Жанр: Драма
Шутка
...олне достойное место. Мне
представляется движущаяся лестница (это время) и на ней человек (это я), что
бежит не в том
направлении, в каком движется лестница, однако движется она быстрее, чем я, и
поэтому
медленно уносит меня от цели, к которой я бегу; эта цель (странная цель, ибо
расположена
сзади!) не что иное, как прошлое политических процессов, прошлое залов, где
поднимаются
руки, прошлое страха, прошлое "черных" солдат и Люции, прошлое, которое загубило
меня,
которое я пытаюсь разгадать, размотать, расплести, но которое противится тому,
чтобы я жил,
как подобает человеку, жил с поднятой головой. И вместе с тем это прошлое день
ото дня все
отдаленнее (поскольку лестница движется быстрее меня), и оттого чем дальше, тем
оно менее
разгадано и менее распутано, так что усердствую я (с глазами, обращенными к
прошлому, и с
неутоленным чувством справедливости) в бесплодном беге.
И вот я потянул за главную нить, которой хотел было связаться с прошлым,
меня
гипнотизирующим, нить эта - мщение, однако и оно, как довелось убедиться на этих
днях,
оказалось столь же бесплодным, как и бесплоден весь мой бег назад. Да, теперь
мне ясно:
именно тогда, когда Земанек зачитал в факультетской аудитории отрывки из
фучиковского
"Репортажа с петлей на шее", я должен был подойти к нему и дать пощечину, да,
именно тогда.
С затянувшейся отсрочкой мщение превращается в нечто мнимое, в личную религию, в
миф,
отторгаемый с каждым днем все больше от действующих лиц, которые в мире мщения
остаются прежними, хотя на самом деле (лестница в постоянном движении) они уже
давно
другие: сейчас другой Ян стоит перед другим Земанеком, и удар, который я
задолжал ему,
нельзя ни воскресить, ни возродить, он окончательно потерян, и, стукни я его
нынче, спустя
годы, мой удар был бы совершенно непонятен, а поскольку непонятен, он приобрел
бы затем и
совершенно иные, чужие, не продуманные мною значения, он стал бы чем-то другим,
чем был в
моем замысле, он мог бы обратиться совсем в иную сторону, и я бессилен был бы
направить, а
тем паче оправдать его.
Я резал на тарелке большую лепешку шницеля по-венски, и снова моих ушей
коснулось
"гилом, гилом", несшееся слабо и заунывно по-над деревенскими крышами; я
мысленно
представил себе закутанного короля и его "Конницу", и у меня сжалось сердце от
невразумительности человеческих жестов.
На протяжении многих веков в моравских деревнях так же, как и сегодня,
выезжают
юноши со странным посланием, чьи буквы, начертанные на неведомом языке, они
демонстрируют с умилительной верностью, даже не понимая их. Какие-то древние
люди
определенно хотели поведать что-то очень важное, а сегодня в своих потомках они
оживают
глухонемыми витиями, говорящими с публикой прекрасными и непонятными жестами. Их
послание никогда не будет разгадано не только потому, что к нему не найден ключ,
но и
потому, что у людей нет терпения прислушаться к нему в пору, когда собрано уже
такое
неоглядное множество посланий стародавних и новых, что их перекликающиеся вести
перестали восприниматься. Уже сейчас история - лишь ниточка запомнившегося над
океаном
забытого, но время шагает вперед, и наступит век высших летосчислении, какие
невозросшая
память индивидов вообще не в состоянии будет постичь; поэтому целые столетия, да
и
тысячелетия, выпадут из нее, столетия живописи и музыки, столетия изобретений,
сражений,
книг, и это обернется бедой, ибо человек утратит понятие о себе самом, и его
история,
неосмысленная, неохватная, ссохнется до нескольких схематичных, лишенных смысла
сокращений. Тысячи глухонемых "Конниц королей" будут выезжать навстречу тем
далеким
людям с печальными и невнятными посланиями, но ни у кого не будет времени
выслушать их.
Я сидел в углу летнего ресторана над пустой тарелкой - даже не заметив, как
съел
шницель, - и думал о том, что я тоже втянут (уже ныне, уже сейчас!) в это
неизбежное и
беспредельное забвение. Пришел официант, взял тарелку, взмахнул полотенцем,
сметая с моей
скатерти несколько крошек, и поспешил к другому столу. Меня охватила жалость к
этому дню
не только потому, что он был тщетным, но и потому, что даже его тщетность не
останется, что
он канет в Лету вместе с этим столом и с той мухой, что жужжит вокруг моей
головы, и с этой
желтой пыльцой, что роняет на скатерть цветущая липа, и с тем медлительным и
убогим
обслуживанием, столь типичным для нынешнего состояния общества, в каком я живу,
что и это
общество будет забыто и еще много раньше будут забыты его ошибки, грехи и
неправды, от
которых я страдал и натерпелся и которые напрасно пытался исправить, покарать и
искупить,
да, напрасно, ибо то, что случилось, случилось, и того не искупишь.
Да, это так: большинство людей обманывает себя двоякой ложной верой - они
верят в
вечную память (людей, вещей, поступков, народов) и в искупление (поступков,
ошибок, грехов
и неправд). Обе веры ошибочны. В действительности же наоборот: все будет забыто,
и ничего
не будет искуплено. Задачу искупления (отмщения и прощения) выполнит забвение.
Никто не
искупит учиненных неправд, ибо все неправды будут забыты.
Я снова огляделся вокруг, так как знал, что будут забыты липа, стол, люди
за столами,
официант (усталый после дневной суеты) и этот трактир, который (с улицы
неприветливый)
отсюда, со стороны сада, был довольно симпатично обвит виноградной лозой. Я
смотрел в
открытую дверь коридора, в которой только что исчез официант (это утомленное
сердце теперь
уже опустевшего и притихшего заведеньица), но возник молодой человек в кожаной
куртке и
техасах; он вошел в сад и осмотрелся; затем, увидев меня, направился к моему
столу; только
минутой позже я сообразил, что это Геленин техник.
Совершенно не переношу ситуации, когда любящая и нелюбимая женщина угрожает
своими возвращениями, и потому, когда паренек протянул мне конверт ("Это вам
посылает
пани Земанкова"), первым моим желанием было как-то оттянуть прочтение письма. Я
предложил ему сесть рядом; он послушался (сел, опершись локтем о стол, и,
наморщив лоб,
спокойно уставился на пронизанную солнцем липу), а я положил конверт перед собой
на стол и
спросил:
- Выпьем что-нибудь?
Он пожал плечами; я предложил ему водки, но он отказался: за рулем, мол; а
затем
добавил, что если мне хочется, то на здоровье - он с удовольствием поглядит, как
я пью. Пить
меня совсем не тянуло, но передо мной на столе лежал конверт, открывать который
мне не
хотелось, и потому я готов был предпочесть любое другое занятие. А значит,
попросил
официанта, проходящего мимо, принести мне водки.
- А что Гелена хочет, не знаете? - спросил я.
- Откуда мне знать. Прочитайте письмо, - ответил он.
- Что-нибудь срочное? - снова поинтересовался я.
- А вы считаете, я должен был вызубрить письмо наизусть на случай
нападения? -
сказал он.
Я взял конверт в руки (это был официальный конверт со штампом местного
национального комитета); затем я снова положил его на скатерть перед собой и, не
зная, что
сказать, произнес:
- Жаль, что вы не пьете.
- Речь же идет о вашей безопасности тоже, - сказал он. Я понял намек,
понял, что
сказан он был не без умысла: парень, пользуясь случаем, хочет выяснить, есть ли
у него
надежда на обратном пути остаться с Геленой тет-а-тет. Он был вполне мил, на его
лице
(маленьком, бледном и веснушчатом, с вздернутым коротким носом) отражалось все,
что
происходило внутри него; это лицо было столь прозрачно, видимо, потому, что
казалось
непоправимо детским (я сказал "непоправимо", ибо эта детскость таилась в
ненормальной
мелкости черт, которые с возрастом ничуть не становятся более мужественными, а
делают
старческое лицо всего лишь постаревшим детским). Эта детскость едва ли может
быть в
радость двадцатилетнему парню, ибо в таком возрасте она унижает его, и ему
ничего не
остается, как любыми средствами маскировать ее (так же, как некогда маскировал
ее - о Боже,
бесконечный театр теней! - мальчик-командир в нашей казарме): одеждой (кожаная
куртка
парня была с широкими плечами, хорошо сшитой и вполне шла ему) и манерами
(парень
держался самоуверенно, слегка грубовато и подчас выказывал некое небрежное
равнодушие).
Но, к сожалению, в этой маскировке он то и дело выдавал себя: краснел, не владел
в
достаточной мере своим голосом, который в минуты даже самого небольшого волнения
слегка
срывался (это я заметил уже при первой встрече), не владел глазами и мимикой
(хоть и старался
выказать равнодушие по поводу того, поеду ли я с ними или не поеду в Прагу, но,
как только я
заверил его, что останусь здесь, глаза его нескрываемо засияли).
Когда минуту спустя официант поставил на наш стол по ошибке не одну, а две
рюмки
водки, паренек махнул рукой и попросил официанта не уносить ее: так и быть, он
тоже выпьет.
- Не оставлять же вас в одиночестве, - сказал он и поднял рюмку: - За ваше
здоровье!
- За ваше! - сказал я, и мы чокнулись.
Мы разговорились, я узнал, что парень рассчитывает уехать часа через два,
поскольку
Гелена хочет записанный материал обработать на месте, а быть может, наговорить
еще и
собственный комментарий, чтобы все целиком уже завтра пошло в эфир. Я спросил,
как ему с
Геленой работается. Он снова слегка покраснел и ответил, что Гелена толк в своем
деле знает,
но держит, правда, своих сотрудников в ежовых рукавицах: готова работать и днем
и ночью, и
ей плевать, что кто-то, к примеру, торопится домой. Я спросил его, торопится ли
он тоже
домой. Он сказал, что нет, что лично его это вполне устраивает. А потом,
пользуясь тем, что я
сам спросил его о Гелене, поинтересовался скромно и как бы невзначай: "А откуда
вы,
собственно, знакомы с Геленой?" Я сказал ему, а он продолжал допытываться:
"Гелена клевая,
правда?"
Когда речь шла о Гелене, он напускал на себя демонстративно спокойный вид,
и это тоже
я приписывал его желанию замаскироваться: о его безнадежном поклонении Гелене,
видимо,
все знали, и он всячески открещивался от венца незадачливого влюбленного, венца,
как
известно, весьма постыдного. Хоть я и не относился к самоуверенности парня
слишком
серьезно, тем не менее она несколько смягчала тяжесть письма, лежавшего передо
мной на
скатерти, и потому я взял его и открыл: "Мое тело и моя душа не знают теперь,
зачем... жить...
Прощаюсь..."
В другом конце сада я увидел официанта и закричал:
- Получите с меня!
Официант кивнул головой, но не соизволил сойти с орбиты своего действа и
снова исчез в
коридоре.
- Идемте, у нас нет времени, - сказал я парню. Я встал и быстро пересек
сад; парень
поспешил за мной. Мы прошли по коридору к маленькому залу до самого выхода, так
что
официанту поневоле пришлось бежать за нами.
- Шницель, суп, две рюмки водки, - диктовал я ему.
- Что происходит? - спросил притихшим голосом парень.
Расплатившись с официантом, я велел парню как можно скорее проводить меня к
Гелене.
Мы двинулись быстрым шагом.
- Что случилось? - спросил он.
- Это далеко?
Он указал рукой вперед, и я с ходьбы перешел на бег; бежали мы оба и скоро
оказались у
национального комитета. Это был одноэтажный домик, выкрашенный в белый цвет и
смотревший на улицу воротами и двумя окнами. Мы вошли внутрь. Из темного
коридора вела
дверь вправо; парень открыл ее; мы очутились в неприветливой канцелярии: под
окном стояли
придвинутые вплотную два письменных стола; на одном был открытый магнитофон,
блокнот и
дамская сумка (да, Геленина!); у обоих столов стояли стулья, а в углу комнаты -
металлическая вешалка. На ней висели два плаща: Геленина синяя "болонья" и
грязный
мужской прорезиненный плащ.
- Здесь, - сказал парень.
- Это письмо она вам здесь давала?
- Да.
Однако сейчас канцелярия была безнадежно пуста; я крикнул: "Гелена!" - и
сам
испугался, так неуверенно и удрученно звучал мой голос. В ответ ни звука. Я
крикнул снова:
"Гелена!", и парень спросил:
- Она что-нибудь сделала с собой?
- Похоже, - сказал я.
- Она написала вам об этом в письме?
- Да, - сказал я. - В вашем распоряжении не было никакой другой комнаты?
- Нет, - ответил он.
- А в гостинице?
- Оттуда мы еще утром выписались.
- Тогда надо ее искать здесь, - сказал я и услышал сдавленный, срывающийся
голос
парня: "Гелена!"
Я открыл дверь в соседнюю комнату; там тоже была канцелярия: письменный
стол,
корзина для бумаг, три стула, шкаф и вешалка (вешалка была такая же, как и в
первой комнате:
металлический стержень, стоящий на трех ножках, а вверху расходящийся - точно
так, как
внизу, - на три металлические ветки: поскольку на вешалке ничего не висело, она
стояла здесь
широко и по-человечески; ее железная нагота и смешно воздетые ручки навеяли на
меня
тревогу); над письменным столом было окно, а вокруг - лишь голые стены; ни одна
дверь
никуда отсюда не вела; в домике, вероятно, были только эти две комнаты.
Мы пошли назад в первую комнату; я взял со стола блокнот и перелистал его;
но в нем
были почти неразборчивые заметки, касавшиеся (насколько мне удалось прочитать
отдельные
слова) "Конницы королей"; никакой записки, никаких прощальных слов. Я открыл
сумку: там
оказались носовой платок, кошелек, помада, пудреница, две высыпавшиеся сигареты,
зажигалка; никакой упаковки с лекарством, никакого пузырька из-под выпитого яда.
Я
лихорадочно думал, что же могла Гелена сделать с собой, и наиболее вероятным мне
представлялся яд; однако после него должен был бы остаться пузырек или тюбик. Я
подошел к
вешалке и порылся в карманах дамского плаща; они были пусты. - Может, на
чердаке? -
нетерпеливо сказал парень, поскольку мои поиски в комнате, хоть и длились они не
более
двух-трех секунд, казались ему явно бессмысленными. Мы выбежали в коридор и
обнаружили
там две двери: одна была в верхней своей трети застеклена, и сквозь стекло
неясно
вырисовывался двор; мы открыли вторую, ближайшую, дверь - за ней была лестница,
каменная, темная, покрытая слоем пыли и копоти. Мы взбежали наверх; нас
обступила
полутьма, благо, на крыше было одно слуховое окно (с грязным стеклом), сквозь
которое
сеялся тусклый, серый свет. Вокруг громоздилось полно всякой рухляди (ящики,
садовые
инструменты, мотыги, заступы, грабли, а еще горы папок и старые поломанные
стулья); мы
спотыкались. Я хотел крикнуть "Гелена!", но от страха не смог; боялся молчания,
которое
ответствовало бы. Парень тоже молчал. Без единого слова мы переворошили всю
рухлядь и
прощупали все темные закутки; чувствовалось, насколько мы оба встревожены. А
наибольшим
ужасом веяло от нашего собственного молчания, которым мы признавались себе, что
уже не
ждем от Гелены ответа, что мы ищем лишь ее тело - висящее или распростертое.
Однако мы ничего не нашли и вернулись вниз, в канцелярию. Я снова оглядел
весь
инвентарь, столы, стулья, вешалку, державшую на вытянутой руке ее плащ, а затем
и во второй
комнате: стол, стулья, шкаф и опять же вешалку с отчаянно поднятыми пустыми
ручонками.
Парень крикнул (впустую) "Гелена!", а я (впустую) открыл шкаф - передо мной были
полки,
забитые папками, писчебумажными принадлежностями, клейкими лентами и линейками.
- И все-таки здесь должно еще что-то быть! Уборная! Либо подвал! - сказал
я, и мы
снова вышли в коридор; парень открыл дверь во двор. Двор был маленький; в углу
стояла
клетка с кроликами; за двориком был сад, заросший густой некошеной травой, из
которой
поднимались стволы фруктовых деревьев (далеким уголком мозга я успел осознать,
что сад
прекрасен; что промеж зелени ветвей висят клочья голубого неба, что стволы
деревьев
шершавые и кривые и что среди них сияет несколько желтых подсолнухов); в конце
сада, в
идиллической тени яблони, я увидел деревянный домик деревенской уборной. Я
бросился к
нему.
Вращающийся брусочек, прибитый одним большим гвоздем к узкой притолоке
(чтобы в
горизонтальном положении он закрывал дверь снаружи), висел вертикально. Я
просунул
пальцы в щель между дверью и притолокой и легким рывком обнаружил, что уборная
изнутри
заперта; это означало лишь одно: там Гелена. Я сказал тихо: "Гелена! Гелена!" В
ответ ни
звука. Лишь яблонька, обдуваемая ветерком, шуршала ветвями о деревянную стенку
домика.
Я понимал, что молчание в запертой уборной означает самое страшное и что не
остается
ничего другого, как выломать дверь, притом сделать это должен именно я. Я снова
вложил
пальцы в щель между притолокой и дверью и дернул изо всех сил; дверь, запертая
не на
крючок, а как часто бывает в деревне - на веревочку, без особого сопротивления
распахнулась
настежь. Напротив меня на деревянной лавочке в зловонии отхожего места сидела
Гелена.
Бледная, однако живая. Она смотрела на меня полными ужаса глазами и
непроизвольным
движением стягивала задранную юбку, которая и при самом большом усилии едва ли
достигала
до половины ляжек; Гелена тянула подол обеими руками и поджимала под себя ноги.
- Боже, подите прочь! - кричала она в отчаянии.
- Что с вами? - кричал я на нее. - Что вы проглотили?
- Подите прочь! Оставьте меня! - кричала она.
За моей спиной в это время появился и парень, а Гелена кричала: "Индра,
уходи прочь,
прочь отсюда!"
Приподнявшись над отхожим местом, она протянула руку к двери, но я встал
между нею
и дверью, так что она, пошатываясь, снова опустилась на круглое отверстие лавки.
Однако в ту же секунду снова вскочила с нее и бросилась на меня с отчаянной
силой (в
самом деле - отчаянной, поскольку это были уже крупицы силы, оставшиеся у нее
после
невероятного изнурения). Схватив меня обеими руками за лацканы пиджака, она
стала
выпихивать меня вон; мы оказались снаружи, перед порогом уборной. "Ты зверь,
зверь, зверь!"
- кричала она (если можно назвать криком неистовые потуги ослабшего голоса) и
трясла меня;
потом вдруг отпустила и бросилась бежать по траве в сторону дворика. Она хотела
убежать, но
ей не повезло; выскочив из уборной в панике, она не успела привести себя в
порядок, и ее
спущенные до колен трусики (знакомые мне со вчера - эластичные, выполняющие
одновременно и роль пояса для подвязок) мешали ей двигаться (юбка была, правда,
одернута,
но чулки съехали, их верхняя, более темная кайма с подвязками сползла ниже
колен, виднеясь
из-под юбки); Гелена сделала несколько мелких шажков или, вернее, прыжков (в
туфлях на
высоких каблуках), продвинулась метра на три и упала (упала в осиянную солнцем
траву под
ветки дерева, близ высокого кричаще-желтого подсолнуха); я взял ее за руку и
хотел поднять;
она вырвалась, а когда я снова к ней наклонился, начала, точно невменяемая,
шлепать вокруг
себя руками; получив, таким образом, несколько ударов, я схватил ее со всей
силой, притянул к
себе, поднял и заключил в объятия, как в смирительную рубашку. "Зверь, зверь,
зверь,
зверь", - шипела она яростно и била меня свободной рукой по спине; когда я (как
можно
мягче) сказал: "Гелена, успокойтесь", она плюнула мне в лицо.
Не выпуская ее из кольца своих рук, я твердил:
- Не отпущу вас, пока не скажете, что вы проглотили.
- Прочь, прочь, подите прочь! - повторяла она исступленно, а потом вдруг
затихла,
перестала сопротивляться и сказала: - "Пустите меня"; сказала настолько другим
(тихим и
усталым) голосом, что я, разжав руки, посмотрел на нее и с ужасом увидел, что ее
лицо
морщится от невыносимого напряжения, что челюсти сводит судорогой, глаза
становятся
какими-то незрячими и тело медленно обмякает и сгибается.
- Что с вами? - проговорил я, но она молча повернулась и снова направилась
к уборной;
шла она походкой, которую вовек не забуду: медленными мелкими шажками своих
спутанных
ног, шажками, неравномерно заторможенными; она прошла всего метра три-четыре, но
на
протяжении этого короткого расстояния несколько раз останавливалась, и видно
было (по
легким корчам ее тела), что она ведет тяжкую борьбу с беснующимися
внутренностями;
наконец она добрела до уборной, взялась за дверь (что оставалась распахнутой
настежь) и
закрыла ее за собой.
Я продолжал стоять там, где поднял ее с земли; а когда из уборной донеслись
громкие
стонущие вздохи, отошел еще дальше. И только сейчас осознал, что возле меня
стоит парень, ее
техник.
- Останьтесь здесь, - сказал я. - Надо вызвать врача.
Я вошел в канцелярию; телефон увидел сразу же с порога: он стоял на
письменном столе.
Хуже было с телефонным справочником; я нигде не находил его; попробовал
выдвинуть
средний ящик письменного стола, но тот был заперт, равно как и все прочие ящики
тумбы
стола; запертым оказался и второй письменный стол. Я пошел в другую комнату; там
в столе
был только один ящик, причем на сей раз незапертый; но, кроме нескольких
фотографий и
ножа для резки бумаги, в нем ничего не было. Я не знал, что делать; и меня вдруг
одолела
(теперь, когда стало ясно, что Гелена жива и что ей едва ли грозит смерть)
усталость; я постоял
немного в комнате, тупо глядя на вешалку (худая металлическая вешалка, поднявшая
руки
вверх, будто сдавалась кому-то на милость); потом (скорее от растерянности)
открыл шкаф; на
груде папок лежал сине-зеленый телефонный справочник; я подошел с ним к
телефону,
перелистывая список больниц. Набрав номер, я уж было услышал в трубке гудки,
когда в
комнату вбежал парень.
- Никого не вызывайте! Не нужно! - кричал он.
Я ничего не мог понять,
Он вырвал у меня из рук трубку и положил на вилку.
- Ни к чему это, говорю вам. Я попросил его объяснить мне, что происходит.
- Никакая это не отрава! - сказал он и подошел к вешалке; пошарив в кармане
мужского плаща, вытащил стеклянный тюбик из-под лекарства, открыл его и
перевернул:
пустой.
- Это то, что она проглотила? - спросил я. Он кивнул.
- Откуда вы знаете?
- Она сказала мне.
- Так это ваш тюбик? Он кивнул. Я взял его в руки; на нем было написано:
"Альгена".
- Вы думаете, что анальгетики в таком количестве безвредны? - кричал я на
него.
- Там была не "альгена".
- А что же там было? - кричал я.
- Слабительное, - отрубил он, Я кричал, чтобы он не дурил мне голову, что я
должен
знать, что произошло, и что мне вовсе не интересны его наглые шуточки. Я
приказал ему тотчас
ответить мне. В ответ на мой крик он и сам заорал:
- Я же сказал вам, что там было слабительное! Будто все на свете должны
знать, что у
меня не в порядке кишечник! - И вдруг я понял: то, что казалось мне глупой
шуткой, было
сущей правдой.
Я смотрел на него, на его побагровевшую мордочку, на тупой нос (маленький,
но при
этом достаточно большой для того, чтобы поместить на себе великое множество
веснушек), и
мне стал проясняться смысл всего: стеклянный тюбик от "альгены" должен был
скрыть
комичность его болезни, так же, как техасы и широченная куртка - комичность его
детской
физиономии. Он стыдился себя и с трудом нес по жизни свой юношеский удел; в эту
минуту я
любил его, он спас своей стыдливостью (этим аристократизмом юности) жизнь
Гелене, а мне -
сон на грядущие годы, С тупой благодарностью я смотрел на его оттопыренные уши.
Да, он
спас Гелене жизнь; однако ценой ее бесконечно мучительного унижения; я знал это,
как и то,
что ее унижение - ни за что ни про что, унижение без смысла и без малейшей тени
справедливости; я знал, что это новая непоправимость в цепи непоправимостей; я
чувствовал
себя виноватым, и меня охватило настойчивое (хоть и неясное) желание бежать к
ней, бежать
как можно быстрее, вытащить ее из этого позора, самому унизиться перед ней и
покаяться,
взять на себя всю вину и всю ответственность за это бессмысленно жестокое
происшествие.
- Чего вы на меня уставились! - гаркнул на меня парень. Я не ответил ему и
прошел
мимо него в коридор; направился к двери во двор.
- Чего вам там надо? - Он схватил меня сзади за плечо пиджака и попытался
притянуть
к себе; мы поглядели в глаза друг другу, я сжал его руку за запястье и сбросил
со своего плеча.
Он обошел меня и преградил мне дорогу. Сделав шаг к нему, я хотел оттолкнуть
его. В эту
минуту он размахнулся и ударил меня кулаком в грудь.
Удар был слабеньким, но парень отскочил и стал против меня в наивной
боксерской
позиции; в выражении его лица страх перемешивался с безрассудной смелостью.
- Нечего вам там делать! - крикнул он. Я не двигался. Вдруг пришла мысль,
что парень,
пожалуй, прав: что непоправимое, верно, уже ничем не искупишь. А парень, видя,
что я стою и
не защищаюсь, продолжал кричать: - Вы ей отвратительны! Ей наср... на вас! Она
так и
сказала! Ей наср... на вас!
Нервное перенапряжение делает человека бессильным не только против плача,
но и
против смеха; реальность последних слов парня вызвала у меня невольное
подергивание
уголков губ. Это взбесило парня; на сей раз он заехал мне в рот, а другой удар я
едва успел
перехватить. Затем парень снова отступил на шаг и поднял по-боксерски кулаки
перед самым
своим лицом - за ними были видны лишь его оттопыренные порозовевшие уши.
Я сказал ему:
- Прекратите! Ну что ж, я пошел! Он еще кричал мне вслед:
- Говнюк! Говнюк! Знаю, что ты приложил к этому руку. Я тебя еще найду!
Идиот!
Идиот!
Я вышел на улицу. Она была безлюдна, какими бывают улицы после праздника;
лишь
легкий ветерок вздымал пыль и гнал ее по плоской земле, пустой, как моя голова,
моя пустая
помраченная голова, в которой долго не возникало ни единой мысли...
Лишь позже я вдруг осознал, что держу в руке тюбик от "альгены"; я
присмотрелся к
нему; он весь был захватан: должно быть, давно служил парню камуфляжем для
послабляющих
средств.
Этот тюбик еще долгое время вызывал в памяти другие два тюбика Алексеева
"дорминала"; и вдруг я подумал, что паренек вовсе не спас Гелене жизни: будь это
даже
настоящая "альгена", она едва ли причинила бы Гелене больший вред, чем сильную
тошноту,
тем паче что мы с этим парнем оказались поблизости; Геленино отчаяние сводило
счеты с
жизнью на совершенно безопасном расстоянии от порога смерти.
18
Она стояла в кухне у плиты. Стояла спиной ко мне. Словно ничего не
произошло.
"Владимир? - ответила, даже не обернувшись. - Ты же видел его! Как ты можешь так
спрашивать?" - "Ложь, - сказал я. - Владимир нынче утром уехал с внуком
Коутецкого на
мотоцикле. Я пришел сказать тебе, что знаю это. Знаю, почему утром
...Закладка в соц.сетях