Жанр: Драма
Шутка
...неожиданно приехал Людвик. Я восторженно встретил
его.
И тут же сообщил ему великую новость относительно моей свадьбы и попросил
как
самого дорогого товарища быть на ней свидетелем. Он пообещал мне. И пришел.
Мои друзья из ансамбля устроили мне истинно моравскую свадьбу. Ранним утром
все
явились к нам с капеллой и в национальных костюмах. Наш цимбалист,
пятидесятилетний
Вондрачек, был старшим дружкой. Ему выпала роль посаженого отца. Сперва папа мой
угостил
гостей сливянкой, хлебом и шпиком. Затем посаженый отец кивнул всем, чтобы
утихли, и
звучным голосом возгласил:
Высокочтимые парубки и девицы,
судари и сударушки!
Я вас затем в покои пригласил,
что здешний молодец желанье изъявил,
чтоб поспешили вы в дом отца Власты
Нетагаловой с ним вместе,
поелику дочь его, девицу благородную, он
взял себе в невесты...
Посаженый отец, старший дружка, - голова, душа, распорядитель всего обряда.
Так уж
повелось издревле. Так было на протяжении тысячи лет. Жених никогда не был
субъектом
свадьбы. Был ее объектом. Не он женился. Его женили. Свадьбой опутывали его, и
он уже плыл
по воле ее мощных волн. Не он действовал и не он говорил. За него действовал и
говорил
посаженый отец. Да и посаженый отец не был действующим лицом обряда. Им была
многовековая традиция, что подхватывала одного человека за другим и вовлекала в
свой
благостный поток. В этом потоке один уподоблялся другому и становился
человечеством.
Вот мы и отправились под началом посаженого отца в соседнюю деревню. Шли
полем, и
товарищи играли на ходу. Перед Власточкиным домом нас уже поджидали одетые в
национальные костюмы люди со стороны невесты. Посаженый отец запричитал:
Мы путники усталые.
Хотим учтиво вас просить
сей дом почтенный нам дозволить посетить,
чтоб жажду-голод малость утолить.
Из толпы, стоявшей у ворот, выступил пожилой человек в национальном
костюме. "Коль
вы люди добрые, милости просим". И зазвал нас в дом. Мы молча ввалились в сени.
Были мы,
как представил нас посаженый отец, всего лишь усталыми путниками и спервоначалу
не
выдавали своего истинного умысла. Старик в национальном костюме, выступавший с
невестиной стороны, обратился к нам: "Коли что у вас на сердце лежит,
сказывайте".
И тут посаженый отец стал говорить, сперва туманно и со всякими
околичностями, а
старик в национальной костюме таким же манером отвечал ему. Лишь после долгих
недомолвок посаженый отец открыл, зачем мы пришли.
В ответ на это старик преподнес ему такой вопрос:
Ты поведай, милый дружка,
для чего жених преславный
эту славную девицу
хочет повести к венцу?
Цвет иль плод взойдет к концу?
И посаженый отец ответствовал:
Хорошо всем ведомо, что цвет цветет
в красе да милоте, вот и сердце утешается.
Но цвет опадает,
плод созревает.
Невесту, стало быть, не ради цвета, а
ради плода берем, потому как от плода прок
бывает.
Еще с минуту они вот так перекликались, пока невестин заступник не
заключил: "А
теперь-ка невесту призовем, пускай скажет, согласна она или нет".
Он ушел в соседнюю комнату, но вскоре воротился, ведя за руку женщину в
национальном костюме. Была она худой, долговязой, костлявой, а лицо - закрыто
платком:
"Вот она, невеста".
Но посаженый отец завертел головой, и мы все громким гулом выразили свое
несогласие.
Старик поуговаривал нас недолго и под конец увел замаскированную женщину назад.
И лишь
потом привел к нам Власту. Она была в черных сапожках, красном переднике и ярком
лифе. На
голове был веночек. Она показалась мне красивой. Старик вложил ее руку в мою.
Потом повернулся к невестиной матери и крикнул жалостливым голосом: "Ой,
матушка!"
Невеста при этих словах вырвала свою руку из моей, опустилась на колени
перед матерью
и склонила голову. Старик продолжал:
Матушка родная, ростите меня, буде в чем вас
обидела!
Матушка родимая, Христом Богом прошу,
отпустите мой грех,
буде в чем вас обидела!
Матушка, свет вы мой, пятью Господними ранами
заклинаю вас,
простите меня, буде в чем вас обидела!
Мы были лишь немыми актерами, подставленными под давно напетый текст. А
текст был
красивый, захватывающий, и все это было правдой. Потом заиграла музыка, и мы
пошли в
город. Свадебный обряд был в ратуше, там тоже играла музыка. Потом был обед.
После обеда
отправились мы в "Моравскую избу", где играли и танцевали.
Вечером подружки сняли с Властиной головы розмариновый веночек и
торжественно
отдали мне. Из распущенных волос заплели ей косу, обвили ее вокруг головы и на
голову
надели чепец. Этот обряд символизировал прощание с девичеством. Власта, конечно,
уже давно
не была девушкой. А значит, не имела права и на веночек - символ невинности. Но
для меня
это было не важно. В каком-то высшем смысле, куда более обязательном, она
лишалась
девичества именно и исключительно сейчас, когда подружки отдавали мне ее
веночек.
Бог мой, почему же воспоминание о розмариновом веночке умиляет меня больше,
чем
наша взаправдашняя первая близость, чем настоящая Власточкина девическая кровь?
Не знаю
почему, но это так. В песнях, что пели женщины, этот веночек уплывал по воде, а
волны
расплетали на нем алые ленты. Мне хотелось плакать. Я был пьян. Я видел перед
глазами, как
плывет этот венок, как ручей отдает его речке, речка - реке, река - Дунаю, Дунай
- морю. Я
видел перед глазами венок во всей его невозвратности. Дело было именно в этой
невозвратности. Все знаменательные жизненные события невозвратны. Чтобы человеку
стать
человеком, надо пройти сквозь эту невозвратность в полном сознании. Испить ее до
дна.
Жульничать тут не приходится. Нельзя делать вид, что не замечаешь ее. Но
современный
человек жульничает. Он стремится, минуя все подводные камни, на дармовщину
пройти от
жизни к смерти. Человек простонародья честнее. Он опускается на самое дно
каждого
знаменательного события. Когда Власточка окровянила полотенце, какое я подложил
под нее, я
не думал, что встречаюсь с невозвратностью. Но на свадьбе я не мог от нее
увернуться.
Женщины пели песни о разлуке. "Ты постой, постой, извозчик молодой, дай
проститься с
матушкой родной. Ты постой, постой, не стегай хлыстом, дай проститься с
родненьким отцом.
Ты постой, постой, не гони ты лошадей, здесь сестрица моя, не расстанусь я с
ней. Прощайте,
подруженьки мои, уж меня от вас везут, к вам дорожки зарастут".
Пришла ночь, и свадебные гости проводили нас к нашему дому. Там все
остановились, и
Власточкины дружки и подружки стали наказывать, чтоб на новом месте никто не
обидел
девчоночку бедную, разнесчастную, она дома в любви жила - так пускай и тут будет
всякому
мила.
Я открыл ворота. Власта остановилась на пороге и еще раз повернулась к
гостям,
столпившимся перед домом. Тут кто-то из них запел еще одну, последнюю песню:
На крыльце стояла,
красою сияла,
что ала розочка.
С крыльца соступила,
красу погубила
моя ухажерочка.
За нами закрылась дверь, мы остались одни. Власточке было двадцать, мне
немногим
более. Но я думал о том, что она перешагнула порог и что с этой магической
минуты будет
опадать ее красота, как листья с дерева. Я видел в ней это будущее опаданъе.
Начавшееся
опаданъе. Думал я о том, что не только цвет, но в это мгновенье присутствует в
ней уже и
будущее мгновенье плода. Я ощущал во всем этом непоколебимый порядок, порядок, с
которым сливаюсь и который разделяю. Думал в эту минуту и о Владимире - его я
еще не мог
знать си образ его не предугадывал, и все-таки я думал о нем и смотрел сквозь
него дальше - в
дали его детей. Мы улеглись с Властой на высоко постланную постель, :и казалась
нам, что
сама мудрая бесконечность человеческого племени заключила нас в свои мягкие
объятия.
8
Чем задел меня на свадьбе Людвик? В общем-то, ничем. Был он странный,
сомкнутые,
точно замерзшие губы. Когда после обеда стали играть и танцевать, друзья
предложили ему
кларнет. Чтоб он тоже играл. Он отказался. А вскоре и вовсе ушел. К счастью, я
был изрядно
под градусом и не обратил на это особого внимания. Но на следующее утро к
понял, что его
уход оставил на вчерашнем дне махонькое пятнышко. Алкоголь, который растекался у
меня в
крови, увеличивал это пятнышко до приличных размеров. А еще больше, чем
алкоголь, -
Власта. Она никогда не любила Людвика..Жены инстинктивно делят товарищей мужа на
безвредных и опасных. Людвика Власта зачислила во вторую категорию и не могла
нарадоваться, что он живет в Праге.
Когда я сообщил ей, что Людвик будет свидетелем, она даже сникла. А уж на
следующий
день с особенным удовольствием тыкала мне в глаза его вчерашним поведением. У
него,
говорила она, был такой вид, будто все ему докучают. Он спесивый, нос так дерет
- едва небо
не проткнет.
Еще в тот же день вечером Людвик сам зашел к нам. Принес Власте кой-какие
подарки и
извинился. Надеется, мол, что мы простили его, вчера он был не в своей тарелке.
Рассказал нам,
что произошло с ним. Вылетел из партии и из университета. Ума, дескать, не
приложит, что
будет с ним дальше.
Я ушам своим не поверил, не знал, что сказать. Впрочем, Людвик и не хотел,
чтобы
жалели его, и быстро свернул разговор на другую тему. Нашему ансамблю через две
недели
предстояло отправиться в большое заграничное турне. Мы, деревенские, ужасно
этому
радовались. Людвик слышал об этом и стал расспрашивать о нашей поездке. Я знал,
Людвик с
самого детства мечтал о загранице, но теперь уж вряд ли когда туда попадет.
Людей с
политическим пятном в те годы, да и много позже, за границу не пускали; Я
чувствовал, мы с
ним уже по разные стороны баррикады, и предпочитал замятъ наш разговор о
поездке.
Говорить о ней - значило бы освещать внезапно разверзшуюся пропасть между нашими
судьбами. Мне хотелось покрыть тьмой эту пропасть, и я боялся каждого слова,
которое могло
бы высветить ее. Но я не находил ни одного, какое бы не выхватывало ее из тьмы.
Любая фраза,
хоть как-то затрагивавшая нашу жизнь, убеждала нас, что у каждого теперь свой
путь. Что
судьба определила нам разные возможности, разное будущее. Что нас уносит в
противоположные стороны. Я пытался говорить о чем-то будничном и маловажном, из
чего бы
не выпирала так наша разобщенность. Но получилось еще хуже. Никчемность
разговора была
мучительна, и беседа наша скоро зашла в тупик. Людвик быстро простился и ушел.
Вскоре он поступил на временную работу, где-то за пределами нашего города,
а я с
ансамблем уехал за границу. С тех пор не видал его несколько лет. В армию я
послал ему одно
или два письма, но всякий раз после их отправки во мне оставалось ощущение такой
же
неудовлетворенности, как и после нашего последнего разговора. Я так и не сумел
быть до
конца чистосердечным с Людвиком после его падения. Стеснялся, что моя жизнь
сложилась
удачно. Мне казалось невыносимым с высоты своего благополучия утешать его
словами
одобрения или сочувствия. Я предпочитал делать вид, что между нами ничего не
изменилось. В
письмах сообщал ему, чем мы занимаемся, что нового в ансамбле, какой у нас
появился
цимбалист и какие произошли события. Я изображал, будто мой мир все еще остается
нашим
общим миром. И постоянно чувствовал гнусный привкус притворства.
Однажды отец получил извещение о смерти матушки Людвика. Никто из нас
вообще не
знал, что она была больна. Когда исчез из моего поля зрения Людвик, вместе с ним
исчезла и
она. Сейчас я держал извещение о смерти в руках и думал о своем невнимании к
людям,
которые отошли на обочину моей жизни. Моей успешной жизни. Я чувствовал себя
виноватым,
хотя ни в чем, собственно, не провинился. А потом заметил странную вещь, которая
меня
напугала. Под извещением о смерти за всех родственников подписались лишь супруги
Коутецкие. О Людвике - ни звука.
Наступил день похорон. Я с самого утра нервничал, что встречусь с Людвиком.
Но
Людвик не приехал. За гробом шла горстка людей. Я спросил Коутецких, где Людвик.
Они
пожали плечами и сказали - не знают. Похоронная процессия остановилась у
просторного
склепа с тяжелым мраморным камнем и белой скульптурой ангела.
У богатой семьи строителя отобрали все - жила она теперь на маленькую
пенсию. И
остался у нее лишь этот большой фамильный склеп с белым ангелом. Я все это знал,
но не мог
понять, почему гроб опускают именно туда.
Лишь поздней мне стало известно, что Людвик был тогда в тюрьме. Его матушка
была
единственной, кто знал об этом.
Когда она умерла, Коутецкие завладели мертвым телом нелюбимой невестки,
объявив ее
своей родней. Наконец-то отомстили неблагодарному племяннику. Отняли у него
мать.
Придавили ее тяжелым мраморным камнем, над которым высится белый ангел с
кудрявыми
волосами и ветвью. Этот ангел долго мне потом вспоминался. Он возносился над
разоренной
жизнью товарища, у которого украли даже тела покойных родителей. Ангел разбоя.
Посмотри в окно!
Чтобы сохранить великий дар природы — зрение,
врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут,
а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза.
В перерывах между чтением полезны
гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.
Власта не любит никаких экстравагантностей. Сидеть ни с того ни с сего
ночью в садике
для нее - экстравагантность. Я услыхал резкий стук в оконное стекло. За стеклом
темнела
строгая тень женской фигуры в ночной рубашке. Я покорен. Не умею противиться
более
слабым. А коль во мне метр девяносто и я одной рукой поднимаю мешок весом в
центнер, до
сих пор мне не довелось найти в жизни никого, кому бы я мог оказать
сопротивление.
Итак, я вошел в дом и лег рядом с Властой. Чтобы не молчать, я обмолвился о
том, что
встретил нынче Людвика. "Ну и что?" - сказала она с подчеркнутым равнодушием.
Ничего не
попишешь. Презирает его, на дух не переносит. Впрочем, жаловаться ей не на что.
Со дня
нашей свадьбы случилось ей лишь однажды увидеться с ним, в пятьдесят шестом. А
тогда я не
мог даже от самого себя скрыть пропасть, которая нас разделяла.
За спиной у Людвика уже были армия, тюрьма и несколько лет работы на
рудниках. Он
хлопотал в Праге о своем восстановлении на факультете и в наш город приехал,
чтоб покончить
с кой-какими полицейскими формальностями. Я опять волновался перед нашей
встречей. Но
встретился я не со сломленным нытиком. Напротив, Людвик был другим, чем я знал
его
прежде. В нем появилась какая-то грубость, жестокость, но было больше
спокойствия. Ничего,
что бы взывало к состраданию. Мне казалось, что мы легко преодолеем пропасть,
которой я так
боялся. Чтобы побыстрей восстановить оборванную нить, я позвал его на репетицию
нашей
капеллы. Хотелось верить, что это все еще и его капелла. Какое имеет значение,
что у нас
другой цимбалист, другая вторая скрипка, другой кларнетист и что из старой
компании остался
я один. Время бежит, и эти перемены не могут сбить нас с толку. Важно то, что мы
вписаны и в
этот мимолетный час.
Людвик сел на стул возле цимбалиста и молча слушал, как мы репетируем.
Сперва мы
играли наши самые любимые песни, те, что играли еще в гимназии. Потом какие-то
новые,
которые отыскали в глухих подгорных селах. Наконец наступил черед песням, на
которые мы
делаем самую большую ставку. Это уже не подлинно народные песни, а песни, что мы
сами
создали в ансамбле в народном духе. Это были песни о межах, которые надобно
распахать,
чтобы из множества мелких частных полюшек сотворить одно просторное
кооперативное поле,
песни о бедняках, что уже не гнут, как рабы, спины, а стали хозяевами своей
земли, песенка о
трактористе, которому улыбается счастье на тракторной станции.
Музыку всех этих песен нельзя было отличить от исконно народной, но слова
подчас
были злободневнее, чем передовицы. Среди них мы особенно дорожили песней о
Фучике,
герое, который во время оккупации был замучен нацистами и о котором "люди песню
сложили".
Людвик сидел на стуле и смотрел, как руки цимбалиста бегают палочками по
струнам.
В маленькую рюмку он то и дело подливал себе вина из бутыли. Я наблюдал за
ним
поверх кобылки своей скрипки. Он был задумчив и ни разу не поднял на меня глаз.
Б помещение одна за другой стали заходить наши жены, что означало:
репетиция скоро
кончится. Я позвал Людвика к себе. Власта собрала нам кой-какой ужин, а сама
пошла спать,
оставив нас вдвоем. Людвик говорил о чем угодно. Но я чувствовал, что он так
словоохотлив
лишь потому, что не хочет говорить о том, о чем хочу говорить я. Но разве я мог
не поделиться
со своим лучшим товарищем тем, что было самым большим нашим общим достоянием? И
посему я оборвал его ничего не значащую болтовню. Что ты скажешь о наших песнях?
Людвик
без колебаний ответил, что ему понравилось. Но я не дал ему отделаться дежурной
любезностью. Я продолжал расспрашивать: что он скажет о тех новых песнях,
которые мы
обнаружили в глухих деревнях? А как ему показались те, что мы сами сложили?
Людвику не хотелось вступать в дискуссию. Но исподволь я втягивал его в
нее, покуда он
наконец не разговорился. Те немногие старые народные песни, сказал он, и вправду
прекрасны.
Но в остальном наш репертуар ему не по душе. Мы слишком подстраиваемся под
общепринятый вкус. И, конечно, тут нечему удивляться. Мы выступаем перед самой
широкой
публикой и хотим нравиться. Но таким образом стираем с наших песен все, что есть
в них
своеобразного. Мы стираем их неподражаемый ритм и приспосабливаем к традиционной
ритмике. Мы выбираем песни из самого молодого хронологического слоя,
всевозможные
чардаши и "вертуньки", как наиболее доступные и популярные.
Я возражал. Мы пока еще в начале пути. Мы хотим, чтобы народная песня
распространилась как можно шире. И потому приходится отчасти приспосабливать ее
к
усредненному вкусу. Самое же главное, что мы уже создали современный фольклор,
новые
народные песни, которые говорят о нашей нынешней жизни.
Он не согласился. Как раз эти новые песни больше всего и резали ему слух.
Какая,
дескать, убогая подделка! И какая фальшь!
До сих пор мне делается грустно, когда я вспоминаю об этом. Кто предрекал
нам, что
кончим, как жена Лотова, если будем лишь оглядываться назад? Кто фантазировал о
том, что из
народной музыки взойдет новый стиль эпохи? Кто призывал нас привести народную
музыку в
движение и заставить ее шагать бок о бок с современной историей?
Это была утопия, сказал Людвик.
Как утопия?! Вот они, эти песни! Они существуют!
Он посмеялся надо мной. Да, в ансамбле вы поете их. Но покажи мне хоть
одного
человека вне ансамбля, который бы пел их! Покажи мне хоть единственного мужика,
который
бы сам в свое удовольствие пел эти ваши песенки о кооперативах! Ведь его бы
всего
перекосило - до того они неестественны и фальшивы! Ваш текст-агитка отстает от
этой
псевдонародной музыки, как плохо пришитый воротник от рубахи! Псевдоморавская
песенка о
Фучике! Какая чушь! Пражский журналист! Что общего у него с Моравией?
Я возражал, что Фучик принадлежит всем и что, пожалуй, мы тоже имеем право
спеть о
нем по-нашему.
Да разве вы поете о нем по-нашему? Вы поете по рецепту "агитпропа", а не
по-нашему!
Вспомни текст этой песни! Да почему вообще песня о Фучике? Разве один он боролся
в
подполье? Одного его мучили?
Но он самый знаменитый из всех!
Безусловно! Пропагандистский аппарат хочет навести порядок в галерее
мертвых героев.
А среди героев он хочет иметь главного героя, чтобы как следует экипировать его
в плане
агитации и пропаганды.
К чему эти издевки? У каждой эпохи есть свои символы!
Допустим, но как раз это и интересно, кто стал символом! Сотни людей были
тогда не
менее мужественны, но они забыты. Погибли и знаменитые. Политики, писатели,
ученые,
художники. Но не стали символами. Их фотографии не висят на стенах секретариатов
и школ.
А у них за плечами нередко великое произведение. Но именно это произведение
стоит костью в
горле. Его трудно обработать, подстричь, вычеркнуть неугодное. Произведение и
есть камень
преткновения в пропагандистской галерее героев.
"Репортажа с петлей на шее" не написал никто из них!
Вот именно! Что делать с героем, который молчит? Что делать с героем,
который не
использует последние минуты жизни для театрального действа! Для педагогической
лекции! А
вот Фучик, хотя далеко не был известным, счел бесконечно важным поведать миру о
том, что
он в тюрьме думает, чувствует, переживает, что завещает и советует человечеству.
Он писал
это на маленьких клочках бумаги и рисковал жизнями других людей, которые тайно
проносили
его записочки из тюрьмы и прятали. Как высоко, должно быть, он ценил свои
собственные
мысли и чувства! Как высоко ставил сам себя!
Этого я уже не смог вынести. Выходит, Фучик был просто самовлюбленным,
самодовольным себялюбцем?
Но Людвик уже закусил удила - не остановишь. Нет, самодовольство, на его
взгляд, не
было тем главным, что заставляло его писать. Главным была слабость. Потому как
быть
мужественным в одиночку, без свидетелей, без награды единодушной поддержки, лишь
наедине с собой, для этого требуется великая гордость и сила. Фучику нужна была
поддержка
публики. И в уединении камеры он создал себе - пусть мнимую - публику. Ему
необходимо
было быть замеченным! Черпать силы в аплодисментах! Пусть в мнимых
аплодисментах!
Превратить тюрьму в сцену и облегчить свою судьбу тем, что он не только проживал
ее, но и
выставлял напоказ и играл! Что купался в красоте своих слов и жестов!
Я был готов принять печаль Людвика. И его горечь. Но эту злобу, эту
ироническую
ненависть я не предполагал в нем. Чем оскорбил его замученный Фучик? Достоинство
человека
вижу в верности. Знаю, Людвик был несправедливо наказан. Но тем хуже! Тогда
перемена в его
взглядах имеет уж слишком прозрачную мотивировку. Разве человек может полностью
изменить свои жизненные устои лишь на том основании, что был обижен?
Все это я высказал Людвику прямо в глаза. А потом вновь произошло нечто
неожиданное.
Людвик уже не ответил мне. Словно спала с него эта гневливая горячность. Он
смотрел на меня
испытующе, а потом совсем тихим и спокойным голосом сказал, чтобы я не сердился.
Что,
возможно, он ошибается. Сказал он это так странно и холодно, что я прекрасно
понял, говорит
он неискренно. Но мне не хотелось завершать наш разговор на такой фальшивой
ноте. Как я ни
огорчался, но по-прежнему следовал своему изначальному желанию: найти у Людвика
понимание и воскресить нашу старую дружбу. И как бы круто мы ни встретились, я
все-таки
надеялся, что где-то в конце долгого нашего спора мы найдем кусочек общей
территории, где
нам когда-то бывало хорошо вдвоем и где мы снова сможем с ним поселиться. Но
напрасно я
пытался продолжить разговор. Людвик извинился, что хватил через край, что его
снова куда-то
занесло. Просил забыть, о чем он говорил.
Забыть? Почему ж надо забыть о нашем серьезном разговоре? Не лучше ли
продолжить
его? И только на следующий день до меня дошел истинный смысл этой просьбы.
Людвик
ночевал у нас и завтракал. После завтрака у нас оставалось еще полчасика
перекинуться
словом. Он рассказывал, какие усилия ему приходится прилагать, чтобы получить
разрешение
закончить на факультете последние два курса. Каким пожизненным клеймом стало для
него
исключение из партии. Как ему нигде не доверяют. Что лишь благодаря помощи
нескольких
друзей, которые знают его еще с дофевральских времен, он, кажется, снова будет
допущен к
занятиям. Говорил он и о других своих знакомых, которые в том же положении, что
и он.
Говорил, как следят за ними и как тщательно фиксируется каждое их слово. Как
опрашиваются
люди из их окружения и как часто иное ревностное или злонамеренное свидетельство
может
надолго испортить им жизнь. Затем он снова свернул разговор на что-то
несущественное, а
когда мы прощались, сказал, что рад был повидать меня, и снова попросил забыть о
том, о чем
вчера говорил мне.
Связь этой просьбы с упоминанием о судьбах его знакомых была слишком ясна.
Она
оглушила меня. Людвик перестал говорить со мной, потому что боялся! Боялся, что
наш
разговор станет кому-то известен! Боялся, что я донесу на него! Боялся меня! Это
было ужасно.
И неожиданно. Пропасть, которая разделяла нас, была гораздо глубже, чем я думал.
Была так
глубока, что не позволяла нам даже выговориться до конца.
Власта уже спит. Время от времени похрапывает, бедняжка. У нас все уже
спят. А я лежу
такой большой, большой и сильный и думаю о своем бессилии. Уже в ту последнюю
встречу я
особенно остро ощутил его. А до этого доверчиво полагал, что все в моей власти.
Людвик ведь
никогда не сделал мне зла. Почему же при всем моем желании я не мог снова с ним
сблизиться?
Оказалось, сие от меня не зависит. Ни наше отчуждение, ни наше сближение.
Тогда я
надеялся, что время все рассудит. А оно все текло и текло. С момента нашей
последней встречи
прошло девять лет. Людвик меж тем доучился, получил отличное место, стал
серьезным
ученым в интересующей его области.
Я издали слежу за его судьбой. Слежу с любовью.. Нe могу считать Людвика ни
своим
врагом, ни человеком чужим. Это мой друг, но друг заколдованный. Словно в нем
повторяется
сюжет сказки, где невеста принца обращена в змею или лягушку. В сказках всегда
побеждает
верное терпенье принца.
Однако время пока не может рассеять, колдовских чар. Я не раз узнавал, что
мой друг
наведывался в наш город. А ко мне так и не зашел. Сегодня я встретил его, но он
увернулся от
меня. Чертов Людвик.
Все началось с тех пор, как мы в последний раз виделись и говорили. Год от
году я все
сильней чувствовал, как вокруг меня сгущается одиночество, а внутри меня
прорастает тоска.
Чем дальше, тем больше скапливалось усталости, и чем дальше, тем меньше
становилось
радости и успехов. Ансамбль ежегодно выезжал в свои заграничные турне, но
приглашений все
убавлялось, а нынче нас уже почти никуда не зовут. Работаем без устали, причем
все
напряженнее, но вокруг нас установилась тишина. Стою в опустелом зале. И кажется
мне, что
именно Людвик наслал на меня это одиночество. Ибо на одиночество человека
обрекают не
враги, а товарищи.
С тех пор я стал чаще выходить на дорогу посреди мелких полосок земли. На
дорогу, где
на меже растет одинокий шиповник. Там я встречаюсь с последними верными
друзьями. Там
дезертир со своими молодцами. Там бродячий музыкант. И там же за горизонтом -
деревянный домишико, а в нем Власта - бедная девчоночка.
Дезертир на
...Закладка в соц.сетях