Жанр: Драма
Это я - Эдичка
...елание.
Психологически я был очень доволен тем, что со мной происходило.
Впервые за несколько месяцев я был в ситуации, которая мне целиком и
полностью нравилась. Я хотел его хуй в свой рот. Я чувствовал, что это
доставит мне наслаждение, меня тянуло взять его хуй к себе в рот, и больше
всего мне хотелось ощутить вкус его спермы, увидеть, как он дергается,
ощутить это, обнимая его тело. И я взял его хуй и первый раз обвел языком
напряженную его головку. Крис вздрогнул.
Я думаю, я хорошо умею это делать, очень хорошо, потому что от природы
своей человек я утонченный и не ленивый, к тому же я не гедонист, то есть не
тот, кто ищет наслаждения только для себя, кончить во что бы то ни стало,
добиться своего оргазма и все. Я хороший партнер — я получаю наслаждение от
стонов, криков и удовольствия другого или другой. Потому я занимался его
членом безо всяких размышлений, всецело отдавшись чувству и повинуясь
желанию. Левой рукой я, подобрав снизу, поглаживал его яйца. Он постанывал,
откинувшись на руки, постанывал тихо, со всхлипом. Может быть, он произносил
"О май Гат!"
Постепенно он очень раскачался и подыгрывал мне бедрами, посылая свой
хуй мне поглубже в горло. Он лежал чуть боком на песке, на локте правой
руки, левой чуть поглаживая мою шею и волосы. Я скользил языком и губами по
его члену, ловко выводя замысловатые узоры, чередуя легкие касания и
глубокие почти заглатывания его члена. Один раз я едва не задохнулся. Но и
этому я был рад.
Что происходило с мои членом? Я лежал животом и членом на песке, и при
каждом моем движении тер его о песок сквозь мои тонкие джинсы. Хуй мой
отзывался на все происходящее сладостным зудением. Вряд ли я хотел в тот
момент еще чего-нибудь. Я был совершенно счастлив. Я имел отношения. Другой
человек снизошел до меня, и я имел отношения. Каким униженным и несчастным я
был целых два месяца. И вот наконец. Я был ему страшно благодарен, мне
хотелось, чтоб ему было очень хорошо, и я думаю, ему было очень хорошо. Я не
только поместил его крепкий и толстый хуй у себя во рту, нет, эта любовь,
которой мы занимались, эти действия символизировали гораздо большее --
символизировали для меня жизнь, победу жизни, возврат к жизни. Я причащался
его хуя, крепкий хуй парня с 8-й авеню и 42-й улицы, я почти не сомневаюсь,
что преступника, был для меня орудие жизни, сама жизнь. И когда я добился
его оргазма, когда этот фонтан вышвырнулся в меня, ко мне в рот, я был
совершенно счастлив. Вы знаете вкус спермы? Это вкус живого. Я не знаю
ничего более живого на вкус, чем сперма.
В упоении я вылизал всю сперму с его хуя и яиц, то, что пролилось я
подобрал, подлизал и поглотил. Я разыскал капельки спермы между его волос,
мельчайшие я отыскал.
Я думаю, Крис был поражен, вряд ли он понимал, конечно, он не понимал,
не мог понимать, что он для меня значит и его поражал энтузиазм, с каким я
все это проделал. Он был мне благодарен, со всей нежностью, на какую он был
способен, гладил мою шею и волосы, лицом я уткнулся в его пах, и лежал не
двигаясь, так вот он гладил меня руками и бормотал "Май бэби, май бэби!"
Слушайте, есть мораль, есть в мире приличные люди, есть конторы и
банки, есть постели, в них спят мужчины и женщины, тоже очень приличные. Все
происходило и происходит в одно время. И были мы с Крисом, случайно
встретившиеся здесь, в грязном песке, на пустыре огромного Великого города,
Вавилона, ей-Богу, Вавилона, и вот мы лежали и он гладил мои волосы.
Беспризорные дети мира.
Я никому не был нужен, больше чем за два месяца никто и рукой не
прикасался ко мне, а тут он гладил меня и говорил: "Мой мальчик, мой
мальчик!" Я чуть не плакал, несмотря на свой вечный гонор и иронию я был
загнанное существо, вконец загнанное и усталое, и-нужно мне было именно это
— рука другого человека, гладящая меня по голове, ласкающая меня. Слезы
собирались, собирались во мне и потекли. Его пах отдавал чем-то специфически
мускусным, я плакал, глубже зарываясь лицом в теплое месиво его яиц, волос и
хуя. Я не думаю, чтоб он был сентиментальным существом, но он почувствовал,
что я плачу, и спросил меня почему, насильно поднял мое лицо и стал вытирать
его руками. Здоровенные были руки у Криса.
Ебаная жизнь, которая делает нас зверями. Вот мы сошлись здесь в грязи
и нам нечего было делить. Он обнял меня и стал успокаивать. Он делал все
так, как я хотел, я этого не ожидал. Когда я волнуюсь, у меня поднимаются
все волоски на теле, как бы мельчайшие уколы, сотни, тысячи мельчайших
уколов поднимают мои волоски, мне становится холодно и я дрожу. Впервые за
долгое время я не относился к себе с жалостью. Я обнимал его за шею, он
обнимал меня, и я сказал ему: "Ай эм Эди. У меня никого нет. Ты будешь
любить меня? Да? И мы всегда будем вместе? Да?"
Он сказал: — Да, бэби, да, успокойся.
Тогда я оторвался от него, нырнул правой рукой в сапог и вытащил мой
нож. "Если ты изменишь мне, — с еще не высохшими слезами на глазах сказал я
ему, — я зарежу тебя!" По слабому знанию английского языка все это звучало
очень тарабарски, такая сложная фраза, но он понял. Он сказал, что не
изменит.
Я сказал ему: — Дарлинг!
Он сказал: — Май бэби!
— Мы будем всегда ходить с тобой вместе и не расставаться, да? --
сказал я.
— Да, бэби, всегда вместе, — сказал он серьезно.
Я не думаю, чтобы он врал. У него были свои дела, но я, охуевший от
одиночества, ему подходил. Это не значило, что мы навеки соединялись в наших
отношениях. Просто сейчас я был нужен ему, я мог бы с ним встречаться, он бы
меня ждал в барах или просто на улицах, может быть и наверняка я принял бы
участие в каких-то его делах, возможно, криминальных. Мне было все равно,
каких делах, я хотел этого — это была жизнь, я был нужен жизни, пусть
такой, да какой угодно, но нужен. Он брал меня, я был совершенно счастлив,
он брал меня. Мы разговаривали. Тогда-то я и узнал, что его зовут Крис. Он
сказал, что утром мы пойдем к нему, туда, где он живет, но ночь мы должны
пересидеть здесь. Я не стал расспрашивать, почему, с меня было достаточно
того, что он предложил мне жить у него. Я был как собака, опять нашедшая
хозяина, я перегрыз бы сейчас за него глотку любому полицейскому или кому
угодно.
Мы вполголоса беседовали на том же тарабарском языке. Иногда я
забывался и начинал говорить по-русски. Он тихонько смеялся и я тут же
научил его нескольким словам по-русски. Это не были с точки зрения
порядочного человека хорошие слова, нет, это были плохие слова — хуй,
любовь, и еще что-то в том же духе.
Мне захотелось его среди этой беседы, я совсем распустился, я черт
знает что начал творить. Я стащил с себя брюки, мне хотелось, чтоб он меня
выебал. Я стащил с себя брюки, стащил сапоги. Трусы я приказал ему разорвать
на мне, мне хотелось, чтоб он именно разорвал, и он послушно разорвал на мне
мои красные трусики. Я отшвырнул их далеко в сторону.
В этот момент я действительно был женщиной, капризной, требовательной и
наверное соблазнительной, потому что я помню себя игриво вихляющим своей
попкой, упершись руками в песок. Моя оттопыренная попка, которой
оттопыренности завидовала даже Елена, она делала что-то помимо меня — она
сладостно изгибалась, и помню, что ее голость, белость и беззащитность
доставляли мне величайшее удовольствие. Думаю, это были чисто женские
ощущения. Я шептал ему: "Фак ми, фак ми, фак ми!"
Крис тяжело дышал. Думаю, я до крайности возбудил его. Я не знаю, что
он сделал, возможно, он смочил свой хуй собственной слюной, но постепенно он
входил в меня, его хуй. Это ощущение заполненности я не забуду никогда.
Боль? Я с детства был любитель всевозможных диких ощущений. Еще до женщин,
мастурбирующим подростком, бледным онанистом, я придумал один самодельный
способ — я вставлял в анальное отверстие всякие предметы, от карандаша до
свечки, иногда довольно толстые предметы — этот двойной онанизм — хуя и
через анальное отверстие был, помню, очень животным, очень сильным и
глубоким. Так что его хуй в моей попке не испугал меня, и мне не было очень
больно даже в первое мгновение. Очевидно, я расстянул свою дырочку давно. Но
восхитительное чувство заполненности — это было ново.
Он ебал меня, и я начал стонать. Он ебал меня, а одной рукой ласкал мой
член, я ныл, стонал, изгибался и стонал громче и сладостней. Наконец, он
сказал мне: "Тише, бэби, кто-нибудь услышит!" Я ответил, что я ничего не
боюсь, но подумав о нем, все же стал стонать и охать тише.
Я вел себя сейчас в точности так же, как вела себя моя жена, когда я
ебал ее. Я поймал себя на этом ощущении, и мне подумалось: "Так вот какая
она, так вот какие они!", и ликование прошло по моему телу. В последнем
судорожном движении мы зарылись в песок и я раздавил свой оргазм в песке,
одновременно ощущая горячее жжение внутри меня. Он кончил в меня. Мы в
изнеможении валялись в песке. Хуй мой зарылся в песок, его приятно кололи
песчинки, чуть ли не сразу он встал вновь.
Потом одевшись, мы устроились поудобнее чтобы спать. Он занял свое
прежнее место у стены, а я устроился возле, положив голову ему на грудь, и
обнявши его руками за шею — позу эту я очень люблю. Он обнял меня и мы
уснули...
Я не знаю, сколько я спал, но я проснулся. Может, прошел час, может,
несколько минут. Было все так же темно. Он спал, дышал равномерно. Я
проснулся и больше не мог заснуть. Я принюхивался к нему, разглядывал его и
думал.
— Да, несомненно, я неисправим, — думал я. Если первая моя женщина
была пьяной ялтинской проституткой, то мой первый мужчина, конечно же,
должен был быть найден мною на пустыре. Ту девицу я отчетливо помню. Она
подобрала меня летней ночью на автовокзале в Ялте. Ей понравился смазливый
мальчишка, дремавший на лавке со своим другом. Она подошла ко мне, разбудила
и нагло увела в скверик за автовокзалом, там она спокойно легла на лавку,
была она под платьем совсем голая. Я помню солоноватый вкус ее кожи, и еще
мокрые волосы — она только что искупалась в море, помню ее поразившую меня
очень развитую крупную пизду со многими складками, всю как бы текущую
слизью, ведь ей хотелось мальчишку, она ебла меня не за деньги, а по
желанию. Южные запахи, жирная южная ночь сопровождали мою первую любовь.
Наутро мы с приятелем уехали из Ялты.
Судьба подсмеивается надо мной. Теперь я лежу с уличным парнем. Годы не
внесли в меня существенных изменений. "Босяк, как есть босяк", — подумал я
с удовольствием о себе, и опять стал разглядывать Криса. Он пошевелился, как
бы ощущая мой взгляд, но потом опять застыл во сне.
Косые блики света от ближнего фонаря кое-где пробивались сквозь
железные переплетения помоста. Пахло бензином, я был спокоен и удовлетворен,
к ощущению довольства и спокойствия примешивалось ощущение достигнутой цели.
— Ну вот и стал настоящим педерастом, — подумал я и слегка хихикнул. — Не
испугался, переступил кое в чем через самого себя, сумел, молодец, Эдька! И
хотя в глубине души я знал, что я не совсем свободен в этой жизни, что до
абсолютной свободы мне еще довольно далеко, но все же шаг и какой огромный
по этому пути был мною сделан.
Я ушел от него в 5.20. Так показывали часы, которые я увидел,
выбравшись на улицу. Я обманул его, ушел тихо как вор, не разбудив его,
соскользнув с его груди. Зачем я это сделал? Не знаю, может быть, я боялся
дальнейшей жизни с ним, не сексуальных отношений, нет, может быть, я боялся
чужой воли, чужого влияния, подчинения меня ему. Может быть. Неосознанное,
но довольно сильное чувство двигало мной, когда я обманом вылез из его
объятий, и озираясь на него, искал свои железные очки и ключ от номера в
отеле. Раза два мне показалось, что он смотрит, но он спал. Я чудом разыскал
в песке очки, тогда я еще носил очки, но это меня мало портило, все равно я
выглядел забубенной личностью, Эдичкой, охуевшим человеком. Я отыскал очки,
кое-как выполз на улицу и зашагал прочь с каким-то странным, доселе
незнакомым удовольствием, покидая Криса и наши будущие отношения, которые,
возможно, были одним из вариантов моей судьбы.
Я шел и отряхивался. В волосах у меня был песок, в ушах песок, в
сапогах песок, везде был песок. Блядь возвращалась с ночных похождений. Я
улыбался, мне хотелось крикнуть жизни: "Ну, кто следующий!" Я был свободен,
зачем мне нужна была моя свобода я не знал, куда нужнее был мне тогда Крис,
но я вопреки здравому смыслу уходил он него. Выйдя на Бродвей, я заколебался
было, но всего мгновение, и снова решительно зашагал в сторону Иста.
Спустя пару недель я уже буду проклинать себя за то, что ушел от него,
мутная тишина и одиночество снова надвинутся на меня, снова будет мучить
образ злодейки Елены, и уже в конце апреля будет у меня припадок,
сильнейший, страшный, припадок ужаса и одиночества, но тогда, придя в отель,
и спросив второй ключ, и поднявшись на свой этаж, и бросившись устало в
постель, я был счастлив и доволен собой, так же как и на следующее утро,
когда, проснувшись, лежал с улыбкой и думал о том, что, конечно, я
единственный русский поэт, умудрившийся поебаться с черным парнем на
Ньюйоркском пустыре. Блудливые воспоминания о Крисе, сжимавшем мою попку и
его утихомиривающий мои стоны шепот: "Тэйкит изи, бэби, тэйкит изи" --
заставили меня радостно расхохотаться.
5. КЭРОЛ
Я познакомился с ней в мае, в Квинсе, вечером. У нас много общего — у
меня отец коммунист, у нее родители фермеры-протестанты. И она для своих
родителей "анфан-террибль", и я тоже для своих блудный сын и
"анфан-террибль".
Она была ученицей одного из моих знакомых, он давал уроки русского
языка, и Кэрол была его ученицей. Как-то он сказал мне: "У меня новая
ученица — левая, она из "Рабочей партии". Я сказал: "Познакомьте меня,
дорогой, пожалуйста". Мы с ним на Вы.
Я давно хотел познакомиться с кем-то из левых партий, приблизительно
рассчитывая на будущее, я понимал, что мне без левых не обойтись, рано или
поздно я к ним приду. Ведь я не подходил к этому миру. Куда же мне было
идти? До знакомства с Кэрол у меня был опыт — я ходил во Фри Спэйс центр на
Лафайет стрит, где в полуразвалившемся домишке должна была состояться лекция
об анархизме. Это было едва ли не в марте. Я пришел туда, прочитав
объявление в Вилледж Войс, и поднялся на второй этаж — везде висели плакаты
и листовки. Плакаты и листовки лежали кипами — они были самого различного
размера — от карманного до газетного.
В комнате — убранство, внешний вид которого напоминал ревком где-то в
русской провинции во время гражданской войны — такие же жестяные кружки,
сигаретный пепел и грязь, облупленые стены, кричащие со стен воззвания --
было три человека. Обратившись к ним, я спросил, здесь ли будет лекция об
анархизме, сказал, что я русский и хотел бы послушать лекцию, это интересно
мне. Мне ответили, что да, лекция состоится в этой комнате, и спросили о
чем-то в свою очередь. Когда я не понял вопроса, спрашивающий меня мужчина
переспросил по-русски. Он оказался русским, уехал из России в двадцатые
годы, и он-то и был объявленным в газете лектором, который должен был читать
лекцию.
Вскоре он и начал. Пришел еще только один человек. Меня умилило
количество и состав слушателей. Пять человек, двое из которых — русские.
Действие происходит на Лафайет стрит в Нью-Йорке. Как видно, американцев
мало интересовал анархизм.
Лекцию записывали на тайп-рикордер, мой соотечественник бурлил слова в
микрофонную вилку, а я ходил и разглядывал плакаты на стенах. Я плохо
понимал тогда разговорную речь, впрочем, и сейчас мой английский не
блестящий, но у меня было и есть огромное любопытство к жизни. Это
любопытство таскало меня пешком по всему Манхэттану, по самым страшным авеню
Си и Ди и куда угодно во всякое время дня и ночи. Оно же заставляло меня
ходить на поэтические чтения, где я ничего не понимал, но аккуратно платил
контрибюшен и вслушивался в незнакомые слова внимательнее всех. Помню одно
такое чтение в галерее "Нохо", где я сидел на полу со всеми, причем никто по
равнодушию так и не спросил, кто я, пил вино, улыбался, аплодировал и был
полноправным слушателем. Там в галерее был один милый горбатенький поэт, с
которым мы перебросились несколькими словами, вообще состав собравшихся
напоминал московский. Типы людей были приблизительно такие же. Только
ньюйоркские были попроще.
Ходил я тогда и на музыкальные и на театральные выступления, два раза в
неделю обходил все галереи Сохо. На театральное выступление некоей Сюзанны
Руссель в Вилледже я пришел в страшный дождливый ураган, под зонтиком
вымокнув до нитки, впрочем, мне было все равно. Я был в таком состоянии, что
ничем заболеть не мог, это исключалось.
После каждого такого прикосновения к жизни я возвращался
удовлетворенный и возбужденный. Все же я был с жизнью, не был один. Я узнал
Нью-Йорк, его жизнь, и ее оттенки довольно быстро, куда быстрее, чем выучил
английский язык.
Да, так вот я ходил в этой комнатке и разглядывал плакаты. Ушел я тогда
не дослушав лекцию, набрав в коридоре плакатов как можно больше. Часть из
них и до сих пор лежит у меня в номере, а один — в защиту прав педерастов
— я повесил на двери, и он там висит, цветной, с подчеркнутыми в тексте
словами, которых я не знал, теперь знаю.
Несколько картинок на плакате изображают обнимающихся счастливых
педерастов, другие — людей с лозунгами, требующих гражданских прав для
педерастов. Я тоже считаю, что им, то-есть нам, следует дать все гражданские
права, и не хуй с этим тянуть. Только я не думаю, что в таком порочном
государстве как Америка это что-нибудь изменит. Ну, отдельное улучшение, а
все равно лицемерие и ханжество не позволит, например, поставить педераста
открытого на сколько-нибудь значительную должность.
Хорошо, так вот Кэрол. Долго мы собирались встретиться, мой приятель
был нетороплив и очень осторожен. Осторожность он привез из СССР. Наконец,
вечером в мае я вошел к моему приятелю и увидел блондинку. Худая, она,
конечно, была с сигаретой, курила она все время и выкуривала только
полсигареты, остальное погружала в пепельницу, и это остальное у нее очень
дымилось. Она сносно говорила по-русски, сигареты упрямо называла
папиросами, и после некоторых вступительных предложений сразу же погрузила
меня в вопрос о необходимости для русских признать независимость украинцев.
Ох! Меня куда больше интересовала в тот момент другая проблема, мне нужны
были люди, много знакомств, связей, люди и люди. Отношения с людьми снились
мне в моих снах, я тосковал без людей, к русским же не шел, потому что они
ничего не могли мне дать. Я рвался в этот мир, русские же мне были известны
до тонкости и неполноценность их здесь отталкивала меня. Я был
бессильно-сильный, я не хотел покориться несправедливым порядкам этого мира,
как не покорялся несправедливым порядкам мира советского. Русские же почти
все покорились, они приняли это мироустройство.
Анфас Кэрол была совсем без изъянов, даже красивой. В профиль что-то в
ее лице было не то, какое-то происшествие между губами и носом. Но это я
придираясь, после жены-красавицы говорю. Тогда я носился, и именно в тот
вечер тоже, с очередной нашей с Александром статьей, которую нужно было
срочно перевести и никто не хотел этого делать, потому что людей, способных
на это было немного, сделав нам одолжение один раз, и не получив за это
денег, люди не хотели делать это во второй и в третий.
Кэрол вызвалась переводить сама. Уже одно это мне понравилось. В
вопросе о предоставлении независимости Украине я ее поддержал, но выразил
сомнение в целесообразности делить шкуру неубитого медведя сейчас, именно
сейчас, когда Советское государство столь сильно, как никогда. Я не сказал,
что это смешно. Но подумал. К тому же, добавил я, связи между русскими и
украинцами сейчас на Украине куда крепче, чем кажется украинцам-эмигрантам,
достаточно сказать, что на территории Украины живет 9 миллионов русских...
В разговор включился писатель-преподаватель и его жена. Писатель здесь,
в Америке, становился день ото дня все большим поклонником России и
патриотом своего народа, хотя до этого рвался из России и вот вырвался.
Явление это для русского человека естественное. Писатель считал, что русский
и украинский народы столь родственны и по языку и по культуре, что нет
необходимости делить их искусственно, что если, например, действительно и
реально нужна независимость прибалтийским народам — латышам, эстонцам и
литовцам, которые мало чего общего имеют с русским языком и русской
культурой, то украинцам, белоруссам и русским лучше и естественнее жить
вместе, чем разделяться и обособляться .
Я думаю, писатель был ближе к истине, чем член "Рабочей партии" Кэрол,
дочка фермеров-протестантов, ибо он исходил из действительного положения
вещей, а она из партийной программы и веяния времени, согласно которому --
независимости и самоопределения достойны все народы и национальные группы,
будь их всего ничего, полтора человека.
Я не высказал тогда своего затаенного мнения, что не разделяться
следует национальностям, а соединяться, но только не на базе государства,
где кучка национальной провинциальной интеллигенции опять будет строить из
себя великих правителей, насаждая в мире новые отсталость и варварство, нет.
Что нужно тотально смешаться всем национальностям, отказаться от
национальных предрассудков — "крови" и тому подобной чепухи, во имя
единения мира, даже во имя того, чтобы прекратились национальные войны, даже
ради одного этого стоит смешаться. Смешаться биологически, сознавая
опасность национальностей. Евреи и арабы, армяне и турки — хватит всего
этого — нужно остановиться, наконец.
Я думаю, для этих идей ни Кэрол, ни писатель не были готовы — слишком
круто. Поэтому я промолчал, и только сказал, что вот как же быть со мной, --
у меня отец украинец, мать — русская, что ж делать, а? В какое государство
мне переселиться — в украинское, в русское? Кому сочувствовать, за кого
быть? К тому же я одинаково хорошо знаю оба языка, и воспитан на русской
культуре.
Они не знали, что сказать. — Нужна независимость! — сказала
убежденная Кэрол. — Окэй! — хорошо, пусть будет независимость. Но легче ли
будет украинскому Лимонову в украинском государстве? Вот я жил в русском --
русский писатель, а что я имел? За десять лет ни одного опубликованного
произведения. Вопрос состоит не в том, чтобы добиться для всех
национальностей независимости, а в другом — как перестроить основы жизни
человеческой, чтобы хотя бы избавить мир от войн, чтоб от имущественного
неравенства избавить, чтобы от всеобщего убийства жизни работой избавить,
чтоб мир любви научить, а не злобе и ненависти, к чему ведет национальное
выделение неизбежно.
Я всего этого не сказал. Подумают — сумасшедший. Как это "мир от
работы избавить?" Даже для левого я был сумасшедший. Лучше промолчать, а то
с первого знакомства отвернется левая девушка, не станет общаться. А мне
общение ой как нужно было.
Мы ели яичницу и котлеты, пили вино и допивали водку, разговор с
украинского самоопределения перешел на ебаную надоевшую Эдичке статью его
"Разочарование". Эдичка написал и напечатал в задрипанной эмигрантской
газетке до хуя статей. Но заметили именно эту, потому что я впервые в ней
написал, что западный мир не оправдал надежд, которые возлагали на него
евреи и неевреи, уезжавшие из России, что во многом он оказался даже хуже,
чем мир советский. После этой статейки получил Эдичка репутацию агента КГБ и
левого, но именно эта статейка, слава Богу, позволила мне автоматически
порвать с болотом русской эмиграции. Быстро и безболезненно.
Статью разрешил печатать сам "Пахан" русской эмиграции Моисей Яковлевич
Бородатых — редактор и владелец газеты. Он поступил опрометчиво, желание
острой статьей вызвать интерес к газете, коммерческой выгоды поиск,
бизнесменство собственное подвели Моисея Яковлевича, позже он кусал локти,
да было поздно.
Особенно стало Пахану не по себе, когда 29 февраля московская "Неделя"
— воскресное приложение к "Известиям" — правительственная газета в СССР, в
юбилейном номере, посвященном 25-ому съезду партии, на целую страницу
хуйнула статью "Это горькое слово "Разочарование" — о моей статье и обо мне
отчасти. Даже был коллаж В. Метченко, где на фоне небоскребов голова
молодого человека в очках, соответствующая голове Эдички Лимонова.
Естественно, они там использовали мою статью для своих целей, но это уж
как водится, нас все используют для своих целей. И только мы, люди, не
используем их, государства. Для чего они тогда нужны, неизвестно,
государства, если они не только не служат людям, но идут против людей.
Поговорили мы о злополучной статье. Писатель в вопросах политики
осторожничал и не вмешивался, партийный товарищ Кэрол, конечно, соглашалась
со мной в моих критических взглядах на Америку и весь западный мир, но
переоценивала диссидентское дви
...Закладка в соц.сетях