложь. Ложь бездарности,
какой-то третьестепенности, правдива в них только прущая из глубины, сквозь
глянец прорывающаяся жажда жить, ценой любой ошибки, все что угодно принять
за жизнь, что-то движущееся, и жить, лежать под кем-то, фотографироваться,
ехать на чужой лошади, любить чужой дом, чужую мастерскую, чужие предметы и
книги, но жить.
А я не был жизнь в ее понимании, нисколько. Я не двигался, во мне не
были ей заметны признаки движения. Я был недвижущимся, по ее мнению,
предметом. Она считала, что убогая квартирка на Лексингтон — это я. Она
хотела жить. И первое, что она понимала — это жизнь физическая,
материальная. Ей было наплевать на все ценности цивилизации, истории,
религии, морали, она была с ними мало знакома. Инстинкт, — я думаю, она это
понимала. Поэтесса к тому же, слишком сильное воображение. Разве я не сказал
вам, что она писала стихи? Простите, я забыл, а это очень важно.
Позднее она чуть отрезвеет, мастерская Жан-Пьера уже не будет ей
казаться сказочным дворцом, а он добрым доктором из детства. Позднее он
потребует у нее 100 долларов, взятые для поездки в Милан. Это нормально,
ведь они уже не спят вместе — значит, отдавай долг.
Копаясь в его бумагах, вижу аккуратные столбики цифр. Сбоку приписано,
на какие цели истрачены деньги. Жаль, что неразборчив для меня его почерк,
возможно, встретил бы я там и Еленино имя. Он несколько раз жаловался
Кириллу, что Елена его обдирает, что она ему дорого обходится.
Я верчу его списочек в руках. Это непривычно мне, я не осуждаю, но
непривычно. "Сам их способ хранить заработанные деньги в банке вырабатывает
в них отрицательные с точки зрения русского человека, а тем более такого
типичного представителя богемы, как я, качества — расчетливость,
педантическую аккуратность денежную, отдельность от других людей..." — так
думаю я, продолжая перекапывать его бумаги.
Я привык к другим американцам — дипломатам и бизнесменам в СССР --
широко и порой беспорядочно сорящим валютой, веселым и дружеским — у
каждого из нас был в Москве свой знакомый американец, не все были широкими,
но многие были такими. Может быть потому, что в Москве доллар реально стоил
очень дорого. Колониальная и зависимая Россия...
В Нью-Йорке я столкнулся с нормальными американцами. "Они". Я никак не
могу избавиться от появившегося во мне недавнего ощущения, что я не русский,
не вполне русский был я и в России, национальные черты очень приблизительны,
но все же я позволю себе сказать о том, что мне не нравится. Я часто слышу
от них выражение: "Это ваша проблема". Вполне вежливое выражение, но оно
меня очень злит. Одно время мой друг мясник Саня Красный нивесть откуда
выдрал выражение "Тебе жить!" — и по всякому поводу, там где нужно и не
нужно, употреблял его, произнося его философски многозначительно. Но "Тебе
жить!" все-таки куда теплее. Эти слова произносятся, когда человек
отказывается от дружеского совета: — Ну что, смотри сам, я пытался тебе
помочь, не хочешь слушать совета, я уступаю, тебе жить.
"Это твоя проблема!" произносится, чтобы откреститься от чужих проблем,
поставить границу между собой и беспокоящим, пытающимся влезть в его мир. Я
слышал это выражение и от мосье Жан-Пьера, когда в жуткие февральские дни,
лежа в постели, умирая, зная, что Елена и его бросила, я так думал, позвонил
ему и просил встретиться со мной и выпить. Ничего плохого у меня на уме,
ей-Богу, не было. Вот он мне тогда и сказал: "Это ваша с Еленой проблема,
это не моя проблема". Причем сказал не зло, нет, равнодушно. Что ж, он был
прав, кто он мне? Что я, дурак, полез к нему со своими родоплеменными
варварскими привычками к общественной жизни?
Ox, сколько же у него денежных бумаг! Я не в силах различить — он ли
должен платить все эти суммы, ему ли должны платить, мне надоели его бумаги,
и я запихиваю, впрочем, аккуратно, ненасильственно все это обратно в столы и
рассовываю по полкам, стараясь класть каждую туда, где она лежала, владельцу
вовсе не к чему знать, что его контролировал кто-то.
Жан-Пьер, Жан-Пьер — для творческой личности он уж очень осторожен.
Впрочем, разве таких не было в России? Были. Что я к нему придираюсь! Не
придирайся . Лимонов, к любовнику своей жены. Компенсируешь себя за
нанесенную обиду. И все-таки он трусоват, осторожен. Позднее это
подтвердится. Узнав о моей демонстрации против "Нью Йорк Таймз", он дружески
опасливо предупредит меня, что могут не дать гражданства, что могут выслать
из Америки. Его удивляет жизненное нерасчетливое наплевательское поведение
Елены, ее незабота о будущем, он, как и Сюзанна, с полувосхищением говорит о
ней "Крейзи!" Мое равнодушие к гражданству его тоже удивляет. К
американскому гражданству! Конечно, я в его глазах тоже крейзи. Он несколько
ручной.
Для меня он неинтересен, если бы не Елена, мне не пришло бы в голову
обратить на него внимание — встреть я его где-нибудь на парти. Он --
представитель определенной касты людей, рассеянных по всему миру. Я знал
массу таких в России. Они считали, что рождены для того, чтобы жить вовсю и
наслаждаться. "Пожив", то есть поспав с женщинами вволю, они стареют и
подыхают без тени и следа на Земле. Разновидность обывателя, только и всего.
В Харькове когда-то их звали Брук или Кулигин, в Москве их звали по-другому,
они приходили и исчезали, пор
...Закладка в соц.сетях