Купить
 
 
Жанр: Драма

Шутка

страница №16

дь шла не о
том,
чтобы достичь мгновенного наслаждения с одной из женщин (а значит, с любой
женщиной),
речь шла о том, чтобы досконально овладеть определенным чужим интимным миром, и
постичь этот чужой мир надо было мне в течение единственного дня, единственной
любовной
встречи, при которой мне отводилась роль не только того, кто отдается любви, но
одновременно и того, кто грабит и ищет легкой добычи, а потому обязан быть
максимально
зорким.
До сих пор я овладевал Геленой лишь взглядами. Я все еще стоял поодаль от
нее, тогда
как она, напротив, желала побыстрей почувствовать тепло моих прикосновений,
которые бы
прикрыли тело, выставленное напоказ холодным взглядам. Даже на расстоянии этих
нескольких шагов я чуть ли не ощущал влажность ее губ и чувственное нетерпение
языка. Еще
минута, две - и я подошел к ней. Мы обнялись, стоя посреди комнаты, между двумя
стульями,
полными нашей одежды.
- Людвик, Людвик, Людвик... - шептала она. Я повел ее к тахте и положил. -
Иди,
иди, иди, - говорила она. - Иди ко мне, иди ко мне.
Физическая любовь крайне редко сливается с любовью души. Что же,
собственно, делает
душа, когда тело срастается (в движении столь извечном, всеобщем и неизменном) с
другим
телом? Сколько всего она умеет вымыслить в эти минуты, давая тем самым понять
еще и еще
раз о своем превосходстве над косным однообразием телесной жизни! Как умеет
пренебречь
телом и использовать его (как и тело другого) в качестве источника для своей
буйной фантазии,
в тысячу раз более телесной, чем оба тела сами по себе! Или же напротив: как она
умеет
унизить тело, бросив его на произвол любострастия, и пустить затем свои мысли
(уже
утомленные прихотью собственного тела) к совершенно иным берегам - шахматной
партии,
воспоминаниям об обеде или о начатой книге...
Нет ничего необычного в том, что сливаются два чужих тела. И даже слияние
душ,
пожалуй, не столь уж редко. Но в тысячу раз драгоценнее, если тело сольется с
собственной
душой и объединится с ней в своей страсти.
А что делала моя душа в минуты, когда тело мое отдавалось физической любви
с
Геленой?
Моя душа видела женское тело. И была равнодушна к нему. Она знала, это тело
имеет для
нее смысл лишь постольку, поскольку его вот так же видит и любит некто третий,
некто, кого
здесь нет; и именно потому она пыталась смотреть на это тело глазами того
третьего,
отсутствующего; именно потому она стремилась стать его медиумом; вот согнутая
нога,
складка на животе, грудь, но все это приобретало значение лишь в те минуты,
когда мои глаза
превращались в глаза того третьего, отсутствующего; в тот чужой взгляд вдруг
вселялась моя
душа и становилась им; она овладевала не просто согнутой ногой, складкой на
животе или
грудью, но овладевала всем этим так, как это виделось тому третьему,
отсутствующему.
И, казалось, не только моя душа становилась медиумом того третьего,
отсутствующего, но
она приказывала и моему телу стать медиумом его тела и, отойдя потом в сторону,
смотрела на
эту извивающуюся змеиную борьбу двух тел, двух супружеских тел, чтобы затем
неожиданно
приказать моему телу снова стать самим собой, вмешаться в это супружеское соитие
и грубо
разрушить его.
На шее Гелены посинела жила, и по телу ее пробежала судорога, она повернула
голову
набок и зубами впилась в подушку.

Потом она зашептала мое имя, и ее глаза попросили короткого отдыха.
Но моя душа приказывала мне продолжать, гнать Гелену от наслаждения к
наслаждению,
измотать ее, менять положение ее тела, чтобы не оставлять скрытым и затаенным ни
единого
взгляда, каким смотрел на нее тот третий, отсутствующий; нет, не давать ей
желанного отдыха,
а вновь и вновь повторять эту судорогу, в которой она настоящая, такая, как
есть, подлинная, в
которой она не притворствует и которой въелась в память того третьего, кого нет
здесь,
въелась, как клеймо, как печать, как шифр, как мета. Похитить этот тайный шифр!
Эту
королевскую печать! Ограбить потайную "тринадцатую комнату", эту святая святых
Павла
Земанека, все обшарить и все переворошить, оставить ему в ней пустыню!
Я смотрел Гелене в лицо, залитое краской, обезображенное гримасой; я
положил на это
лицо ладонь, положил как на предмет, что можно повернуть, опрокинуть, искромсать
или
смять, и это лицо, казалось, чувствовало себя под моей ладонью именно вещью,
которой
хочется быть опрокинутой и искромсанной; я повернул ей голову в одну сторону,
затем в
другую; так я поворачивал ее голову несколько раз, и вдруг это поворачивание
превратилось в
первую пощечину, во вторую, в третью. Гелена начала всхлипывать и кричать, но
это был не
крик боли, а крик возбуждения, ее подбородок поднимался навстречу мне, а я бил
ее, и бил, и
бил; а потом увидел, что не только подбородок, но и грудь вздымается навстречу
мне, и я бил
ее (приподнявшись над нею) по рукам, по бокам, по груди...
Все кончается; кончилось наконец и это прекрасное опустошение. Она лежала
на животе
поперек тахты, усталая, изнуренная. На ее спине была круглая родинка, а ниже, на
ягодицах,
виднелись красные полосы от ударов.
Я встал и, пошатываясь, пересек комнату; открыв дверь, вошел в ванную,
отвернул кран и
холодной водой вымыл лицо, руки, тело. Подняв голову, увидел себя в зеркале;
лицо
улыбалось; когда я увидел его таким, улыбающимся, улыбка показалась мне смешной,
и я
рассмеялся... Затем обтерся полотенцем и сел на край ванны. Хотелось немного
побыть
одному, хотелось насладиться этим редчайшим блаженством внезапного одиночества и
порадоваться своей радости.
Да, я был доволен; возможно, я был просто счастлив. Я чувствовал себя
победителем, и
все последующие минуты и часы казались ненужными и не занимали меня.
Я вернулся в комнату.
Гелена лежала уже не на животе, а на боку и смотрела на меня.
- Иди ко мне, дорогой, - сказала она.
Множество людей, сблизившихся физически, полагают, даже не задумываясь как
следует,
что сблизились и духовно, и выражают эту ложную веру тем, что уже автоматически
чувствуют
себя вправе обращаться друг к другу на "ты". Я же, никогда не разделявший этой
ложной веры
в синхронную гармонию души и тела, принял Геленино обращение ко мне на "ты" в
замешательстве и с неприязнью. Пропустив мимо ушей ее зов, я подошел к стулу, на
который
были наброшены мои вещи, чтобы надеть рубашку.
- Не одевайся, - попросила Гелена, и, протянув ко мне руку, сказала снова:
- Иди ко
мне.
Ни о чем другом я не мечтал - лишь бы этих наступивших сейчас минут вовсе
не было, а
если им и суждено быть, то пусть они будут хотя бы как молено менее ощутимы,
менее
значительны, совсем невесомы, легче пыли; я уже не мог касаться Гелениного тела
и приходил
в ужас при мысли о любой нежности, но в равной мере боялся и любой
напряженности, любой
драматической ситуации; поэтому в конце концов я с неохотой оставил на стуле
свою рубашку
и снова подсел к Гелене на тахту. Это было невыносимо: она придвинулась,
положила голову
мне на ногу, стала целовать меня, вскоре моя нога увлажнилась; однако то была не
влажность
поцелуев; Гелена подняла голову, и я увидел, что ее лицо залито слезами. Она
стирала их и
говорила: "Дорогой, не сердись, что плачу, не сердись, любимый, что плачу" - и,
придвинувшись еще ближе, обняла меня и разрыдалась.

- Что с тобой? - спросил я. Она покачала головой и сказала:
- Ничего, ничего, дурачок ты мой, - и стала покрывать поцелуями мое лицо,
все
тело. - Я влюблена, - сказала она чуть погодя, а когда я ничего не ответил на
это,
продолжала: - Можешь смеяться надо мной, но мне все равно, я влюблена, влюблена.
- А
когда я опять ничего не ответил, сказала:
- Я счастлива. - Затем приподнялась и кивнула на стол, где стояла недопитая
бутылка
водки: - Знаешь что, налей-ка еще!
Мне не хотелось наливать ни Гелене, ни себе; я боялся, что добавочная
порция алкоголя
усилит опасность продления этого дня (который был превосходен, но лишь при
условии, что он
уже кончился, что был уже позади).
- Ну, пожалуйста, дорогой. - И, продолжая указывать на стол, она добавила
извиняющимся тоном: - Не сердись, я просто счастлива, я хочу быть счастлива...
- Для этого, думается, тебе не нужна водка, - сказал я.
- Не сердись, мне почему-то очень хочется.
Делать было нечего; я налил ей рюмку; "А ты больше не будешь?" - спросила
она; я
покачал головой. Она выпила рюмочку и сказала: "Поставь это сюда". Я поставил
бутылку и
рюмку на пол у самой тахты.
Она быстро стряхнула с себя минутную усталость и неожиданно превратилась в
девочку,
которой хотелось радоваться, быть веселой и выставлять свое счастье напоказ.
Чувствуя себя,
должно быть, совершенно раскованной и естественной в своей наготе (на ней были
лишь
наручные часы, на которых, позвякивая, болтался на короткой цепочке брелок с
изображением
Кремля), она принимала различные позы, отыскивая самую удобную для себя:
скрестив ноги
под собой, уселась по-турецки; затем вытянула ноги и, опершись о локоть, легла
на живот и
прижалась лицом к моим коленям. В бесконечных вариантах она рассказывала мне о
том, как
она счастлива; при этом пыталась меня целовать - чтобы снести это, я выказал
немалую
самоотверженность: губы ее были слишком влажными, а она, не довольствуясь моими
плечами
или лицом, норовила коснуться и моих губ (меня же охватывает брезгливость к
влажным
поцелуям, когда я не ослеплен телесной жаждой).
Потом она сказала мне, что ничего подобного в жизни не испытывала; а я
обронил (просто
так), что она преувеличивает. Она начала божиться, что в любви никогда не лжет и
что у меня
нет причин ей не верить. Продолжая развивать свою мысль, она утверждала, что
знала это, что
знала это уже при нашей первой встрече; что у тела, сказала она, есть свой
безошибочный
инстинкт; что я, разумеется, импонировал ей своим умом и энтузиазмом (да-да,
энтузиазмом, не
знаю, правда, как она во мне его обнаружила); но сверх того, она, дескать, знала
(хотя только
теперь перестает стесняться и может говорить откровенно), что между нашими
телами
мгновенно возник тот тайный договор, какой человеческое тело подписывает,
возможно, лишь
раз в жизни. "И потому я так счастлива, понимаешь?" - и она свесила ноги с
тахты, нагнулась
к бутылке и налила себе еще одну рюмку. Выпила и со смешком сказала: "Что же
делать, раз ты
больше не хочешь! Приходится пить одной!"
Хоть я и считал эпизод законченным, не могу не признаться, что Геленины
слова
доставляли мне удовольствие; она убеждала меня в успехе моего замысла, и я
чувствовал себя
вполне удовлетворенным. Но скорей всего потому, что не знал, о чем говорить, и
при этом не
хотел казаться слишком молчаливым, я возразил ей, заметив, что она, пожалуй,
преувеличивает, полагая, что такое потрясение случается лишь однажды в жизни;
ведь со своим
мужем она тоже испытала большую любовь, в чем сама мне призналась.

Гелена при моих словах весьма серьезно задумалась (она сидела на тахте,
слегка
раздвинув спущенные на пол ноги, локтями опиралась о колени, а в правой руке
держала
опорожненную рюмку) и тихо сказала: "Да".
Она, по-видимому, считала, что патетичность переживания, которое за минуту
до этого
выпало ей на долю, обязывает ее и к патетической откровенности. Она повторила
"да", а потом
сказала, что было бы, пожалуй, несправедливо и дурно, если бы она в угоду
сегодняшнему чуду
(так она называла нашу телесную близость) обесценивала прошлое. Она снова выпила
и начала
говорить о том, что как раз самые сильные переживания таковы, что их нельзя
сравнивать друг
с другом, и что для женщины, мол, одно дело - любовь в двадцать лет и совершенно
другое -
любовь в тридцать, и что я один по-настоящему постиг ее: не только психически,
но и
физически.
А потом вдруг (довольно нелогично и вне всякой связи) объявила, что я, как
ни странно,
чем-то похож на ее мужа! Что ей даже трудно сказать, чем; и пусть я внешне
выгляжу
совершенно иначе, все равно это так, ибо у нее на этот счет безошибочное чутье -
она
прозревает в глубину человека, проникает за его внешнюю оболочку.
- Мне бы и вправду хотелось знать, чем я похож на твоего мужа, - заметил я.
Она сказала, что я не должен сердиться, поскольку сам расспрашиваю ее о
муже, хочу
что-то услышать о нем, и что только потому она осмеливается касаться этого. Но
если я хочу
знать настоящую правду, то она не может не сказать: лишь два раза в жизни ей
довелось
увлечься так сильно и безусловно: своим мужем и мной. Нас сближает, мол, какойто

таинственный жизненный энтузиазм, радость, что брызжет из нас, вечная молодость,
сила.
Пытаясь объяснить мое сходство с Павлом Земанеком, Гелена пользовалась
словами
довольно туманными, но тем не менее нельзя было отрицать, что сходство это она
улавливала,
и ощущала (и даже переживала!), и упорно настаивала на нем. Не могу сказать, что
это как-то
обижало меня или ранило, но я буквально остолбенел от тягостности и безграничной
нелепости
этого утверждения; я подошел к стулу, где была моя одежда, и начал неторопливо
одеваться.
- Дорогой, я тебя чем-то обидела? - Гелена почувствовала мое
неудовольствие, встала с
тахты и подошла ко мне; она начала гладить меня по лицу и просить, чтобы я на
нее не
сердился. Не давала мне одеваться. (Из каких-то загадочных соображений ей
казалось, что мои
брюки и рубашка - ее недруги.) Она стала убеждать меня, что она по-настоящему
меня любит,
что не употребляет этого слова всуе, что, возможно, ей представится случай
доказать мне это;
она, мол, с самого начала, когда я спросил ее о муже, поняла, что это неумно
говорить о нем;
что она не хочет, чтобы между нами становился другой мужчина, чужой человек; да,
чужой,
поскольку ее муж уже давно чужой человек для нее.
- Дурачок ты мой, я ведь уже три года с ним не живу. Не разошлись мы только
ради
дочери. У него своя жизнь, у меня своя. В самом деле, теперь мы два чужих
человека. Он всего
лишь мое прошлое, мое ужасно давнее прошлое.
- Это правда? - спросил я.
- Конечно, правда, - сказала она.
- Не лги так глупо, - сказал я.
- Я не лгу, мы живем в одной квартире, но не как муж с женой, и уже давно.
На меня глядело умоляющее лицо жалкой влюбленной женщины. Она еще несколько
раз
кряду уверяла меня, что говорит правду, что не обманывает меня; что я не должен
ревновать к
ее мужу; что муж всего лишь ее прошлое; что сегодня, по сути, она даже не была
неверна, ибо
ей некому быть неверной, и я, стало быть, не должен бояться: наша любовь была не
только
прекрасной, но и чистой.

Вдруг в каком-то ясновидческом испуге я стал понимать, что у меня,
собственно, нет
оснований не верить ей. Догадавшись об этом, она почувствовала облегчение и
сразу же стала
просить меня высказать вслух, что я верю ей; потом налила себе рюмочку водки и
пожелала,
чтобы мы чокнулись (я отказался); она поцеловала меня; у меня мурашки пробежали
по телу,
но я не смог отвернуть лицо; мой взгляд приковывали ее глупо-голубые глаза и ее
(подвижное,
вертлявое) нагое тело.
Однако эту наготу я видел сейчас по-новому; нагота была обнаженной,
освобожденной от
того дразнящего соблазна, что до сих пор оттеснял все изъяны возраста (тучность,
обвислость,
перезрелость), в которых, казалось, было сосредоточено все прошлое и все
настоящее
Гелениного брака и которые поэтому-то и привлекали меня. Теперь же, когда Гелена
стояла
передо мной голая, без супруга и уз, связывающих ее с супругом, без супружества,
лишь сама
по себе, ее физическая непривлекательность разом утратила свою возбуждающую силу
и тоже
стала лишь самой по себе - а следовательно, откровенной непривлекательностью.
Гелена, нисколько не предполагая, какой я вижу ее, становилась все более
пьяной и все
более ублаготворенной; она была счастлива, что наконец-то я поверил ее любовным
признаниям, однако не сразу смогла придумать, как дать выход этому чувству
счастья: ни с
того ни с сего решила включить радиоприемник (обратившись ко мне спиной, присела
перед
ним на корточки и повертела регулятором); на какой-то волне зазвучал джаз;
Гелена
приподнялась, глаза у нее сияли; она неуклюже стала изображать волнообразные
движения
твиста (я с ужасом смотрел на ее груди, летающие из стороны в сторону). "Так
правильно? -
смеялась она. - Знаешь, я никогда не танцевала этих танцев". Громко смеясь, она
подошла и
обняла меня; попросила потанцевать с ней; сердилась, что я отказывался исполнить
ее просьбу;
говорила, что танцевать эти танцы не умеет, но очень хотела бы, и что я должен
ее научить; и
что она вообще хочет, чтобы я научил ее многому, - ей хочется быть со мной
молодой.
Просила, чтобы я убедил ее, что она и вправду еще молода (я исполнил ее
просьбу). Вдруг до
нее дошло, что я одет, а она голая; засмеялась - это показалось ей невообразимо
забавным;
спросила, нет ли у хозяина где-нибудь большого зеркала, чтобы посмотреть на нас
в таком
виде. Зеркала здесь не было, был лишь застекленный книжный шкаф; она пыталась
разглядеть
нас в его стекле, но изображение оказалось слишком неясным; она подошла к шкафу
и
рассмеялась, прочтя на корешках книг названия: Библия, Кальвин: "Наставления в
христианской вере", Паскаль: "Письма против иезуитов", Гус; вытащила Библию,
приняла
торжественную позу, открыла наугад книгу и начала читать по ней голосом
проповедника.
Спросила меня, хорошим ли она была бы священником. Я сказал, что ей удивительно
к лицу
читать Библию, но что пора уже одеться - ибо с минуты на минуту придет пан
Костка.
"Который час?" - спросила она. "Половина седьмого", - сказал я. Она схватила
меня за
запястье левой руки, где были часы, и закричала: "Ты лгун! Только без четверти
шесть! Хочешь
избавиться от меня!"
Я мечтал, чтобы ее не стало, чтобы тело ее (до отчаяния материальное)
перестало быть
материальным, чтобы оно растаяло, превратилось в ручеек и утекло или,
превратившись в пар,
улетучилось через окно - но тело было здесь, тело, которое я ни у кого не отнял,
никого не
победил в нем и не уничтожил, потасканное, брошенное супругом тело, тело,
которым я хотел
воспользоваться, но оно воспользовалось мной, и теперь, конечно, нагло радуется,
прыгает и
куролесит.

Мне никак не удавалось сократить минуты моего невыносимого страдания. Лишь
около
половины седьмого она начала одеваться. Заметила на своей руке красную полосу от
моего
шлепка, погладила ее. Сказала, что это будет памятью до тех пор, пока она снова
не увидит
меня; затем сразу оговорилась: хотя, конечно, увидит меня гораздо раньше, чем
эта память
исчезнет с ее тела; она стояла против меня (один чулок надет, другой в руке) и
просила
пообещать ей, что мы действительно увидимся еще до того. Я кивнул; ей мало было
этого:
хотела, чтобы я пообещал ей, что до того времени мы увидимся еще много раз.
Одевалась она
долго. Ушла около семи.

5


Я открыл окно, мечтая о ветре, который мгновенно бы выдул любое
воспоминание об
этом потерянном дне, любые остатки запахов и ощущений. Затем быстро убрал
бутылку,
привел в порядок подушки на тахте и, когда мне показалось, что все следы
заметены, опустился
в кресло у окна и стал ждать (почти просительно) Костку: его мужского голоса (я
невообразимо
мечтал о низком мужском голосе), его долговязой худой фигуры с плоской грудью,
его
спокойного повествования, странного и умного, и того, что, быть может, он
расскажет мне о
Люции, которая, в отличие от Гелены, была столь сладостно нематериальна,
абстрактна, столь
бесконечно далека от конфликтов, нервозности и драм и все-таки каким-то образом
воздействовала на мою жизнь: пришло на ум, что, быть может, она воздействует на
нее так, как,
по мнению астрологов, воздействуют на человеческую жизнь движения звезд; да, я
сидел,
утонувши в кресле (под открытым окном, в которое выгонял Геленины запахи), и мне
вдруг
подумалось, что я, пожалуй, знаю разгадку моего мистического ребуса и знаю,
почему Люция
промелькнула на небосклоне этих двух дней: лишь для того, чтобы превратить в
ничто мою
месть, чтобы превратить в пар все, ради чего я ехал сюда, потому что Люция,
женщина,
которую я так любил и которая так непостижимо в последний миг ушла от меня, есть
не что
иное, как богиня ухода, богиня бесплодного бега, богиня пара; и мою голову она
все еще
держит в руках.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. Костка

1


Уже много лет мы не виделись, да, впрочем, и виделись-то в жизни всего
несколько раз.
Странное дело: мысленно я ведь встречаюсь с Людвиком Яном очень часто и обращаю
к нему,
моему главному противнику, целые филиппики. Я настолько привык к его
нематериальному
присутствию, что явно смешался, когда вчера вдруг, по прошествии множества лет,
встретил
его в образе реального человека из плоти и крови.
Я назвал Людвика своим противником. Есть ли у меня для этого основания?
Волею
обстоятельств я встречался с ним всякий раз, когда оказывался в беде, и именно
он всегда
протягивал мне руку помощи. Однако под этим внешним союзом всегда зияла бездна
внутреннего несогласия. Мне трудно судить, осознавал ли его Людвик в той же
мере, что и я.
Он, несомненно, придавал нашему внешнему согласию большее значение, чем нашей
внутренней несхожести. Непримиримый в отношении внешних противников, он был
снисходителен в отношении разладицы внутренней. Я же - напротив. Для меня важно
как раз
обратное. Тем самым я вовсе не хочу сказать, что не люблю Людвика. Я люблю его,
как любим
мы своих противников.


2


Впервые я узнал его в сорок седьмом на одном из шумных собраний, которыми
тогда
бурлила высшая школа. Решался вопрос о будущем народа. Это ощущалось всеми,
понимал это
и я и во всех дискуссиях, спорах и голосованиях держал сторону коммунистического
меньшинства против большинства, которое в вузах тогда составляли клерикалы и
национальные социалисты.
Многие христиане - католики и протестанты - ставили мне это в укор. Они
считали
предательством, что я примкнул к движению, на щите которого написано безбожие.
Теперь,
встречаясь с ними, вижу: они полагают, что хотя бы по истечении пятнадцати лет я
осознал
наконец свое тогдашнее заблуждение. Но я должен разочаровать их. И по сию пору я
ничего не
изменил в своих взглядах. Безусловно, коммунистическое движение безбожно. Но
лишь
христиане, что в своем глазу бревна не замечают, могут винить в том один
коммунизм. Я
говорю: христиане. Однако где они? Я вижу вокруг себя одних мнимых христиан,
живущих
точно так, как живут безбожники. Но быть христианином - означает жить иначе. Это
означает
идти по пути Христову, уподобиться Христу. Это означает отречься от личной
корысти,
благоденствия и власти и обратиться лицом к бедным, униженным и страдающим. Но
разве
церковь сделала это? Мой отец был пролетарием, вечно безработным, но смиренно
верил в
Бога. Он обращал к Нему свое благочестивое лицо, но церковь никогда не
обратилась лицом к
отцу. Покинутый ближними, покинутый в стенах церкви, он был один на один со
своим Богом,
пока болезнь не свалила его и не довела до могилы.
Церковь не поняла, что рабочее движение - это движение униженных и
взыскующих
справедливости. Поистине вопреки духу Христову, церковь отвернулась от них. Она
не
проявила ни малейшего интереса вместе с ними и во благо их порадеть о царствии
Божием на
земле. Церковь объединилась с угнетателями и тем самым отняла у рабочего
движения Бога. А
ныне она пытается поставить в укор движению его безбожие? Какое фарисейство!
Социалистическое движение воистину безбожно, но я усматриваю в том Божий выговор
нам,
христианам! Выговор за наше бессердечие к бедным и страдающим!
И что же делать мне при таком положении вещей? Ужасаться тому, что
уменьшается
число приверженцев церкви? Или ужасаться тому, что в школах дети воспитываются в
антирелигиозном духе? Какое безрассудство! Истинная религиозность не нуждается в
благосклонности светской власти. Светская неприязнь лишь упрочивает веру.
И уж не прикажете ли мне воевать против социализма, поскольку он - по нашей
же вине
- безбожен? Еще большее безрассудство! Я могу лишь глубоко сожалеть о
трагической
ошибке, которая увела социализм от Бога. Я могу лишь объяснять эту ошибку, лишь
трудиться
во имя ее искупления.
Впрочем, откуда эта ваша обеспокоенность, мои братья во Христе? Все
делается с
соизволения Божиего, и я часто спрашиваю себя, уж не предумышленно ли Всевышний
отнял у
человечества возможность постичь, что нельзя безнаказанно покушаться на Его
престол и что
даже самое справедливое устройство светских отношений без Его участия не выстоит
и
погибнет?
Я помню годы, когда наши люди чувствовали себя уже на пороге рая. И были
горды, что
это их рай, для которого никто на Небесах им не нужен. Но вскоре этот рай
внезапно растаял у
них под руками.

3


Надо сказать, до Февраля мое христианство как раз было на руку коммунистам.
Они с
интересом слушали, когда я толковал им социальный смысл Евангелия, выступал
против
обветшалости старого мира собственности и войн и доказывал родственность
христианства и
коммунизма. Для них важно было привлечь на свою сторону самые широкие народные
слои, в
том числе, конечно, и верующих. Но вскоре после Февраля все стало меняться.
Будучи
ассистентом кафедры, я встал на защиту нескольких студентов, которых должны были
исключить из университета по причине политических убеждений их родителей. Я
протестовал
против этого и вступил в конфликт с руководством факультета. И тут вдруг начали
раздаваться
голоса, что, дескать, человек, столь рьяно исповедующий христианство, не может
достойным
образом воспитывать социалистическую молодежь. Похоже было, речь шла о моем
пребывании
на факультете. И тут до меня дошли слухи, что на пленарном партийном собрании
меня взял
под защиту студент Людвик Ян. Он говорил, что было бы сущей неблагодарностью
забывать
то, что я значил для партии до Февраля. А когда ему стали колоть глаза моим
христианством,
он ответил, что в моей жизни это будет всего лишь переходной фазой и что в силу
своей
молодости я непременно преодолею ее.
Я тогда пошел к нему и поблагодарил за защиту. Однако сказал, что не хотел
бы
обманывать его и посему сообщаю, что я старше его и нет никакой наде

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.