Купить
 
 
Жанр: Драма

Шутка

страница №13

зывает меня королем и обещает в любое время взять под свою
защиту.
Стоит мне только прийти к кусту шиповника. Там мы, дескать, всегда отыщем
друг друга.
Как просто обрести покой в мире фантазий. Но я всегда тщился жить в обоих
мирах
одновременно и ни одного не покидать ради другого. Я не вправе покинуть реальный
мир, хотя
в нем всегда терплю поражения. Кто знает, может, вполне достаточно, если мне
удастся
осуществить то единственное. То последнее:
Вручить свою жизнь как послание, ясное я понятное одному-единственному
человеку,
который примет его и передаст дальше. До этого я не имею права уйти с дезертиром
к Дунаю.
Этот человек, о котором я думаю, - моя единая надежда после всех поражений.
Сейчас
он отделен от меня стеной и спит. Послезавтра он сядет на коня. Лицо у него
будет закрыто
лентами. Его будут называть королем. Поди ко мне, сынок. Я засыпаю. Тебя будут
называть
моим именем. Я буду спать. Хочу вo сне видеть тебя верхом.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Людвик

1


Спал я долго и вполне хорошо; воспоминания, которым я так самозабвенно
предался
вечером (вплоть до поздней ночи), не повлияли, при всей их горечи, на ритм моей
жизнедеятельности, натренированный строгим распорядком дня, коему я подчинил
себя, когда
впервые после тридцати осознал, что я тоже подвержен обычному уделу старения.
Проснулся я
только после восьми часов, не помня никаких снов, ни хороших, ни плохих, голова
не болела,
однако вставать не хотелось, и этому нежеланию я ничуть не противился - с
определенного
времени отказываюсь видеть в нем дурную привычку, а принимаю его как
благотворный
признак праздно-ленивой молодости.
Стало быть, я продолжал лежать; сон воздвиг между мною и встречей в пятницу
вечером
какую-то стену, ветрозащитную полосу, за которой я чувствовал себя (по крайней
мере на
время) укрытым. Не то чтобы в это утро Люция улетучилась из моего сознания, но
она снова
обрела былую абстрактность.
Абстрактность? Именно: когда Люция в Остраве так загадочно и жестоко
исчезла из моей
жизни, у меня не было поначалу никакой практической возможности ее разыскивать.
А по мере
того как (после демобилизации) проходили годы, я мало-помалу терял интерес к
такому поиску.
Я убеждал себя, что Люция, как бы я ни любил ее, какой бы единственной она ни
была для
меня, совершенно неотделима от той ситуации, при какой мы встретились и полюбили
друг
друга. Мне казалось - есть определенная ошибка в рассуждениях человека,
отгораживающего
любимое существо от тех обстоятельств, при которых узнал его и в которых оно
существует, и
пытающегося в упрямом внутреннем сосредоточении очистить его от всего, что не
является
собственно им, а стало быть, и от истории, ими вместе прожитой и создающей
контуры их
любви.
Я, признаться, люблю в женщине не то, чем она есть сама по себе и для себя,
а то, чем она
обращена ко мне, чем становится для меня. Я люблю ее как персонаж нашей общей
истории.
Что являла бы собой фигура Гамлета без Эльсинорского замка, без Офелии, без тех
конкретных
обстоятельств, в какие он попадает, чем бы он был без текста своей роли, чем был
бы он,
абстрагированный от этого всего? Что осталось бы от него, кроме некой пустой,
немой,
иллюзорной фигуры? И Люция, лишенная остравских окраин, роз, просунутых сквозь
проволочную изгородь, лишенная своего поношенного платья, как и моих собственных
изгнаннических недель и затяжной безнадежности, перестала бы, скорее всего, быть
той
Люцией, которую я любил.

Да, я так это понимал, так это объяснял себе и, по мере того как проходил
год за годом,
начинал едва ли не бояться встречи с ней, ибо знал, что встретились бы мы в
таком месте, где
Люция уже не была бы Люцией и мне нечем было бы надвязать оборвавшуюся нить.
Конечно,
тем самым я не хочу сказать, что перестал любить ее, что позабыл ее, что ее
облик как-то
померк во мне; напротив, она жила во мне в образе тихой ностальгии; я грезил о
ней, как грезят
о чем-то безвозвратно потерянном.
И именно потому, что Люция стала для меня чем-то безвозвратно прошлым (чемто,
что
постоянно живет, как прошлое, но мертво, как настоящее), она постепенно теряла в
моем
воображении свою телесность, материальность, конкретность и чем дальше, тем
больше
становилась некой легендой, мифом, занесенным на пергамент и в металлической
шкатулке
помещенным в основу основ моей жизни.
Возможно, именно потому могло случиться совсем невероятное: в кресле
парикмахерской
я засомневался, ее ли это облик. И потому, возможно, на следующее утро у меня
(одурманенного паузой сна) возникло ощущение, будто вчерашняя встреча не была
реальной,
что и она, должно быть, из области легенды, пророчества или загадки. Если в
пятницу вечером
я был ошеломлен реальным присутствием Люции и отброшен внезапно назад в давнюю
пору,
когда она безраздельно царила, в это субботнее утро я уже со спокойным (и вволю
отоспавшимся) сердцем лишь спрашивал себя: зачем я встретил ее? Неужто история с
Люцией
должна иметь еще продолжение? Что означает эта встреча и о чем она хочет сказать
мне?
Разве истории, кроме того, что они случаются, что существуют, что-то еще и
говорят?
Пожалуй, мне незачем подчеркивать, что человек я вполне трезвый. Но, возможно,
во мне
все-таки осталось нечто от иррациональных суеверий, как, например, эта странная
убежденность, что всяческие истории, случающиеся со мной в жизни, имеют еще и
какой-то
особый смысл, еще что-то означают; что жизнь своей собственной историей
рассказывает
что-то о себе, что она постепенно выдает нам какие-то свои тайны, что предстает
перед нами,
как ребус, чей смысл надо разгадать, что истории, проживаемые мною в жизни,
являют собой
мифологию этой жизни, а в этой мифологии - ключ к истине и тайне. Обман ли это?
Возможно, даже вполне вероятно, но я не могу избавиться от потребности неустанно
разгадывать свою собственную жизнь (словно в ней и в самом деле сокрыт какой-то
смысл,
значение, истина), я не могу избавиться от этой потребности, даже если бы она и
не была не
чем иным, как потребностью некой игры (такой же игры, как разгадывание ребусов).
Итак, я лежал на скрипучей кровати в гостинице, и в голове моей носились
мысли о
Люции, на сей раз вновь превращенной в отвлеченное понятие, в чистый вопрос.
Гостиничная
кровать была, как я уже заметил, и вправду скрипучая; и когда в полной мере я
осознал это ее
свойство, вспыхнула во мне (внезапно, оглушающе) мысль о Гелене. Словно
скрипучее ложе
было голосом, зовущим меня к обязательствам, - я вздохнул, сбросил ноги с
кровати, сел на ее
край, провел рукой по волосам, взглянул в окно на небо и наконец встал. Встреча
в пятницу с
Люцией, какой бы нематериальной ни казалась она на следующий день, однако,
вбирала в себя
и притупляла мой интерес к Гелене, интерес, столь всепоглощающий еще несколько
дней назад.
В эту минуту от него оставалось лишь сознание интереса; интерес, переведенный на
язык
памяти; ощущение обязательства по отношению к утраченному интересу, который, как
убеждал
меня рассудок, непременно вернется ко мне во всей своей остроте.

Я подошел к умывальнику, сбросил пижамную куртку и до упора открыл кран;
протянул
руки под струю воды и с какой-то торопливостью, полными горстями, стал
оплескивать шею,
плечи, все тело, растерся полотенцем, хотелось разогнать кровь. И все потому,
что я вдруг
испугался; испугался своего равнодушия к приезду Гелены, испугался, как бы это
равнодушие
(нынешнее мое равнодушие) не помешало мне воспользоваться тем счастливым
случаем, что
выпал лишь однажды и вряд ли представится во второй раз. Я решил как следует
позавтракать,
а затем выпить рюмку водки.
Я спустился вниз, в кафе, но обнаружил там только груду стульев, жалобно
торчавших
ножками вверх на незастланных столах, и старушенцию в грязном переднике,
елозившую
между ними.
Я пошел в бюро обслуживания и спросил портье, что сидел за стойкой,
погруженный в
мягкое кресло и глубокую безучастность, могу ли позавтракать в гостинице. И,
бровью не
поведя, он сказал, что сегодня у них в кафе выходной. Я вышел на улицу. Был
прекрасный день,
облачка лениво ползли по небу, и легкий ветерок взвивал с тротуара пыль. Я
поспешил на
площадь. У мясной лавки стояла толпа молодых и пожилых женщин; они, держа в
руках
кошелки и сетки, терпеливо и тупо ждали, когда же дойдет до них внутри магазина
очередь.
Среди пешеходов, бредущих или спешащих по улице, минутой позже мое внимание
привлекли
те из них, что держали в руке, будто миниатюрный факел, фунтик под розовой
шапочкой
мороженого и лизали его.
И вот я уже на площади. Там стоит широкий двухэтажный дом с двумя башенками
по
обеим сторонам крыши; по фасаду первого этажа размещаются четыре витрины и над
каждой
- стеклянные люнеты; на одном из них нарисованы трое мужчин в национальных
костюмах; с
открытыми ртами, они обнимают друг друга за плечи; на другом изображены мужчина
с
женщиной (эти тоже в национальных костюмах), на третьем - подсолнечник и на
четвертом -
бочка вина. Там - кафе самообслуживания.
Я вошел внутрь. Это было большое помещение с кафельным полом и столами на
высоких
ножках, у которых стояли люди, уплетали бутерброды и пили кофе или пиво.
Здесь мне не захотелось завтракать. С самого утра меня преследовал образ
плотного
завтрака с яйцами, копченым салом и стопочкой спиртного, который вернул бы мне
утраченную жизнеспособность. Я вспомнил, что чуть подальше, на другой площади с
маленьким парком и барочной скульптурой, есть еще одна харчевня. Пусть и не
очень-то
привлекательная, но меня бы вполне устроило, окажись там стол, стул и одинединственный

официант, от которого я получил бы желаемое. Я прошел мимо барочной скульптуры;
постамент подпирал святого, святой - облако, облако - ангела, ангел подпирал еще
одно
облачко, на этом облачке сидел опять же ангел, уже последний; было утро; я
осознал эту
очевидность вновь, когда пригляделся к скульптуре, к этой трогательной пирамиде
святых,
облаков и ангелов, которые здесь, в тяжелом камне, изображали небеса и их
высоту, в то время
как подлинные небеса были бледно-бледно (по-утреннему) голубыми и непостижимо
далекими
от этого пыльного осколка земли.
Я пересек парк с опрятными газонами и скамейками (но при этом достаточно
голый,
чтобы не нарушать атмосферу запыленной пустоты) и взялся за ручку двери, ведущей
в
ресторан. Закрыто. Я начинал понимать, что желанный завтрак останется сном, и
это напугало
меня, ибо с ребячливым упорством я считал сытный завтрак решающим условием
успеха
предстоящего дня. Я осознал, что районные города не принимают в расчет чудаков,
желающих
завтракать сидя, и что двери своих харчевен они раскрывают много позднее. Итак,
не пытаясь
уже искать какое-либо иное заведение, я повернулся и снова пересек парк в
обратном
направлении.

И вновь навстречу попадались люди, несущие в руке фунтики под розовой
шапочкой, и
вновь я подумал, что эти фунтики похожи на факелы и что в этом сходстве,
пожалуй, есть и
определенный смысл, поскольку эти факелы на самом деле не факелы, а пародия на
факелы, и
то, что они с такой торжественностью несут в себе этот розовый след услады,
вовсе не
наслаждение, а пародия на наслаждение, которая, вероятно, выражает неизбежную
пародийность всех факелов и наслаждений этого запыленного провинциального
городишки. А
затем я смекнул: если пойти навстречу этим лижущим светоношам, они наверняка
доведут до
какой-нибудь кондитерской, в которой, надо надеяться, будет столик и стул, а
возможно, и
черный кофе с пирожным.
Они привели меня не к кондитерской, а к молочному кафе; там стояла большая
очередь,
ожидавшая какао или молока с рогаликами, были там и столики на высоких ножках,
за
которыми пили и ели, но в заднем помещении я сразу же углядел столики со
стульями, правда,
уже занятые. Что ж, я встал в очередь и через три минуты суетливого ожидания
купил стакан
какао и два рогалика, затем пошел к высокому столику, на котором стояло примерно
шесть
опорожненных стаканов, отыскал ничем не залитое местечко и поставил туда свой
стакан.
Поел я с удручающей быстротой; не более как минуты через три я снова
оказался на
улице; было девять утра; в моем распоряжении оставалось почти два часа времени:
Гелена
вылетела сегодня первым самолетом из Праги и в Брно должна была сесть на
автобус, который
приходит сюда около одиннадцати. Эти два часа, значит, будут совершенно пустыми
и
совершенно бесполезными.
Я мог, конечно, пойти поглядеть на старые места детства, мог в
сентиментальной
задумчивости остановиться у родного дома, где до последних дней жила моя мама.
Вспоминаю
о ней часто, но здесь, в городе, где ее бренные останки втиснуты под чужой
мрамор,
воспоминания о ней как-то отравлены: примешивались к ним чувства былого бессилия
и
ядовитая горечь - а этому я пытаюсь противиться.
Итак, мне ничего не оставалось, как посидеть на площади на скамейке, минуту
спустя
снова встать, подойти к витринам магазина, в книжной лавке просмотреть названия
книг и
наконец, придя к спасительной мысли, купить в табачном киоске "Руде право",
снова сесть на
скамейку, пробежать глазами ничем не примечательные заголовки, прочитать в
зарубежной
рубрике два занятных сообщения, снова подняться со скамейки, сложить "Руде
право" и в
полной невредимости всунуть в мусорный ящик; затем побрести к храму,
остановиться перед
ним, поглядеть вверх на его две башни, потом подняться по широким ступеням храма
на
паперть, а уж там войти в него, войти робко, чтобы люди понапрасну не
возмущались, что
вошедший не осеняет себя крестным знамением, а явился сюда лишь пройтись, как
ходят по
парку или по опустевшему проспекту.
Когда в храме прибавилось прихожан, я стал смотреться среди них чужаком, не
знающим,
где ему встать, как склонить голову или сложить руки; и тогда я снова вышел на
улицу,
взглянул на часы и установил, что мне по-прежнему предстоит долгое ожидание. Я
пытался
возбудить мысль о Гелене, хотелось думать о ней, чтобы как-то использовать эти
затянувшиеся
минуты; но мысль о ней никак не желала раскрутиться, не желала сдвинуться с
мертвой точки,
и самое большее, что ей было под силу, - это вызвать в моем воображении лишь
внешний
облик Гелены. Впрочем, известное дело: когда мужчина ждет женщину, он с трудом
находит в
себе способность думать о ней, и ему ничего не остается, кроме как прохаживаться
взад-вперед
(более спокойно или менее) под ее застывшим образом.

И я прохаживался. Чуть наискосок против храма, перед старым зданием ратуши
(нынешним городским национальным комитетом), я увидел штук десять пустых детских
колясок. Трудно было достаточно быстро объяснить себе это явление. Минутой позже
какой-то
молодой человек пригнал, запыхавшись, к этим стоявшим коляскам еще одну,
сопровождавшая
его женщина (несколько взвинченная) вытащила из коляски сверток белой материи и
кружев
(содержащий, несомненно, ребенка), и они оба поспешили в ратушу. Памятуя о
полуторачасовой паузе, которую надо убить, я последовал за ними. Уже на широкой
лестнице
стояло изрядно зевак, и, по мере того как я поднимался по ней, их становилось
все больше, и
особенно много скучилось в коридоре второго этажа; выше лестница была снова
пустой.
Событие, ради которого люди собрались здесь, должно было, по-видимому,
происходить
именно на этом этаже, скорее всего, в помещении, куда вела из коридора дверь,
распахнутая
настежь и заклиненная толпой. Войдя, я очутился в маленьком зале, где стояло
рядов семь
стульев, а на них восседали люди, похоже, ожидавшие какого-то представления. В
глубине зала
возвышался помост, на нем удлиненный стол, покрытый красной материей, на столе
ваза с
большим букетом цветов, на стене, позади помоста, декоративно присборенный
государственный флаг; перед помостом (метрах в трех от первого ряда зрителей)
полукругом
стояло восемь стульев, а в противоположном конце зальчика - небольшая
фисгармония с
открытой клавиатурой, над которой клонил лысую голову очкастый старик.
Несколько стульев в рядах зрителей еще пустовали; я сел на один из них.
Долгое время
ничего не происходило, но люди отнюдь не скучали: наклоняясь друг к другу, они
перешептывались и, очевидно, были преисполнены ожидания. Меж тем мало-помалу
набились
в зал и те, что до этого стояли кучками в коридоре; одни заняли оставшиеся
свободные стулья,
другие выстроились вдоль стен.
Наконец началось ожидаемое действо: за помостом открылась дверь; в ней
появилась
дама в очках и коричневом платье, с длинным тонким носом; оглядев зал, она
подняла руку.
Люди вокруг меня примолкли. Затем дама сделала шаг-другой назад, к тому
помещению, из
которого вышла, похоже, кому-то там кивнула или что-то сказала, но тотчас снова
вернулась на
прежнее место и прижалась спиной к стене; в эту минуту я успел заметить на ее
лице (хотя она
была обращена ко мне профилем) торжественную, застывшую улыбку. Во всем
наблюдалась
удивительная синхронность, ибо одновременно с появлением улыбки раздались за
моей спиной
звуки фисгармонии.
Двумя-тремя секундами позже в двери у помоста появилась молодая
золотоволосая
женщина, румяная, пышно завитая и накрашенная, с испуганным выражением на лице и
завернутым в белое младенцем на руках. Очкастая дама, освобождая ей дорогу, еще
сильнее
прижалась к стене, а своей улыбкой настоятельно понукала обладательницу ребенка
пройти
вперед. И обладательница ребенка пошла, пошла неуверенным шагом, прижимая к себе
младенца; за ней вынырнула следующая женщина с младенцем на руках, а следом
(гуськом)
целая вереница ей подобных; я все время наблюдал за первой: она смотрела сперва
куда-то под
потолок, потом опустила взгляд, и он явно встретился с чьим-то в зрительном зале
-
растерявшись, она тут же отвела взгляд и улыбнулась, но эта улыбка (видно было,
каких
усилий она ей стоила) быстро стерлась, и после нее остался лишь застывший в
судороге рот.
Все это разыгралось на ее лице в течение двух-трех секунд (она успела отойти от
двери метров
на шесть); поскольку шла она по ровной прямой и не свернула вовремя к полукругу
стульев,
очкастой коричневой даме пришлось в мгновение ока отлепиться от стены (лицо ее
чуть
омрачилось), подскочить, слегка коснуться ее рукой и указать направление, по
какому ей
надобно идти. Женщина быстро исправила промашку и двинулась вдоль полукруга
стульев,
сопровождаемая остальными обладательницами детей. Всех их было восемь. Пройдя
наконец
предписанный путь, они встали спинами к публике, каждая перед своим стулом.

Очкастая дама
махнула рукой вниз; женщины постигли этот жест не сразу и лишь постепенно (все
время
спинами к публике) стали усаживаться (вместе с завернутыми младенцами) на
стулья.
С лица очкастой дамы сошла тень озабоченности, она, снова улыбаясь,
направилась к
полуоткрытой двери заднего помещения. Остановилась в ней на мгновенье и затем
опять
несколькими быстрыми шагами отступила в зал и прижалась к стене. В двери
появился
мужчина лет двадцати в черном костюме и белой рубашке - воротник, украшенный
ярким
галстуком, врезался ему в шею. С опущенной головой, вихляющей походкой он
двинулся в
путь. За ним шли следующие семеро мужчин разного возраста, однако все до единого
в темных
костюмах и праздничных рубашках. Они обогнули стулья, на которых сидели женщины
с
детьми, и остановились. Но в эту минуту иные из них стали проявлять явное
беспокойство:
озирались вокруг, будто чего-то искали. Очкастая дама (на ее лице мгновенно
появилась уже
знакомая тень озабоченности) сию же минуту подскочила и, когда один из мужчин
шепнул ей
что-то, согласно кивнула головой: растерянные мужчины вмиг поменялись местами.
Очкастая дама снова восстановила улыбку и снова подошла к двери у помоста.
Но ей уже
не пришлось ни кивать, ни подавать знака. Из двери вышла новая группа, и, надо
сказать, на
сей раз это была группа дисциплинированная и толковая, шагающая без всякого
замешательства и с изяществом почти профессиональным: она состояла из детей лет
десяти;
они шли друг за другом, мальчик и девочка попеременно; на мальчиках были длинные
темно-синие брюки, белые рубашки и красные галстуки, один конец которых свисал
на спине, а
два других завязаны узлом под горлом; на девочках были темно-синие юбочки, белые
блузки и
на шее тоже красные галстуки; все несли в руках букетики роз. Шли, как уже
сказано, уверенно
и естественно, и не в полукружье стульев, как предшествующие группки, а прямо
вдоль
помоста; они остановились и сделали поворот налево. Таким образом, их шеренга,
растянувшаяся под помостом по всей его длине, обратилась лицом к полукругу
сидящих
женщин и к зрителям.
Прошло несколько секунд, в дверях у помоста снова появилась фигура, на этот
раз никем
не сопровождаемая, и двинулась прямо к помосту, за длинный стол, покрытый
красной
материей. Это был мужчина средних лет, с голым черепом. Шел он степенно,
выпрямившись, в
черном костюме, в руке держал красную папку; он остановился у середины стола и,
повернувшись лицом к публике, слегка поклонился ей. Теперь стало видно, что у
него
обрюзглое лицо, а на шее - широкая красно-сине-белая лента, оба конца которой
скреплялись
большой золотой медалью, висевшей примерно на уровне живота; когда он кланялся,
она
слегка покачивалась над столом.
Тут неожиданно (даже не попросив слова) очень громко начал говорить один из
мальчиков, стоявших внизу под помостом. Он говорил, что пришла весна, и что папы
и мамы
радуются, и что радуется, мол, вся земля. Он минуту-другую поговорил в таком
духе, а потом
его прервала одна из девочек и сказала нечто подобное, не имевшее вполне ясного
смысла, но в
чем тоже содержались слова "мама", "папа" и "весна", а еще несколько раз слово
"роза".
Потом ее снова оборвал уже другой мальчик, а этого перебила уже другая девочка,
но сказать,
что они спорили друг с другом, было бы нельзя, ибо все твердили примерно одно и
то же. Один
мальчик, к примеру, заявил, что ребенок - это мир. Девочка же, взявшая за ним
слово, сказала:
ребенок - это цветок. Затем все дети сплотились именно вокруг этой мысли,
повторили ее еще
раз в унисон и, выступив вперед, протянули руки, в которых держали букетики.

Поскольку их
было ровно восемь, как и женщин, полукругом сидевших на стульях, каждая из них
получила
по букетику. Затем дети вернулись к помосту и больше уже не подавали голоса.
Зато мужчина, что стоял на помосте над ними, раскрыл красную папку и стал
читать. И он
говорил о весне, о цветах, о мамах и папах, и опять же о любви, и о том, что
любовь приносит
плоды, но потом вдруг его словарь начал изменяться, и в нем запестрели слова
"обязанность",
"ответственность", "государство", "гражданин", и он почему-то уже говорил не
"папа и мама",
а "отец и мать", и подсчитывал, сколько всего предоставляет им (отцам и матерям)
государство
и что они в благодарность за это обязаны воспитать своих детей образцовыми
гражданами.
Затем он объявил, что все присутствующие родители должны скрепить это обещание
своей
подписью, и указал на угол стола, где лежала толстая книга в кожаном переплете.
Очкастая дама подошла в эту минуту к матери, что сидела в конце полукруга,
и коснулась
ее плеча; мать оглянулась, и дама взяла из ее рук младенца. Мать встала и
подошла к столу.
Мужчина с лентой на шее раскрыл книгу и подал матери ручку. Мать расписалась и
вернулась
к своему стулу, где очкастая дама снова вручила ей ребенка. Следом к столу
подошел
соответствующий отец и расписался; затем очкастая дама подержала ребенка у
сидящей рядом
матери и отослала ее к столу; вслед за ней расписался соответствующий отец, за
ним
следующая мама, следующий отец, и так до конца полукруга. Потом снова раздались
звуки
фисгармонии, и люди, что сидели рядом со мной в зале, кинулись к матерям и отцам
и
пожимали им руки. Я тоже прошел с ними вперед (словно тоже собирался пожать
кому-то
руку), но тут вдруг мужчина, у которого на шее была лента, обратился ко мне по
имени и
спросил, узнаю ли я его.
Естественно, я не узнал его, хотя и наблюдал за ним все то время, пока он
говорил. Чтобы
не давать отрицательного ответа на довольно щекотливый вопрос, я сделал
изумленное лицо и
спросил его, как он поживает. Он сказал, что в общем и целом неплохо - вот тутто
я и узнал
его: конечно, это был Ковалик, мой одноклассник по гимназии, теперь я узнавал
его черты,
которые как бы расплылись на его несколько ожиревшем лице; кстати сказать,
Ковалик слыл
одним из наименее приметных учеников - не был ни послушным, ни неслухом, ни
общительным, ни нелюдимым; учился средне - был попросту неприметным; надо лбом у
него
тогда торчали вихры, которых теперь не было, - этим обстоятельством я вполне мог
бы
объяснить причину того, что не сразу узнал его.
Он спросил меня, что я здесь делаю, есть ли у меня среди мам родственницы.
Я сказал,
что родственниц тут у меня нет и что пришел сюда исключительно из любопытства.
Он
довольно улыбнулся и стал мне объяснять, что здешний национальный комитет сделал
очень
много, чтобы гражданские обряды совершались поистине достойно, а затем
присовокупил со
скромной гордостью, что и он как сотрудник отдела записей актов гражданского
состояния
немало потрудился на этой стезе и даже удостоился похвалы областного начальства.
Я спросил
его: не крестины ли все то, что здесь совершалось. Он сказал, что это не
крестины, а
приветствие родившихся на свет граждан. Он заметно радовался возможности
поговорить.
Завел речь о том, что здесь противопоставлены два великих института:
католическая церковь со
своими обрядами, имеющими тысячелетнюю традицию, и гражданское учреждение,
которое
призвано эти тысячелетние обряды вытеснить своими, новыми. Он считал, что люди
перестанут
ходить в храм креститься и венчаться лишь тогда, когда наши гражданские обряды
обретут
столько же достоинства и красоты, что и обряды церковные.

Я заметил, что, по всей вероятности, это не так-то просто. Он согласился со
мной и
выразил радость по поводу того, что они, сотрудники отдела записей актов
гражданского
состояния, находят наконец небольшую поддержку у наших деятелей искусства,
которые,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.