Жанр: Драма
Это я - Эдичка
...е налился в полную силу, мое воображение и
голова работали куда лучше, чем мой бедный цветок.
Я поебал ее, она кончила, а я даже не возбудился по-настоящему. А
пизда, я же вам говорю, была вся подернута слизью, мягкая, всасывающая мой
хуй. Пизда не была истеричной, как Розанн, она не раздражалась, не кричала,
она была пиздой 33-х или 35-тилетней бабы, доброй пиздой, которая, казалось,
кротко увещевает и успокаивает. — "Все умрем, будь здесь, здесь тепло и
сыро, жгуче и спокойно, и только здесь человек чувствует себя на месте". Вот
что говорила ее пизда и я был с ней, мягкой, пухлой и хлипкой, согласен.
Хуже было, что говорила и сама Розанн. Хорошо если бы по-английски, но она
говорила по-русски, частые поездки в СССР и ее русские любовники давали о
себе знать.
— Ты не можешь кончить, — говорила она ебясь, и немного задыхаясь от
ритма ебли. — Ты слишком нервный, ты торопишься, не торопись, не торопись,
милый!
Я бы ее и ударил, но только она бы не поняла, за что. Не мог же я ей
объяснить, что русский ее язык с акцентом действует на меня ужасно, что мне
кажется, будто я нахожусь не в постели, а в жутком убогом помещении
эмигрантской русской газеты с ее ободранными стенами, пылью, вонью и
мусором. "Ты кончил", — говорит она, и с последним тонким ее "и" незримая
ледяная рука сжимает мой хуй, и он опадает, вянет, мой бедный пылкий цветок,
когда-то моя гордость и часто моя беда. Я не могу, ничего не могу, совсем не
могу ...и не хочу...
Ну что, я заставил себя осатанеть, я это могу, когда нужно, мне
захотелось ее стонов и криков и воплей. Я вынул свою ненужную безделицу из
нее и сполз вниз, раздвинул ее ноги, вынул свой, такой необходимый мне
сейчас язык, провел языком по своим губам, облизнулся, а потом провел им по
ее половым губам. О, ее тело оценило это удовольствие. Оно дернулось и
стало. Тогда я проверил вначале все уголочки и тупики ее пизды, это было мне
необходимо, я знал свое дело, мне нужно было проверить, где что лежит, и
тогда уже начать действовать.
Я проверил. Я медленно продвигался, проверяя. Я люблю запах и вкус
пизды. У меня нет брезгливости к ней — пизде. У меня есть к ней любовь. А к
Розанн у меня любви не было. Делая ее пизде удовольствие, я отвергал Розанн.
Вводя горячо и жарко свой язык в ее мягкий ведущий в утробу канал, с
удовольствием слушая тихие всхлипы другого животного, — это я люблю, — я
думал, что это совершеннейшее не то.
Я не мог быть с нею счастлив, а привыкши быть счастливым, — последние
четыре года я был совершенно счастлив с моей Еленой, — я по привычке искал
счастья, не думая о том, что большинство людей так и живет в мире, не имея
счастья, мужчины и женщины имеют между собой отношения проститутки и ее
клиента, все скушно и невыносимо, и может быть, не дай-то Бог, я так и не
найду повторения Елены, не ее дубликат, нет, а опять счастья.
Ну, когда я ее ебал своим языком, я об этом обо всем хотя и не думал,
но, конечно, я вел себя как положено, я углубился в это занятие, углубился в
ее пизду, рот мой и нос и пол-лица покрывала клейкая слизь, этот их состав,
то, что у них выделяется для смазки, чтобы входили наши хуи, так сделала
природа. Я поглаживал руками все эти мягкие и шелковистые запретные места
возле ее пизды, вокруг нее, чтобы создать дополнительную атмосферу
разнеженности и удовольствия, сопровождая это сильными ощущениями от
постоянного раздражения моим языком ее канала.
Ребята, она кончила, доставив своими стонами и ахами, не очень,
впрочем, выразительными, мне некоторое удовольствие. Но, ребята, какая
большая разница, ебешь ты нелюбимую или любимую женщину! Небо и земля. Вот,
пожалуйста и пизда хорошая, и все хорошо, и ноги у нее были хорошие, может,
даже лучше Елениных, и волосы, я искал в ней достоинства, они были, но,
ребята, ей было минимум 33 года, она была истеричная крейзи, и на ней, кроме
вечной скорби еврейского народа, лежала еще ее личная ненормальная скорбь, я
не осуждаю: я сам не ахти как нормален, я признаю, но я ее не любил, ребята,
что я мог сделать, а?
Оказалось, что любовь развратила меня, не кажется ли вам, что любовь --
это род сексуального извращения, что это редкая ненормальность и, может
быть, ей следует находиться в медицинском учебнике впереди садизма и
мазохизма. Со своим извращением я так одинок, мне трудно найти партнера.
Она кончила, потом я ебал ее своим хуем, потом не ебал, потом опять
ебал. От всей той ночи осталось ощущение какой-то мясной возни. Ну, я не
знаю, все люди разные, может, для кого-то это было бы хорошо. И до меня и
после и во время были у Розанн поклонники, довольно приличные с виду мужики,
и я, наверное, все-таки крепко пизданутый любовью, потому что некоторые из
них, кого я знал поближе, действительно домогались Розанн.
Наконец мы замерли, растянувшись на ее желтых простынях в плохом,
громоздком и коротком утреннем сне. Вы знаете, во сколько она проснулась?
Угадайте! В шесть. Охуеть можно. Она проснулась и лежала, была сердита,
потом стала вставать.
— Ты знаешь, что ты вчера делал? — спросила она меня, к которому
вместе с мучительным желанием спать вернулось почему-то чувство юмора,
никогда я не думал, что может составиться такая пара — юмор и сон.
— Я ничего не помню, — сказал я, закутываясь в желтую простыню с
красными цветами, чуть-чуть закутываясь, собственно, закутав только хуй,
даже ей я не прочь был продемонстрировать лишний раз свое красивое тело в
красивой позе. Я любил свое тело, что вы хотите.
— Ты не помнишь, ты обнимал Лилю, — сказала она патетически.
Китаянку, оказывается, звали Лиля. Она действительно была лилией.
— Я обнимал Лилю! — сказал я пораженным голосом. — Да ты что,
Розанн, это правда? О Боже, как это могло произойти, что я так напился! --
Знаешь, у меня иногда бывали в жизни жуткие патологические опьянения --
несколько раз. Один раз, когда я провожал Олега Чиковани, своего друга, он
уезжал из СССР, я выпил два стакана сухого вина, и очнулся только наутро,
меня и снегом оттирали, но я не пришел в себя. А другой раз я напился так,
что почему-то полез к жене своего лучшего друга, залез ей под юбку рукой, --
продолжал я сожалеющим голосом великомученника и страдальца, — и я потерял
друга навсегда.
Из сказанного первое было правдой, а второе полуправдой, я залез под
юбку одной даме при первом же знакомстве, но она, эта дама, так любила
поэтов, а мужу ее было наплевать, кто лазит к ней под юбку, да мужа с ней и
не было, а был мой друг Дима — красавчик-поэт и в то время ее любовник, он
на меня обиделся, но ненадолго.
— Не сердись на меня, Розанна, — сказал я патетически, — это мое
несчастье, это моя болезнь, в нашей семье все были алкоголики, — говорил я
без тени смущения, — мой дядя — доктор погиб под колесами поезда. Я тебе
не говорил, мне стыдно, но теперь вынужден сказать. Я держусь, но это моя
наследственная болезнь, иногда я не в силах с ней бороться. — От
торжественности момента и якобы поверяемой тайны я даже приподнялся и сел в
постели.
Моя наглая ложь произвела на нее впечатление. Она внимательно
посмотрела на меня, вздохнула и сказала:
— Да, я подумала, что с тобой неладно, но я думала, ты в сознании и
хочешь отомстить мне, что я не могу уделить тебе внимания. Я видела, ты
нервничал, но это же парти, было так много людей, один спрашивает, где соль,
другой — где перец, третий — где еще что-то, я так устала от них.
— Лиля должна была уйти, — продолжала она, — все видели как ты с ней
обнимался, это нехорошо, почему русские всегда так напиваются. Там были
интересные люди, этот Джордж-поэт, собирались почитать стихи, потом, думали,
и ты почитаешь. А почему напился твой друг? — сказала она. — Почему вы,
русские, вечно напиваетесь? Маша напилась. В одном углу лежал пьяный русский
поэт, в другом — пьяный русский писатель.
— Я тебе сказал, почему я напился, — сказал я грустно. — это бывает
редко, только когда я очень нервничаю. В спокойном состоянии все нормально.
Я часто не в силах бороться со своей болезнью, — закончил я и принял
суровый смиренный вид. — Прости меня, Розанн, — добавил я.
Потом мне сказал трезвый Сева-фотограф, что китаянка была охуительная,
что я не ошибся, и что он — Сева, будучи с женой, все-таки рассчитывал к
ней подколоться, но когда он собирался сделать это, он увидел, что я уже
лежу, заметьте, лежу с ней, целую ее, обнимаю и что-то говорю, едва ли не
делаю с ней любовь при всех.
— А как она на это реагировала? — спросил я Севу.
— Она лежала, ей, конечно, было неудобно, вокруг толпа людей, но видно
было, что ей приятно, она хихикала. Ее выгнала Розанн, Розанн даже плакала
от злости. Когда имеешь такую подругу, не приглашай ее, — философски
закончил Сева.
Сева сообщил мне все это потом. Но и в то утро мне было ясно, что я
делал с Лилей. Я знал себя хорошо.
— Да ты нервничал, потому что я не обращала на тебя внимания, --
уговаривала себя Розанн. Я же стал погружаться в дремоту, собирающуюся
перейти в сладкий сон. Вы думаете, я заснул? Хуя. Она не дала мне спать. Ее
вывезенная из Германии любовь к порядку призывала ее убрать квартиру. Так
как я был в доме, нужно было меня использовать. Меня впоследствии удивляла
ее способность использовать меня и, очевидно, всех. Если я уходил от нее
даже после любви, даже в два часа ночи, она не забывала вручить мне пакет с
мусором, который мне следовало сунуть по пути в мусоропровод. Если я
приходил к ней загорать, она всегда придумывала мне работу — то я должен
был помогать ей пересаживать цветок, то появлялось другое столь же
неотложное дело...
И в то утро она не дала мне спать. Вместо того, чтобы лежать, спать,
просыпаться и любить друг друга, — мы как-никак стали любовниками в эту
ночь, — я вынужден был, покачиваясь от усталости, и чуть ли не руками
поддерживая веки, чтобы глаза не закрывались, переползти в гостиную. Потом
мы, как сонные мухи, она злая муха и раздраженная, а я несчастная муха,
подчиняющаяся чужой воле, завтракали на веранде.
Все было в малых количествах, но сервировано. Я предпочел бы есть без
тарелок, но побольше. Она что-то ворчала и чуть не плакала, и все время
ходила к телефону, долго разговаривала, не забывала она сообщить и о том,
что вчера у нее было парти и русские были очень пьяные.
Я пил из большой бутыли вино, голову ломило от солнца. На столе лежал
яркокрасный вскрытый помидор, слегка дул ветерок, было, казалось, все для
того, чтобы иметь хорошее настроение и счастье, если бы не Розанна. Я пил
вино, его принесли так много, что запас его остался на месяц, она всем
сказала, чтобы принесли вино, все и принесли послушно.
Я выпил три стакана калифорнийского шабли из галлоновой бутыли, ужасное
дерьмо, надо вам сказать, я бы предпочел бутылку божоле, я видел, там у
Розанн пять или семь бутылок хорошего вина осталось, зачем пить дерьмо, если
можно пить хорошее вино. Но она мне не предложила, а мне не хотелось
заводить с ней, раздраженной, разговор о вине, она бы и не поняла.
Впоследствии она всегда давала мне плохое вино, хотя рядом лежало хорошее --
французское или испанское.
А ведь в общем-то правильно, по-хозяйски — что ж плохому вину
пропадать. Она всегда спрашивала меня: "Что, плохое вино?", но она не могла
бороться с собой, всегда неизменно давала плохое. Бедняжка, какие душевные
муки я ей доставлял. Иногда мне хотелось заорать: "Да, плохое, плохое,
говенное вино! Дай-ка мне, Розанна, вон того — испанского! Я в вине толк
понимаю, что, Розанка, жалеешь хорошее вино, все равно не покупаешь его --
приносят, так дай! Тащи-ка, да не стаканчик, а бутыль!"
Э, я никогда не сказал так, меня воспитывала мама и воспитывал папа --
коммунист и политрук, в чекистских войсках МВД работал, воспитывали, пока
могли, мои родители: "Не говори, Эдичка, людям в глаза об их слабостях,
жалей их, не обижай. У кого есть слабость, тот уже обижен!"
Я не испытывал к ней злобы, к Розанне. Ну, если она по моим понятиям
жадная, виновна ли она? Она родилась в этом мире, где бездумных гуляк и
растратчиков из детей не воспитывают. И то, что пристало нам — варварам --
грузинам и русским — жест, показуха, сверхщедрость, — по анекдоту грузин
оставляет как бы на чай швейцару свое пальто и вместо "сдачи не надо" --
говорит "пальто не надо!", — то, едва ли нужно девушке из еврейской семьи,
выехавшей из Германии.
— Приехал в чужую страну — терпи, тут другие обычаи, — говорил я
себе с тоской, глядя, как с каждым глотком уменьшается вино в моем стакане.
Слава Богу, пока она ходила к телефону, я успел еще два раза осушить свой
стакан, благо на галлоновой бутыли это почти не отразилось.
— Понимает ли она, что я могу на нее так смотреть, с такой неожиданной
стороны, — подумал я. — Должна бы предусматривать и такое, все-таки была в
России.
Э, может это мелочно, но из этого складывался для меня ее образ. Я был
открыт, ей-Богу открыт к людям, я на любое слово на улице останавливался, я
любви искал, хотел, и сам мог любовь дать, но я не мог, когда так. Лезло все
это в глаза, не вырвешь из себя мелкие неудовольствия. Даже когда я ебал ее,
я не мог забыть этой мелочности, не мог отделять ее сладкую пизду от ее
жадности, на мой взгляд, только на мой взгляд, господа. Для вас, может быть,
это обыкновенно.
Я к ней не навязывался. Но если она имела хорошее вино и мы были
любовниками, то почему она не дает мне его — этого я не мог никак
уразуметь. Я-то ведь ничего не жалел. Я ведь в России такие пиры закатывал
своим гостям, будучи бедным человеком, господа! Празднуя день рождения, к
примеру, я шел с приятелями на базар и покупал полмешка мяса, господа, и
звал сорок человек, и покупал алкоголь, чтоб на каждого человека приходилось
по русскому расчету: на мальчика — бутылка водки, на девочку — бутылка
вина. Я тратил все деньги, все до копейки, еще и занимал порой, и никаких
счетов в банке у меня не было, меня мало интересовало, что будет завтра.
"Бог даст день, Бог даст пищу", — как говорила моя бабушка Вера.
Гости у меня ели, пили и часто спьяну ругались с хозяином. Сейчас я
грязь, нищий, в чужой стране, но и то у меня всегда кто-нибудь ест. И не я
один такой исключительный добряк. И Эдик Брутт — сосед — всех кормит, если
сам что имеет. Первое дело — накормить и напоить человека. Тогда ты ему
друг.
В общем, я понимал, что мы из разных миров, но сделать ничего с собой
не мог. Я требовал от Розанн исполнения обычаев варварского гостеприимства.
Она же была цивилизованная дама.
Тогда, после завтрака, меня развезло, я сидел, лениво развалясь на
стуле, и, естественно, мне не хотелось мыть каким-то составом пол,
затоптанный вчера до грязи, а хотелось смотреть не мигая на Хадсон-ривер, на
воду, и ловить лбом ветерок, и уснуть, положив руки на стол в этой светлой
квартире, а Розанна чтоб стала молодой Еленой, какой она была прежде.
Никаких уснуть. Эта дама закатила мне истерику, в результате которой
сумрачно, чуть не со слезами на глазах поставила вопрос ребром: или я убираю
квартиру, или должен идти домой. Было еще сказано, что если я хочу спать, то
я могу идти спать к ней в спальню, но сказано это было таким тоном, что куда
уж тут идти спать! Мне не хотелось с ней ссориться, кроме того, я все-таки
чувствовал, что виноват, что была в моем байсентениал селебрейшан поведении
большая доля русского свинства. Была, признаю. Раз виноват — признаю, но я
же несчастный Эдичка, войдите же в положение мое.
Я вымыл ей пол, я выпылесосил ей ее прекрасный, самый светлый в мире
коридор, спальню и все комнаты. Я сделал все, убивая свое здоровье. Это было
самое большое насилие над собой в моей жизни, самое неудобное похмелье. Если
бы не дерьмовое вино, которое я пил во время ее занудно-длинных телефонных
разговоров, я бы не справился с уборкой, упал бы. Почти паря над самим
собой, благодаря Розанн возвысившись над своим похмельем, я вдруг увидел,
что и за пределами сил есть силы.
Через некоторое время ее посетили соседи — они жили двумя этажами ниже
— она — помесь еврейки с индейцем, не знаю вот, какого племени. "У них,
как и у русских, национальная болезнь — пьянство!" — бросила Розанн
по-русски в мой адрес. — "Ее отец — алкоголик!"
После моего героического подвига эта эксплуататорша оживилась и
выглядела довольной. Непонятно было одно — почему она сама не убирала
квартиру, а пиздела по телефону или мыкалась с какой-нибудь вещью в руках,
почему убирать ее квартиру должен был охуевший от пьянства вэлфэровец
Эдичка? Хуй его знает, мне до сих пор это непонятно. Мы были знакомы с ней
дней шесть, не более. Может, она считала, что я виновен перед ней, и потому
трудовой повинностью должен был избыть свою вину. Но чем я был виновен? Я ей
даже не говорил, что люблю ее, не мог выдавить из себя.
Мы сели на балконе, то бишь на ее пентхаузе, и она спросила, будут ли
есть сосиски эти люди, и буду ли есть сосиски я. Я сказал, что да, буду.
Сколько? — спросила она. — Две? Три? — Она не сказала "четыре или пять".
Я сказал, что три. Я мог сказать — ни одной, но человек слаб, есть
хотелось, не удержался, сказал — три. "Он столько ест!" — сказала она им в
виде шутки. После того случая гордый и самолюбивый до болезненности Эдичка
ел у нее, только когда собирались гости. Когда мы были одни, я всегда
отказывался есть, мне было неудобно за нее, я не хотел ставить ее в неловкое
положение. Кроме того, еда ее не насыщала меня, не мог же я сказать, что мне
мало двух или даже трех сосисок, что, очевидно, по ее мнению являлось верхом
обжорства, что я это и за еду не считаю. Я перестал есть у нее дома, и она
мне больше не предлагает.
Все эти наблюдения за ней для меня в высшей степени интересны. Я
познакомился благодаря ей с некоторыми, хотя и не очень ярко выраженными,
чертами характера западной женщины. Нельзя сказать, что я специально изучал
ее, вначале я думал, что путем каких-то уступок себе смогу даже сделать,
чтобы она мне чуть нравилась. Для этой цели я вообразил, что она несчастна,
и стал жалеть ее. Иллюзия ее несчастности продержалась во мне недолго. Она
была "шиза", да, но она была требовательная и практичная шиза.
В тот день, при закатывающемся солнце, она прочла пришедшей паре мою
книгу "Мы — национальный герой" на английском языке, благо манускрипт
состоял из кусочков, и ее можно было прочесть в один присест. Книга лежала у
нее уже давно, и судя по интересу, с каким она читала — она читала ее в
первый раз. Я слушал, у меня было равнодушно-ироническое лицо, но в душе я
очень злился. — Как можно быть такой нелюбопытной, — думал я. — ведь я
был ей интересен, она ведь звонила мне иной раз по два-три раза в день,
звала меня к себе, в конце концов, ебалась и хотела ебаться со мной, пока я
сам вскоре это не прекратил, за очевидной ненужностью мне делать это с ней.
И она не нашла времени, чтобы прочесть мою книгу. В этом было все, в этом
заключалась спокойная разгадка этой женщины — я был нужен ей, как и другие
в этом мире, только в той степени, в какой мог быть полезен ей — Розанне.
Даже маленькую часть своего времени она не могла уделить мне, даже 30-40
минут, требуемых для прочтения моей книги. Неужели не интересно, что пишет
этот русский (или японец, китаец, индиец), который ее сейчас ебет.
Нет, ей было ни хуя не интересно. Каждый хочет, чтоб его любили. Все
хотят, от уличного бродяги, ночующего на скамейках, до владельца огромного
состояния. И никто не хочет любить сам. Правда, во мне есть любовь,
бесполезная, к женщине, которой я не нужен, к Елене. Но, честно говоря, я и
к себе питаю иной раз подозрение. А не будь я сейчас нищим вэлфэровцем, а
свались на меня завтра, положим, богатый любовник или любовница, который
вдруг полюбит меня, может быть, в новой обстановке любви и богатства я забыл
бы о Елене. Не сразу, господа, но постепенно, может быть, забыл бы, а? Но у
меня не было случая проверить свои подозрения, и не будет. Судьба предлагает
только одно решение.
Иногда Розанна была довольно мила, всегда, когда смотрела на себя в
зеркало, меряя какое-нибудь платье, тогда она была без гримасы. Во все почти
остальное время у нее присутствовала на лице нервная гримаса, некий тик, это
ее просто уродовало. Я уже сказал, что я любил, сидя в ее гостиной за столом
у длинной стеклянной стены, все окна коридора и гостиной смотрелись на
Хадсон-ривер, любил я сидеть и молчать. И темнело, и ветерок дул в лицо, и
горели огни в Нью-Джерзи, на том берегу, и сердцу было так странно от
полного одиночества, и хотя Розанн что-то говорила, порой о том, какие мы с
ней друзья, и как хорошо, что мы друзья, или она жаловалась, почему я
забываю, что я ее друг... Я мало слушал ее и смотрел на воду и имел интимные
отношения с ветром.
Спустя, может быть, дней десять после четвертого июля я опять как-то
выебал ее, уже с большим успехом, но тоже как будто стесняясь, что не
оправдываю ее надежд, не ебу ее. По долгу службы, так сказать. Выебал, и
естественно продолжал лежать в ее кровати, а она хотела спать от своих
лекарств, но еще ворочалась.
Вдруг я вспомнил рассказ Славы-Дэвида о том, как его после пылкой любви
выгнала с истерикой одна нью-йоркская девица, потому что она не могла,
видите ли, спать с мужчинами, не привыкла. Любовь любовью, но сон должен
быть стерильным, глубоким, спокойным.
Вспомнив это, и уважая свободу личности, как-никак я был не в СССР, я
сказал засыпающей, копошащейся Розанн, не хочет ли она остаться одна, что
хотя и поздно, я спокойно могу отправиться домой. Я имел заднюю мысль
избавиться от утра, от ее вскакивания в шесть часов и от истерической
обстановки утра.
Но тут она оказалась на высоте. — Да, она не привыкла спать с кем-то в
одной постели, она всю жизнь спала одна, но уже поздно, я буду долго ждать
собвея, поэтому чтоб я остался.
Мне стало искренне жаль Розанну за то, что она прожила свою жизнь вот
так вот, в отрывочной ебле, ебалась, я думаю, она достаточно много, но
никогда не изведала невероятного счастья спать с любимым существом вместе,
сплетясь в один клубочек, ощущать среди ночи сонное дыхание другого
животного на своем плече. Даже когда мы уже не делали с Еленой любовь, но
спали-то мы вместе, и порой во сне она обнимала меня, и я, неспящий, лежал
тогда, затаив дыхание, всю ночь, боясь пошевелиться, чтобы эта маленькая
рука не исчезла, не ушла. Слезы текли из моих глаз, и ни хуя это не от
слабости, а от любви. Эх, бедная крейзи Розанна. Мне стало ее жаль.
Наступило утро. Бледный рассвет пасмурного дня проник в спальню, и я
обнаружил себя ебущим Розанну сзади, поставив ее на колени. Сжимая ее зад, я
подумал: — Господи, как скушно все это, вот так, без любви, и утро скушное,
и рассвет серенький, как неинтересно все, так хуй и упал.
У нее собирались ущербные люди. Как-то приходил человек, который был
болен неизлечимой венерической болезнью. Болезнь у него проходила на время,
но потом появлялась опять. Я никогда не слышал о таких случаях, но вот
передо мной сидел живой экземпляр, а Розанна, как хороший экскурсовод,
рассказывала мне о .подробностях его болезни, о том, что теперь с ним
рассталась его жена. Несмотря на мои собственные неблестящие дела, ирония
сидела во мне так глубоко, что я внутренне хохотал, любуясь нашей компанией.
Он, музыкальный критик, больной этой гадостью, длинный блондинистый человек,
я, больной любовью, и она — тоже больная своей болезнью. Трое больных
ходили в кино, а потом в ресторанчик, где я, хотя и хотел есть, но не ел, а
пил — бокал розового вина. Платил "венерический" и я должен был его
благодарить. — Спасибо, — сказал я ему — потому что у меня не было денег.
Так сказала Розанна: — поблагодари его, — скачала она. Я поблагодарил.
Постепенно я пришел к выводу, что она мне на хуй не нужна. Разве что я
сохранял с ней отношения ради того, чтобы хоть как-то быть причастным к
американской жизни, видеть хоть каких-то людей, это меня успокаивало.
Неправда, что я к ней плохо относился, я относился к ней хорошо, но только
вот в то утро я подумал, что хочу молоденькую, наивную, трогательную и
красивую девушку, а не сформировавшегося монстра. Но таких девушек жизнь мне
не предлагала, у меня выходов-то в мир было всего два-три человека, а ведь
чтоб найти такую девушку или мужчину, я же сказал, что мне уже было все
равно, нужно было ее или его где-то встретить.
Где? Гликерманы, очевидно, отвернулись от меня из-за моего душения
Елены. От такого человека, подумали они, можно ожидать что угодно. Я звонил
весной Татьяне, может быть, раз пять, желая встретиться, но всякий раз она
откладывала мой визит под каким-нибудь предлогом, пока я не понял ясно, что
мне туда не пробиться. Да и зачем! Говорил я плохо, разговором никого увлечь
не мог, что ж мне было ходить на их парти. Мне, вэлфэровцу, нужно было
общаться с такими же как я, а не лезть в общество артистов и художников, не
заполнять собой Гликермановскую гостиную, не тереться рядом с Аведоном и
Дали. Я перестал им звонить.
Другие мои знакомые тоже были, очевидно
...Закладка в соц.сетях