Жанр: Классика

Полное собрание сочинений с критикой

сторінка №362

ельно "на
битву не вышел" - не по "слабости души" (он умел твердо отстаивать свои
убеждения и был, как известно, во всех отношениях храбр почти до безумия), а
потому, что позиция "битвы" не соответствовала его основной духовной установке.
Поэтический гений Пушкина совпадал с духовной раскрытостью к восприятию
Божественного происхождения и Божественного смысла мирового бытия. "..." С
предельной четкостью этот основной принцип своего

мировоззрения он выразил в заключительных словах своей оценки Радищева: "Нет
убедительности в поношениях; и нет истины, где нет любви".
Можно сказать, что весь трагизм духовного пути России за сто лет,
отделяющих нас от Пушкина, в конечном счете определен тем, что этот завет
Пушкина был забыт и отвергнут. В оценке этого расхождения между Пушкиным и
русским сознанием не будем и мы односторонними; последуем мудрости Пушкина и
признаем относительную правомерность обеих противоположных установок:
религиозного благословения мира и пророчески-обличительного отношения к мировому
злу. В двуединстве смысла дивного русского слова "правда" (как правды-истины и
правды-справедливости) заключено высшее единство этих двух установок: с одной
стороны, все сущее есть в своей последней глубине образ Божьей правды, требующей
от нас любви и благоволящего признания; и, с другой стороны, во всем мировом
бытии должна царить только подлинная Божья правда, и нестерпимо все, что ей
противоречит. Негодование на зло, его обличение, борьба с ним столь же законны и
необходимы в человеческой жизни, как благостное и радостное приятие
Божественного существа и смысла мира. Для оценки великого и благотворного
значения пушкинской духовной установки достаточно одного: признания, что она
есть необходимое условие, вне связи с которым установка борьбы и обличения
выражается в чистое зло и теряет свою правомерность. Где борьба со злом не
укоренена в приятии Божественного религиозного корня, там негодование, не
просветленное любовью, превращается в чистую злобу и ненависть, пророческое
обличение становится сатанинским бунтом против мира и - в пределе - против его
Творца, и совершается таинственное и жуткое, как бы химическое превращение
первоначального добра в чистое зло, в бессильную и в своем бессилии тем более
жестокую потугу разрушения мира.
Это и есть итог пути, по которому пошла Россия, забывшая заветы Пушкина.
Путь, по которому повели Россию такие религиозные умы, как Гоголь и Достоевский,
против их воли, но с неумолимой последовательностью, привел в конечном итоге,-
через это внутреннее перерождение, которое на нем почти неизбежно и
действительно совершилось, - к большевизму. Впрочем, религиозный гений
Достоевского сам это предвидит: при всей прикованности своего внимания к адской
стихии зла, при всей мучительной заполненности своего сознания проблемой
теодицеи, Достоевский проповедовал пушкинское восхищение "клейкими весенними
листочками", пушкинскую "любовь к живой жизни" и в предсмертной пророческой
своей речи призывал к блюдению завета Пушкина. Но и Гоголь в своем покаянном -
после выхода "Переписки с друзьями" - письме к Жуковскому признает высший,
благотворный смысл завета Пушкина в словах, в которых он подвел итог своему
отречению от попытки обличать и поучать мир: "Искусство есть примирение с
жизнью".
Пушкинский завет примирения с жизнью, любви к жизни, в котором он, по
словам того же Гоголя, явил собою образ русского человека, "каким он, может
быть, будет через 200 лет", - вот чего более всего недостает нам всем - несмотря
на всю законность борьбы со злом и негодование на него. Вот почему Пушкин не
только в прелести своей поэзии есть и даст утешение в нашей скорби, но и в
духовном своем содержании более, чем когда-либо, должен быть нашим наставником.

1937


(1) Замечательно, что Хомяков в этом упреке сошелся с таким своим
антиподом, как Фаддей Булгарин, который тотчас после смерти Пушкина выразил его
только резче и грубее: "Жаль поэта, а человек был дрянной". Известно, что таково
же было мнение о Пушкине большинства сановных его современников. (Примеч. С.
Франка).

В.Я. Брюсов
МЕДНЫЙ ВСАДНИК

I
ИДЕЯ ПОВЕСТИ

1


Первое, что поражает в "Медном Всаднике", это - несоответствие между
фабулой повести и ее содержанием.
В повести рассказывается о бедном, ничтожном петербургском чиновнике,
каком-то Евгении, неумном, неоригинальном, ничем не отличающемся от своих
собратий, который был влюблен в какую-то Парашу, дочь вдовы, живущей у взморья.
Наводнение 1824 года снесло их дом; вдова и Параша погибли. Евгений не перенес
этого несчастия и сошел с ума. Однажды ночью, проходя мимо памятника Петру I,
Евгений, в своем безумии, прошептал ему несколько злобных слов, видя в нем
виновника своих бедствий. Расстроенному воображению Евгения представилось, что
медный всадник разгневался на него за это и погнался за ним на своем бронзовом
коне. Через несколько месяцев после того безумец умер.

Но с этой несложной историей любви и горя бедного чиновника связаны
подробности и целые эпизоды, казалось бы вовсе ей не соответствующие. Прежде
всего ей предпослано обширное "Вступление", которое вспоминает основание Петром
Великим Петербурга и дает, в ряде картин, весь облик этого "творения Петра".
Затем, в самой повести, кумир Петра Великого оказывается как бы вторым
действующим лицом. Поэт очень неохотно и скупо говорит о Евгении и Параше, но
много и с увлечением - о Петре и его подвиге. Преследование Евгения медным
всадником изображено не столько как бред сумасшедшего, сколько как реальный
факт, и, таким образом, в повесть введен элемент сверхъестественного. Наконец,
отдельные сцены повести рассказаны тоном приподнятым и торжественным, дающим
понять, что речь идет о чем-то исключительно важном.
Все это заставило критику, с ее первых шагов, искать в "Медном Всаднике"
второго, внутреннего смысла, видеть в образах Евгения и Петра воплощения,
символы двух начал. Было предложено много разнообразнейших толкований повести,
но все их, как нам кажется, можно свести к трем типам.
Одни, в их числе Белинский, видели смысл повести в сопоставлении
коллективной воли и воли единичной, личности и неизбежного хода истории. Для них
представителем коллективной воли был Петр, воплощением личного, индивидуального
начала - Евгений. "В этой поэме, - писал Белинский, - видим мы горестную участь
личности, страдающей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где
подверглось гибели столько людей... И смиренным сердцем признаем мы торжество
общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого
частного... При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди
всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего собою
несокрушимость его творения, мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемся,
что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая
участь народа и государства, что за него историческая необходимость и что его
взгляд на нас есть уже его оправдание... Эта поэма - апофеоза Петра Великого,
самая смелая, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть
певцом великого преобразователя". С этой точки зрения из двух столкнувшихся сил
прав представитель "исторической необходимости", Петр.
Другие, мысль которых всех отчетливее выразил Д. Мережковский, видели в
двух героях "Медного Всадника" представителей двух изначальных сил, борющихся в
европейской цивилизации: язычества и христианства, отречения от своего я в боге
и обожествления своего я в героизме. Для них Петр был выразителем личного
начала, героизма, а Евгений - выразителем начала безличного, коллективной воли.
"Здесь (в "Медном Всаднике"), - пишет Мережковский, - вечная противоположность
двух героев, двух начал: - Тазита и Галуба, старого Цыгана и Алеко, Татьяны и
Онегина... С одной стороны, малое счастье малого, неведомого коломенского
чиновника, напоминающего смиренных героев Достоевского и Гоголя, с другой -
сверхчеловеческое видение героя... Какое дело гиганту до гибели неведомых? Не
для того ли рождаются бесчисленные, равные, лишние, чтобы по костям их великие
избранники шли к своим целям?.. Но что, если в слабом сердце ничтожнейшего из
ничтожных, "дрожащей твари", вышедшей из праха, в простой любви его откроется
бездна, не меньшая той, из которой родилась воля героя? Что, если червь земли
возмутится против своего бога?.. Вызов брошен. Суд малого над великим
произнесен: "Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!" Вызов брошен, и
спокойствие горделивого истукана нарушено... Медный всадник преследует
безумца... Но вещий бред безумца, слабый шепот его возмущенной совести уже не
умолкнет, не будет заглушен подобным грому грохотаньем, тяжелым топотом Медного
Всадника". С своей точки зрения Мережковский оправдывает Евгения, оправдывает
мятеж "малых", "ничтожных", восстание христианства на идеалы язычества.
Третьи, наконец, видели в Петре воплощение самодержавия, а в "злобном"
шепоте Евгения - мятеж против деспотизма.
Новое обоснование такому пониманию "Медного Всадника" дал недавно проф. И.
Третьяк/*Jуzef Tretiak. Mickiewicz i Puszkin. Warszawa. 1906. Мы пользовались
изложением г. С. Браиловского. ("Пушкин и его современники", вып. VII.)
(Примеч. В. Я. Брюсова.)*/ , показавший зависимость повести Пушкина от сатир
Мицкевича "Ustзр". Сатиры Мицкевича появились в 1832 году и тогда же стали
известны Пушкину. В бумагах Пушкина нашлись собственноручно сделанные им списки
нескольких стихотворений из этих сатир/* Московский Румянцевский музей. Тетрадь
N2373. (Примеч. В. Я. Брюсова).*/ . Целый ряд стихов "Медного Всадника"
оказывается то распространением стихов Мицкевича, то как бы ответом на них.
Мицкевич изобразил северную столицу слишком мрачными красками; Пушкин ответил
апологией Петербурга. Сопоставляя "Медного Всадника" с сатирой Мицкевича
"Oleszkiewicz", видим, что он имеет с ней общую тему, - наводнение 1824 года, и
общую мысль: что за проступки правителей несут наказание слабые и невинные
подданные. Если сопоставить "Медного Всадника" со стихами Мицкевича "Pomnik
Piotra Wielkiego", мы найдем еще более важное сходство: у Мицкевича "поэт
русского народа, славный песнями на целой полуночи" (т. е, сам Пушкин), клеймит
памятник названием "каскад тиранства"; в "Медном Всаднике" герой повести клянет
тот же памятник. В примечаниях к "Медному Всаднику" дважды упомянуто имя
Мицкевича и его сатиры, причем "Oleszkiewicz" назван одним из лучших его
стихотворений. С другой стороны, и Мицкевич в своих сатирах несколько раз
определенно намекает на Пушкина, как бы вызывая его на ответ.

Проф. Третьяк полагает, что в сатирах Мицкевича Пушкин услышал обвинение в
измене тем "вольнолюбивым" идеалам молодости, которыми он когда-то делился с
польским поэтом. Упрек Мицкевича в его стихах "Do przyjaciуl Moskali",
обращенный к тем, кто "подкупленным языком славит торжество царя и радуется
мукам своих приятелей", Пушкин должен был отнести и к себе. Пушкин не мог
смолчать на подобный укор и не захотел ответить великому противнику тоном
официально-патриотических стихотворений. В истинно художественном создании, в
величавых образах высказал он все то, что думал о русском самодержавии и его
значении. Так возник "Медный Всадник".
Что же гласит этот ответ Пушкина Мицкевичу? Проф. Третьяк полагает, что
как в стихах Мицкевича "Pomnik Piotra Wielkiego", так и в "петербургской
повести" Пушкина - европейский индивидуализм вступает в борьбу с азиатской идеей
государства в России. Мицкевич предсказывает победу индивидуализма, а Пушкин -
его полное поражение. И ответ Пушкина проф. Третьяк пытается пересказать в таких
словах: "Правда, я был и остаюсь провозвестником свободы, врагом тирании, но не
явился ли бы я сумасшедшим, выступая на открытую борьбу с последней? Желая жить
в России, необходимо подчиниться всемогущей идее государства, иначе она будет
меня преследовать, как безумного Евгения". Таковы три типа толкований "Медного
Всадника". Нам кажется, что последнее из них, которое видит в Петре воплощение
самодержавия, должно быть всего ближе к подлинному замыслу Пушкина. Пушкину не
свойственно было олицетворять в своих созданиях такие отвлеченные идеи, как
"язычество" и "христианство" или "историческая необходимость" и "участь
индивидуальностей". Но, живя последние годы
В тревоге пестрой и бесплодной
Большого света и двора,
он не мог не задумываться над значением самодержавия для России, На те же мысли
должны были его навести усердные его занятия русской историей и особенно
историей Петра Великого. Убедительными кажутся нам и доводы проф. Третьяка о
связи между "Медным Всадником" и сатирами Мицкевича. Впрочем, и помимо этих
сатир Пушкин не мог не знать, что его сближение с двором многими, и даже
некоторыми из его друзей, истолковывается как измена идеалам его юности. Еще в
1828 году Пушкин нашел нужным отвечать на такие упреки стансами:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю...
Кроме того, понимание Петра в "Медном Всаднике", как воплощения, как
символа самодержавия, - до некоторой степени включает в себя и другие толкования
повести. Русское самодержавие возникло в силу "исторической необходимости". К
самодержавию царей московских с неизбежностью вел весь ход развития русской
истории. В то же время самодержавие всегда было и обожествлением личности. Петра
Великого Ломоносов открыто сравнивал с богом. Богом называли современники еще
Александра I. Мятеж личности против самодержавия невольно становится мятежом
против "исторической необходимости" и против "обожествления личности".
Но, присоединяясь к основным взглядам проф. Третьяка, мы решительно не
принимаем его выводов. Видя вместе с ним в "Медном Всаднике" ответ Пушкина на
упреки Мицкевича, мы понимаем этот ответ иначе. Мы полагаем, что сам Пушкин
влагал в свое создание совершенно не тот смысл, какой хотят в нем прочесть.

2


Если присмотреться к характеристике двух героев "Медного Всадника", станет
явным, что Пушкин стремился всеми средствами сделать одного из них - Петра -
сколько возможно более "великим", а другого - Евгения - сколько возможно более
"малым", "ничтожным". "Великий Петр", по замыслу поэта, должен был стать
олицетворением мощи самодержавия в ее крайнем проявлении; "бедный Евгений" -
воплощением крайнего бессилия обособленной, незначительной личности.
Петр Великий принадлежал к числу любимейших героев Пушкина. Пушкин
внимательно изучал Петра, много об нем думал, посвящал ему восторженные строфы,
вводил его как действующее лицо в целые эпопеи, в конце жизни начал работать над
обширной "Историей Петра Великого". Во всех этих изысканиях Петр представлялся
Пушкину существом исключительным, как бы превышающим человеческие размеры.
"Гений Петра вырывался за пределы своего века", - писал Пушкин в своих
"Исторических замечаниях" 1822 года. В "Пире Петра Великого" Петр назван
"чудотворцем-исполином". В "Стансах" его душе придан эпитет "всеобъемлющей". На
полях Полтавы Петр -
Могущ и радостен, как бой.
....... . Лик его ужасен...
Он весь, как божия гроза.
В "Моей родословной" одарен силой почти сверхъестественной тот,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Корме родного корабля.
Однако Пушкин всегда видел в Петре и крайнее проявление самовластия,
граничащее с деспотизмом. "Петр I презирал человечество, может быть, более,
чем Наполеон", писал Пушкин в "Исторических замечаниях". Тут же добавлено, что
при Петре Великом в России было "всеобщее рабство и безмолвное повиновение".
"Петр Великий одновременно Робеспьер и Наполеон, воплощенная революция", писал
Пушкин в 1831 году. В "Материалах для истории Петра Великого" Пушкин на каждом
шагу называет указы Петра то "жестоким", то "варварским", то "тиранским". В тех
же "Материалах" читаем: "Сенат и Синод подносят ему титул: отца отечества,
всероссийского императора и Петра Великого. Петр недолго церемонился и принял
их". Вообще, в этих "Материалах" Пушкин, упоминая бегло о тех учреждениях
Петра, которые суть "плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и
мудрости", - усердно выписывает те его указы, по поводу которых ему приходится
говорить о "своевольстве и варварстве", о "несправедливости и жестокости", о
"произволении самодержца".

В "Медном Всаднике" те же черты мощи и самовластия в образе Петра доведены
до последних пределов.
Открывается повесть образом властелина, который в суровой пустыне
задумывает свою борьбу со стихиями и с людьми. Он хочет безлюдный край обратить
в "красу и диво полнощных стран", из топи болот воздвигнуть пышную столицу и в
то же время для своего полуазиатского народа "в Европу прорубить окно". В первых
стихах нет даже имени Петра, сказано просто:
На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих поли.
/*В первоначальном варианте "Вступления" читаем:
На берегу варяжских волн
Стоял, задумавшись глубоко,
Великий Петр. Пред ним широко... и т. д.
(Примеч. В. Я. Брюсова.)*/
Петр не произносит ни слова, он только думает свои думы, - и вот, словно
чудом, возникает
юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат.
Пушкин усиливает впечатление чудесного, делая ряд параллелей того, что
было и что стало:
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхий невод, ныне там,
По оживленным берегам,
Громады стройные теснятс
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся.
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова.
В одном черновом наброске этих стихов, после слов о "финском рыболове",
есть у Пушкина еще более характерное восклицание:
...дух Петров
Сопротивление природы!
/*Все цитаты, как эта, так предыдущие и последующие, основаны на
самостоятельном изучении автором этой статьи рукописей Пушкина. (Примеч. В. Я.
Брюсова.) */
С этими словами надо сблизить то место в повести "Арап Петра Великого",
где описывается Петербург времен Петра. "Ибрагим, - рассказывает Пушкин, - с
любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая подымалась из болот по
манию самодержавия. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты
повсюду являли победу человеческой воли над сопротивлением стихий". Очевидно,
и в стихах "Медного Всадника" Пушкин первоначально хотел повторить мысль о
победе над "сопротивлением стихий" - человеческой, державной воли.
"Вступление" после картины современного Пушкину Петербурга, прямо
названного "творением Петра", заканчивается торжественным призывом к стихиям -
примириться со своим поражением и со своим пленом.
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия:
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут...
Но Пушкин чувствовал, что исторический Петр, как ни преувеличивать его
обаяние, все же останется только человеком. Порою из-под облика полубога будет
неизбежно выступать облик просто "человека высокого роста, в зеленом кафтане, с
глиняною трубкою во рту, который, облокотясь на стол, читает гамбургские газеты"
("Арап Петра Великого"). И вот, чтобы сделать своего героя чистым воплощением
самодержавной мощи, чтобы и во внешнем отличить его ото всех людей, Пушкин
переносит действие своей повести на сто лет вперед ("Прошло сто лет...") и
заменяет самого Петра - его изваянием, его идеальным образом. Герой повести - не
тот Петр, который задумывал "грозить Шведу" и звать к себе "в гости все флаги",
но "Медный Всадник", "горделивый истукан" и прежде всего "кумир". Именно
"кумиром", т. е. чем-то обожествленным, всего охотнее и называет сам Пушкин
памятник Петра. /*Выражение "гигант" не принадлежит Пушкину; это - поправка
Жуковского. (Примеч. В. Я. Брюсова.)*/
Во всех сценах повести, где является "Медный Всадник", изображен он как
существо высшее, не знающее себе ничего равного. На своем бронзовом коне он
всегда стоит "в вышине"; он один остается спокойным в час всеобщего бедствия,
когда кругом "все опустело", "все побежало", все "в трепете". Когда этот Медный
Всадник скачет, раздается "тяжелый топот", подобный "грома грохотанью", и вся
мостовая потрясена этим скаканьем, которому поэт долго выбирал подходящее
определение - "тяжело-мерное", "далеко-звонкое", "тяжело-звонкое". Говоря об
этом кумире, высящемся над огражденною скалою, Пушкин, всегда столь сдержанный,
не останавливается перед самыми смелыми эпитетами: это - и "властелин Судьбы", и
"державец полумира", и (в черновых набросках) "страшный царь", "мощный царь",
"муж Судьбы", "владыка полумира".

Высшей силы это обожествление Петра достигает в тех стихах, где Пушкин,
забыв на время своего Евгения, сам задумывается над смыслом подвига,
совершенного Петром:
О, мощный властелин Судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Образ Петра преувеличен здесь до последних пределов. Это уже не только
победитель стихий, это воистину "властелин Судьбы". Своей "роковой волей"
направляет он жизнь целого народа. Железной уздой удерживает он Россию на краю
бездны, в которую она уже готова была рухнуть/*Мы понимаем это место так:
Россия, стремительно несясь вперед по неверному пути, готова была рухнуть в
бездну. Ее "седок", Петр, вовремя, над самой бездной, поднял ее на дыбы и тем
спас. Таким образом, в этих стихах мы видим оправдание Петра и его дела. Другое
понимание этих стихов, толкующее мысль Пушкина как упрек Петру, который так
поднял на дыбы Россию, что ей осталось "опустить копыта" только в бездне, -
кажется нам произвольным. Отметим кстати, что во всех подлинных рукописях
читается "поднял на дыбы", а не "вздернул на дыбы" (как до сих пор
печаталось и печатается во всех изданиях). (Примеч. В. Я. Брюсова.) */. И сам
поэт, охваченный ужасом перед этой сверхчеловеческой мощью, не умеет ответить
себе, кто же это перед ним.
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
Таков первый герой "петербургской повести": Петр, Медный Всадник, полубог.
- Пушкин позаботился, чтобы второй герой, "бедный, бедный мой Евгений", был
истинною ему противоположностью.
В первоначальном наброске "Медного Всадника" характеристике второго героя
было посвящено много места. Как известно, отрывок, выделенный впоследствии в
особое целое под заглавием "Родословная моего героя", входил сначала в состав
"петербургской повести", и никто другой, как "мой Езерский", превратился позднее
в "бедного Евгения". Именно, рассказав, как
из гостей домой
Пришел Евгений молодой,

Пушкин сначала продолжал:
Так будем нашего геро
Мы звать, затем что мой язык
Уж к звуку этому привык.
Начнем ab ovo: мой Евгений
Происходил от поколений,
Чей дерзкий парус средь морей
Был ужасом минувших дней.
Однако потом Пушкин нашел неуместным рассказывать о предках того героя,
который, по замыслу повести, должен быть ничтожнейшим из ничтожных, и не только
выделил в отдельное произведение все строфы, посвященные его родословной, но
даже лишил его "прозвания", т. е. фамилии (в различных набросках герой
"петербургской повести" назван то "Иван Езерский", то "Зорин молодой", то "Рулин
молодой"). Длинная родословная заменилась немногими словами:
Прозванья нам его не нужно,
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало...
Не довольствуясь тем, Пушкин постарался совершенно обезличить своего
героя. В ранних редакциях повести Евгений - еще довольно живое лицо. Пушкин
говорит определенно и подробно и о его житейском положении, и о его душевной
жизни, и о его внешнем облике. Вот несколько таких набросков:
Он был чиновник небогатый,
Лицом немного рябоватый.

Он был затейлив, небогат,
Собою белокур...

Он был чиновник очень бедный,
Безродный, круглый сирота.

Чиновник бедный,
Задумчивый, худой и бледный.

Он одевался нерадиво,
Всегда бывал застегнут криво
Его зеленый, узкий фрак.

Как все, он вел себя не строго,
Как все, о деньгах думал много,
И жуковский курил табак,
Как все, носил мундирный фрак.

От всего этого, в окончательной обработке, остались только сведения, что
"наш герой" - "где-то служит" и что "был он беден".
Характерно также, что первоначальный герой повести представлялся Пушкину
лицом гораздо более значительным, нежели позднейший Евгений. Одно время Пушкин
думал даже сделать из него если не поэта, то человека, как-то интересующегося
литературой. В черновых набросках читаем:
Мой чиновник
Был сочинитель и любовник,

Как все, он вел себя не строго,
Как мы, писал стихами много.

Вместо этого, в окончательной редакции, Пушкин заставляет Евгения мечтать:
Что мог бы бог ему прибавить
Ума и денег...

Где уже думать о сочинительстве человеку, который сам сознается, что ему
недостает ума!
Точно так же первоначальный герой и на социальной лестнице стоял гораздо
выше Евгения. Пушкин сначала называл его своим соседом и даже говорил о его
"роскошном" кабинете.
В своем роскошном кабинете,
В то время, Рулин молодой
Сидел задумчиво...

...в то врем
Домой приехал мой сосед,
Вошел в свой мирный кабинет.
/*Что касается отрывка, даваемого многими изданиями как вариант стихов
"Медного Всадника":
Тогда, по каменной площадке
Песком усыпанных сеней.
Взбежав по ступеням отлогим
Широкой лестницы своей... и т.д. -

то связь этих стихов с "петербургской повестью" кажется нам вес".ма
сомнительной. (Примеч. 8. Я. Брюсова.) */
Все эти черты постепенно изменялись. "Мирный" кабинет был заменен
"скромным" кабинетом; потом вместо слова "мой сосед" появилось описательное
выражение: "в том доме, где стоял и я"; наконец, жилище своего героя Пушкин стал
определять, как "канурка пятого жилья", "чердак", "чулан" или словами: "Живет
под кровлей". В одной черновой сохранилась х

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.