Жанр: Политика
Труды
...... Вздоръ... Я это дело прикажу ликвидировать...
Въ голове становится какъ-то покойно и пусто. Даже нетъ особаго
облегчения. Что-то вроде растерянности...
— Разрешите васъ спросить, товарищъ Якименко, почему вы поверили, что
это вздоръ?..
— Ну, знаете ли... Видалъ же я людей... Чтобы человекъ вашего типа,
кстати и вашихъ статей, — улыбнулся Якименко, — сталъ покупать месть
какому-то несчастному Стародубцеву ценой примерно... сколько это будетъ?
Тамъ, кажется, семьдесятъ делъ? Да? Ну такъ, значитъ, въ сумме летъ сто
лишняго заключения... Согласитесь сами — непохоже...
— Мне очень жаль, что вы не вели моего дела въ ГПУ...
— Въ ГПУ — другое. Чаю хотите?
Приносятъ чай, съ лимономъ, сахаромъ и печеньемъ. Въ срывахъ и взлетахъ
советской жизни — где срывъ — это смерть, а взлетъ — немного тепла,
кусокъ хлеба и несколько минутъ сознания безопасности — я сейчасъ чувствую
себя на какомъ-то взлете, несколько фантастическомъ.
Возвращаюсь въ УРЧ въ какомъ-то тумане. На улице уже темновато. Меня
окликаетъ резкий, почти истерически, вопросительный возгласъ Юры:
— Ватикъ? Ты?
Я оборачиваюсь. Ко мне бегутъ Юра и Борисъ. По лицамъ ихъ я вижу, что
что-то случилось. Что-то очень тревожное.
— Что, Ва, выпустили?
— Откуда выпустили?
— Ты не былъ арестованъ?
— И не собирался, — неудачно иронизирую я.
— Вотъ сволочи, — съ сосредоточенной яростью и вместе съ темъ съ
какимъ-то мне еще непонятнымъ облегчениемъ говоритъ Юра. — Вотъ сволочи!
— Подожди, Юрчикъ, — говоритъ Борисъ. — Живъ и не въ третьей части
— и слава Тебе, Господи. Мне въ УРЧ {125} Стародубцевъ и прочие сказали,
что ты арестованъ самимъ Якименкой, начальникомъ третьей части и
патрульными.
— Стародубцевъ сказалъ?
— Да.
У меня къ горлу подкатываетъ острое желание обнять Стародубцева и
прижать его такъ, чтобы и руки, и грудь чувствовали, какъ медленно хруститъ
и ломается его позвоночникъ... Что должны были пережить и Юра, и Борисъ за
те часы, что я сиделъ у Якименки, пилъ чай и велъ хорошие разговоры?
Но Юра уже дружественно тычетъ меня кулакомъ въ животъ, а Борисъ столь
же дружественно обнимаетъ меня своей пудовой лапой. У Юры въ голосе слышны
слезы. Мы торжественно въ полутьме вечера целуемся, и меня охватываетъ
огромное чувство и нежности, и уверенности. Вотъ здесь — два самыхъ моихъ
близкихъ и родныхъ человека на этомъ весьма неуютно оборудованномъ земномъ
шаре. И неужели же мы, при нашей спайке, при абсолютномъ "все за одного,
одинъ за всехъ", пропадемъ? Нетъ, не можетъ быть. Нетъ, не пропадемъ.
Мы тискаемъ другъ друга и говоримъ разныя слова, милыя, ласковыя и
совершенно безсмысленныя для всякаго посторонняго уха, наши семейныя
слова... И какъ будто тотъ фактъ, что я еще не арестованъ, что-нибудь
предрешаетъ для завтрашняго дня: ведь ни Борисъ, ни Юра о Якименскомъ
"плюньте" не знаютъ еще ничего. Впрочемъ, здесь, действительно, carpe diem:
сегодня живы — и то глава Богу.
Я торжественно высвобождаюсь изъ братскихъ и сыновнихъ тисковъ и столь
же торжественно провозглашаю:
— А теперь, милостивые государи, последняя сводка съ фронта победы --
Шпигель.
— Ватикъ, всерьезъ? Честное слово?
— Ты, Ва, въ самомъ деле, не трепли зря нервовъ, — говоритъ Борисъ.
— Я совершенно всерьезъ. — И я разсказываю весь разговоръ съ
Якименкой.
Новые тиски, и потомъ Юра тономъ полной непогрешимости говоритъ:
— Ну вотъ, я ведь тебя предупреждалъ. Если совсемъ плохо, то Шпигель
какой-то долженъ же появиться, иначе какъ же...
Увы! со многими бываетъ и иначе...
___
Разговоръ съ Якименкой, точно списанный со страницъ Шехерезады, сразу
ликвидировалъ все: и доносъ, и третью часть, и перспективы: или стенки, или
побега на верную гибель, и активистския поползновения, и большую часть
работы въ урчевскомъ бедламе.
Вечерами, вместо того, чтобы коптиться въ махорочныхъ туманахъ УРЧ, я
сиделъ въ комнате Якименки, пилъ чай съ печеньемъ {126} и выслушивалъ
Якименковския лекции о лагере. Ихъ теоретическая часть, въ сущности, ничемъ
не отличалась отъ того, что мне въ теплушке разсказывалъ уголовный коноводъ
Михайловъ. На основании этихъ сообщений я писалъ инструкции. Якименко
предполагалъ издать ихъ для всего ББК и даже предложить ГУЛАГу. Какъ я
узналъ впоследствии, онъ такъ и поступилъ. Авторская подпись была, конечно,
его. Скромный капиталъ своей корректности и своего печенья Якименко
затратилъ не зря. {127}
--------
¶БАМ (Байкало-Амурская Магистраль)§
¶МАРКОВИЧЪ ПЕРЕКОВЫВАЕТЪ§
Шагахъ въ двухстахъ отъ УРЧ стояла старая, склонившаяся на бокъ,
бревенчатая избушка. Въ ней помещалась редакция лагерной газеты "Перековка",
съ ея редакторомъ Марковичемъ, поэтомъ и единственнымъ штатнымъ сотрудникомъ
Трошинымъ, наборщикомъ Мишей и старой разболтанной бостонкой. Когда мне
удавалось вырываться изъ УРЧевскаго бедлама, я нырялъ въ низенькую дверь
избушки и отводилъ тамъ свою наболевшую душу.
Тамъ можно было посидеть полчаса-часъ вдали отъ УРЧевскаго мата,
прочесть московския газеты и почерпнуть кое-что изъ житейской мудрости
Марковича.
О лагере Марковичъ зналъ все. Это былъ благодушный американизированный
еврей изъ довоенной еврейской эмиграции въ Америку.
— Если вы въ вашей жизни не видали настоящаго идиота — такъ
посмотрите, пожалуйста, на меня...
Я смотрелъ. Но ни въ плюгавой фигурке Марковича, ни въ его
устало-насмешливыхъ глазахъ не было видно ничего особенно идиотскаго.
— А вы такой анекдотъ о еврее гермафродите знаете? Нетъ? Такъ я вамъ
разскажу...
Анекдотъ для печати непригоденъ. Марковичъ же летъ семь тому назадъ
перебрался сюда изъ Америки: "мне, видите-ли, кусочекъ социалистическаго рая
пощупать захотелось... А? Какъ вамъ это нравится? Ну, не идиотъ?"
Было у него 27.000 долларовъ, собранныхъ на ниве какой-то
комиссионерской деятельности. Само собою разумеется, что на советской
границе ему эти доллары обменяли на советские рубли — неизвестно уже, какие
именно, но, конечно, по паритету — рубль за 50 центовъ.
— Ну, вы понимаете, тогда я совсемъ какъ баранъ былъ. Словомъ --
обменяли, потомъ обложили, потомъ снова обложили такъ, что я пришелъ въ
финотделъ и спрашиваю: такъ сколько же вы мне самому оставить собираетесь --
я уже не говорю въ долларахъ, а хотя бы въ рубляхъ... Или мне, можетъ быть,
къ своимъ деньгамъ еще и приплачивать придется... Ну — они меня выгнали
вонъ. Короче говоря, у меня уже черезъ полгода ни копейки не осталось.
Чистая работа. Хе, ничего себе шуточки — 27.000 долларовъ. {128}
Сейчасъ Марковичъ редактировалъ "Перековку". Перековка — это лагерный
терминъ, обозначающий перевоспитание, "перековку" всякаго рода
правонарушителей въ честныхъ советскихъ гражданъ. Предполагается, что
советская карательная система построена не на наказании, а на перевоспитании
человеческой психологии и что вотъ этакий каторжный лагерный трудъ въ голоде
и холоде возбуждаетъ у преступниковъ творческий энтузиазмъ, пафосъ
построения безклассоваго социалистическаго общества и что, поработавъ вотъ
этакимъ способомъ летъ шесть-восемь, человекъ, ежели не подохнетъ, вернется
на волю, исполненный трудовымъ рвениемъ и коммунистическими инстинктами.
"Перековка" въ кавычкахъ была призвана славословить перековку безъ кавычекъ.
Нужно отдать справедливость — "Перековка", даже и по советскимъ
масштабамъ, была потрясающе паршивымъ листкомъ. Ея содержание сводилось къ
двумъ моментамъ: энтузиазмъ и доносы. Энтузиазмъ испущалъ самъ Марковичъ,
для доносовъ существовала сеть "лагкоровъ" — лагерныхъ корреспондентовъ,
которая вынюхивала всякие позорящие факты насчетъ недовыработки нормъ,
полового сожительства, контръ-революционныхъ разговоровъ, выпивокъ,
соблюдения религиозныхъ обрядовъ, отказовъ отъ работы и прочихъ греховъ
лагерной жизни.
— Вы знаете, Иванъ Лукьяновичъ, — говоритъ Марковичъ, задумчиво
взирая на свое творение, — вы меня извините за выражение, но такой газеты
въ приличной стране и въ уборную не повесятъ.
— Такъ бросьте ее къ чорту!
— Хе, а что я безъ нея буду делать? Надо же мне свой срокъ
отрабатывать. Разъ уже я попалъ въ социалистический рай, такъ нужно быть
социалистическимъ святымъ. Здесь же вамъ не Америка. "i"Это"/i" я уже знаю — за
"i"эту"/i" науку я заплатилъ тысячъ тридцать долларовъ и пять летъ каторги... И еще
пять летъ осталось сидеть... Почему я долженъ быть лучше Горькаго?..
Скажите, кстати — вотъ вы недавно съ воли — ну что такое Горький? Ведь это
же писатель?
— Писатель, — подтверждаю я.
— Это же все-таки не какая-нибудь совсемъ сволочь... Ну, я понимаю, --
я. Такъ я ведь на каторге. Что я сделаю? И, вы знаете, возьмите медгорскую
"Перековку" (центральное издание — въ Медгоре) — такъ она, ей Богу, еще
хуже моей. Ну, конечно, и я уже не краснею, но все-таки я стараюсь, чтобы
моя "Перековка", ну... не очень ужъ сильно воняла... Какие-нибудь тамъ
доносы — если очень вредные — такъ я ихъ не пускаю, ну, и все такое...
Такъ я — каторжникъ. А Горький? Въ чемъ дело съ Горькимъ? Что — у него
денегъ нетъ? Или онъ на каторге сидитъ? Онъ же — старый человекъ, зачемъ
ему въ проститутки идти?
— Можно допустить, что онъ веритъ во все, что пишетъ... Вотъ вы ведь
верили, когда сюда ехали.
— Ну, это вы оставьте. Я верилъ ровно два дня. {129}
— Да... Вы верили, пока у васъ не отняли денегъ. Горький не верилъ,
пока ему не дали денегъ... Деньги определяютъ бытие, а бытие определяетъ
сознание... — иронизирую я.
— Гмъ, такъ вы думаете — деньги? Слава? Реклама? Не знаю. Только, вы
знаете, когда я началъ редактировать эту "Перековку", такъ мне сначала было
стыдно по лагерю ходить. Потомъ — ничего, привыкъ. А за Горькаго, такъ мне
до сихъ поръ стыдно.
— Не вамъ одному...
Въ комнатушку Марковича, въ которой стояла даже кровать — неслыханная
роскошь въ лагере, — удиралъ изъ УРЧ Юра, забегалъ съ Погры Борисъ.
Затапливали печку. Мы съ Марковичемъ сворачивали по грандиозной собачьей
ножке, гасили светъ, чтобы со двора даже черезъ заклеенныя бумагой окна
ничего не было видно, усаживались "у камина" и "отводили душу".
— А вы говорите — лагерь, — начиналъ Марковичъ, пуская въ печку
клубъ махорочнаго дыма. — А кто въ Москве имеетъ такую жилплощадь, какъ я
въ лагере? Я васъ спрашиваю — кто? Ну, Сталинъ, ну, еще тысяча человекъ. Я
имею отдельную комнату, я имею хороший обедъ — ну, конечно, по блату, но
имею. А что вы думаете — если мне завтра нужны новые штаны, такъ я штановъ
не получу? Я ихъ получу: не можетъ же советское печатное слово ходить безъ
штановъ... И потомъ — вы меня слушайте, товарищи, я ей-Богу, сталъ умный --
знаете, что въ лагере совсемъ-таки хорошо? Знаете? Нетъ? Такъ я вамъ скажу:
это ГПУ.
Марковичъ обвелъ насъ победоноснымъ взглядомъ.
— Вы не смейтесь.... Вотъ вы сидите въ Москве и у васъ: начальство --
разъ, профсоюзъ — два, комячейка — три, домкомъ — четыре, жилкоопъ --
пять, ГПУ — и шесть, и семь, и восемь. Скажите, пожалуйста, что вы — живой
человекъ или вы протоплазма? А если вы живой человекъ — такъ какъ вы можете
разорваться на десять частей? Начальство требуетъ одно, профсоюзъ требуетъ
другое, домкомъ же вамъ вообще жить не даетъ. ГПУ ничего не требуетъ и
ничего не говоритъ, и ничего вы о немъ не знаете. Потомъ разъ — и летитъ
Иванъ Лукьяновичъ... вы сами знаете — куда. Теперь возьмите въ лагере.
Ильиныхъ — начальникъ отделения. Онъ — мое начальство, онъ мой профсоюзъ,
онъ — мое ГПУ, онъ мой царь, онъ мой Богъ. Онъ можетъ со мною сделать все,
что захочетъ. Ну, конечно, хорошенькой женщины и онъ изъ меня сделать не
можетъ. Но, скажемъ, онъ изъ меня можетъ сделать не мужчину: вотъ посидите
вы съ годикъ на Лесной Речке, такъ я посмотрю, что и съ такого бугая, какъ
вы, останутся... Но, спрашивается, зачемъ Ильиныхъ гноить меня на Лесной
Речке или меня разстреливать? Я знаю, что ему отъ меня нужно. Ему нуженъ
энтузиазмъ — на тебе энтузиазмъ. Вотъ постойте, я вамъ прочту...
Марковичъ поворачивается и извлекаетъ откуда-то изъ-за спины, со стола,
клочекъ бумаги съ отпечатаннымъ на немъ заголовкомъ: {130}
— Вотъ, слушайте: "огненнымъ энтузиазмомъ ударники Белморстроя
поджигаютъ большевистские темпы Подпорожья". Что? Плохо?
— Н-да... Заворочено здорово, — съ сомнениемъ откликается Борисъ. --
Только вотъ насчетъ "поджигаютъ" — какъ-то не тово...
— Не тово? Ильиныхъ нравится? — Нравится. Ну, и чертъ съ нимъ, съ
вашимъ "не тово". Что, вы думаете, я въ нобелевскую премию лезу? Мне дай
Богъ изъ лагеря вылезти. Такъ вотъ я вамъ и говорю... Если вамъ въ Москве
нужны штаны, такъ вы идете въ профкомъ и клянчите тамъ ордеръ. Такъ вы этого
ордера не получаете. А если получаете ордеръ, такъ не получаете штановъ. А
если вы такой счастливый, что получаете штаны, такъ или не тотъ размеръ, или
на зиму — летние, а на лето — зимние. Словомъ, это вамъ не штаны, а
болезнь. А я приду къ Ильиныхъ — онъ мне записку — и кончено: Марковичъ
ходитъ въ штанахъ и не конфузится. И никакого ГПУ я не боюсь. Во-первыхъ, я
все равно уже въ лагере — такъ мне вообще более или менее наплевать. А во
вторыхъ, лагерное ГПУ — это самъ Ильиныхъ. А я его вижу, какъ облупленнаго.
Вы знаете — если ужъ непременно нужно, чтобы было ГПУ, такъ ужъ пусть оно
будетъ у меня дома. Я, по крайней, мере, буду знать, съ какой стороны оно
кусается; такъ я его съ той самой стороны за пять верстъ обойду...
Борисъ въ это время переживалъ тяжкие дни. Если мне было тошно въ УРЧ,
где загубленныя человеческия жизни смотрели на меня только этакими
растрепанными символами изъ ящиковъ съ "личными делами", то Борису
приходилось присутствовать при ликвидации этихъ жизней совсемъ въ
реальности, безъ всякихъ символовъ. Лечить было почти нечемъ. И, кроме того,
ежедневно въ "санитарную ведомость" лагеря приходилось вписывать цифру --
обычно однозначную — сообщаемую изъ третьей части и означающую число
разстрелянныхъ. Где и какъ ихъ разстреливали — "оффициально" оставалось
неизвестнымъ. Цифра эта проставлялась въ графу: "умершие вне лагерной
черты", и Борисъ на соответственныхъ личныхъ карточкахъ долженъ былъ
изобретать диагнозы и писать exitus laetalis. Это были разстрелы втихомолку
— самый распространенный видъ разстреловъ въ СССР.
Борисъ — не изъ унывающихъ людей. Но и ему, видимо, становилось
невмоготу. Онъ пытался вырваться изъ санчасти, но врачей было мало — и его
не пускали. Онъ писалъ въ "Перековку" призывы насчетъ лагерной санитарии,
ибо близилась весна, и что будетъ въ лагере, когда растаютъ все эти уборныя,
— страшно было подумать. Марковичъ очень хотелъ перетащить его къ себе,
чтобы иметь въ редакции хоть одного грамотнаго человека — самъ-то онъ въ
российской грамоте былъ не очень силенъ, — но этотъ проектъ имелъ мало
шансовъ на осуществление. И самъ Борисъ не очень хотелъ окунаться въ
"Перековку", и статьи его приговора представляли весьма существенное
препятствие.
— Эхъ, Б. Л., и зачемъ же вы занимались контръ-революцией? Ну, что
вамъ стоило просто зарезать человека? Тогда вы {131} были бы здесь социально
близкимъ элементомъ — и все было бы хорошо. Но — статьи, — это ужъ я
устрою. Вы только изъ санчасти выкрутитесь. Ну, я знаю, какъ? Ну, дайте
кому-нибудь вместо касторки стрихнина. Нетъ ни касторки, ни стрихнина? Ну,
такъ что-нибудь въ этомъ роде — вы же врачъ, вы же должны знать. Ну,
отрежьте вместо отмороженной ноги здоровую. Ничего вамъ не влетитъ — только
съ работы снимутъ, а я васъ сейчасъ же устрою... Нетъ, шутки — шутками, а
надо же какъ-то другъ другу помогать... Но только куда я дену Трошина? Ведь
онъ же у меня въ самыхъ глубокихъ печенкахъ сидитъ.
Трошинъ — былъ поэтъ, колоссальнаго роста и оглушительнаго баса. Свои
неизвестные мне грехи онъ замаливалъ въ стихахъ, исполненныхъ нестерпимаго
энтузиазма. И, кроме того, "пригвождалъ къ позорному столбу" или, какъ
говорилъ Марковичъ, къ позорнымъ столбамъ "Перековки" всякаго рода
прогульщиковъ, стяжателей, баптистовъ, отказчиковъ, людей, которые молятся,
и людей, которые "сожительствуютъ въ половомъ отношении" — ну, и прочихъ
грешныхъ мира сего. Онъ былъ густо глупъ и приводилъ Марковича въ отчаяние.
— Ну, вы подумайте, ну, что я съ нимъ буду делать? Вчера было узкое
заседание: Якименко, Ильиныхъ, Богоявленский — самая, знаете, верхушка. И
мы съ нимъ отъ редакции были. Ну, такъ что вы думаете? Такъ онъ сталъ опять
про пламенный энтузиазмъ орать... Какъ быкъ, оретъ. Я ужъ ему на ногу
наступалъ: мне же неудобно, это же мой сотрудникъ.
— Почему же неудобно? — спрашиваетъ Юра.
— Охъ, какъ же вы не понимаете! Объ энтузиазме можно орать, ну, тамъ,
въ газете, ну, на митинге. А тутъ же люди свои. Что, они не знаютъ? Это же
вроде старорежимнаго молебна — никто не веритъ, а все ходятъ. Такой
порядокъ.
— Почему же это — никто не веритъ?
— Ой, Господи... Что, губернаторъ верилъ? Или вы верили? Хотя вы уже
после молебновъ родились. Ну, все равно... Словомъ, нужно же понять, что
если я, скажемъ, передъ Якименкой буду орать про энтузиазмъ, а въ комнате
никого больше нетъ, такъ Якименко подумаетъ, что или я дуракъ, или я его за
дурака считаю. Я потомъ Трошина спросилъ: такъ кто же, по его, больше дуракъ
— Якименко или онъ самъ? Ну, такъ онъ меня матомъ обложилъ. А Якименко меня
сегодня спрашиваетъ: что это у васъ за... какъ это... орясина завелась?..
Скажите, кстати, что такое орясина?
Я по мере возможности объяснилъ.
— Ну, вотъ — конечно, орясина. Мало того, что онъ меня
дискредитируетъ, такъ онъ меня еще закопаетъ. Ну, вотъ смотрите, вотъ его
заметка — ее, конечно, не помещу. Онъ, видите ли, открылъ, что завхозъ
сахаръ крадетъ. А? Какъ вамъ нравится это открытие? Подумаешь, Христофоръ
Колумбъ нашелся. Подумаешь, безъ него, видите ли, никто не зналъ, что
завхозъ не только сахаръ, а что угодно воруетъ... Но чортъ съ ней, съ
заметкой. Я ее не помещу — и точка. Такъ, этотъ... Какъ вы говорите? {132}
Орясина? Такъ эта орясина ходитъ по лагерю и, какъ быкъ, оретъ: какой я
умный, какой я активный: я разоблачилъ завхоза, я открылъ конкретнаго
носителя зла. Я ему говорю: вы сами, товарищъ Трошинъ, конкретный носитель
идиотизма...
— Но почему же идиотизма?
— Охъ, вы меня, Юрочка, извините, только вы еще совсемъ молодой. Ужъ
разъ онъ завхозъ, такъ какъ же онъ можетъ не красть?
— Но почему же не можетъ?
— Вамъ все почему, да почему. Знаете, какъ у О'Генри: "папа, а почему
въ дыре ничего нетъ?" Потому и нетъ, что она — дыра. Потому онъ и крадетъ,
что онъ — завхозъ. Вы думаете, что, если къ нему придетъ начальникъ
лагпункта и скажетъ: дай мне два кила — такъ завхозъ можетъ ему не дать?
Или вы думаете, что начальникъ лагпункта пьетъ чай только со своимъ
пайковымъ сахаромъ?
— Ну, если не дастъ, снимутъ его съ работы.
— Охъ, я же вамъ говорю, что вы совсемъ молодой.
— Спасибо.
— Ничего, не плачьте. Вотъ еще поработаете въ УРЧ, такъ вы еще на полъ
аршина вырастете. Что вы думаете, что начальникъ лагпункта это такой же
дуракъ, какъ Трошинъ? Вы думаете, что начальникъ лагпункта можетъ устроить
такъ, чтобы уволенный завхозъ ходилъ по лагерю и говорилъ: вотъ я не далъ
сахару, такъ меня сняли съ работы. Вы эти самыя карточки въ УРЧ видали? Такъ
вотъ, карточка завхоза попадетъ на первый же этапъ на Морсплавъ или
какую-нибудь тамъ Лесную Речку. Ну, вы, вероятно, знаете уже, какъ это
делается. Такъ — ночью завхоза разбудятъ, скажутъ: "собирай вещи", а утромъ
поедетъ себе завхозъ къ чертовой матери. Теперь понятно?
— Понятно.
— А если завхозъ воруетъ для начальника лагпункта, то почему онъ не
будетъ воровать для начальника УРЧ? Или почему онъ не будетъ воровать для
самого себя? Это же нужно понимать. Если Трошинъ разоряется, что какой-то
тамъ урка филонитъ, а другой урка перековался, такъ отъ этого же никому ни
холодно, ни жарко. И одному урке плевать — онъ всю свою жизнь филонитъ, и
другому урке плевать — онъ всю свою жизнь воровалъ и завтра опять
проворуется. Ну, а завхозъ. Я самъ изъ-за этого десять летъ получилъ.
— То-есть, какъ такъ изъ-за этого?
— Ну, не изъ-за этого. Ну, въ общемъ, былъ заведующимъ мануфактурнымъ
кооперативомъ. Тамъ же тоже есть вроде нашего начальника лагпункта. Какъ ему
не дашь? Одному дашь, другому дашь, а всемъ ведь дать нельзя. Ну, я еще тоже
молодой былъ. Хе, даромъ, что въ Америке жилъ. Ну, вотъ и десять летъ.
— И, такъ сказать, не безъ греха?
— Знаете что, Иванъ Лукьяновичъ, чтобы доказать вамъ, что безъ греха
— давайте чай пить съ сахаромъ. Мишка сейчасъ чайникъ поставитъ. Такъ вы
увидите, что я передъ вами не хочу {133} скрывать даже лагернаго сахара.
Такъ зачемъ бы я сталъ скрывать не лагерную мануфактуру, за которую я все
равно уже пять летъ отсиделъ. Что, не видалъ я этой мануфактуры? Я же изъ
Америки привезъ костюмовъ — на целую Сухаревку хватило бы. Теперь я живу
безъ американскихъ костюмовъ и безъ американскихъ правилъ. Какъ это говоритъ
русская пословица: въ чужой монастырь со своей женой не суйся? Такъ? Кстати,
о жене: мало того, что я, дуракъ, сюда приехалъ, такъ я, идиотъ, приехалъ
сюда съ женой.
— А теперь ваша жена где?
Марковичъ посмотрелъ въ потолокъ.
— Вы знаете, И. Л., зачемъ спрашивать о жене человека, который уже
шестой годъ сидитъ въ концлагере? Вотъ я черезъ пять летъ о вашей жене
спрошу...
¶МИШКИНА КАРЬЕРА§
Миша принесъ чайникъ, наполненный снегомъ, и поставилъ его на печку.
— Вотъ вы этого парня спросите, что онъ о нашемъ поэте думаетъ, --
сказалъ Марковичъ по английски.
Приладивъ чайникъ на печку, Миша сталъ запихивать въ нее бревно,
спертое давеча изъ разоренной карельской избушки.
— Ну, какъ вы, Миша, съ Трошинымъ уживаетесь? — спросилъ я.
Миша поднялъ на меня свое вихрастое, чахоточное лицо.
— А что мне съ нимъ уживаться? Бревно и бревно. Вотъ только въ третью
часть бегаетъ.
Миша былъ парнемъ великаго спокойствия. После того, что онъ видалъ въ
лагере, — мало осталось въ мире вещей, которыя могли бы его удивить.
— Вотъ тоже, — прибавилъ онъ, помолчавши, — приходитъ давеча сюда,
никого не было, только я. Ты, говоритъ, Миша, посмотри, что съ тебя
советская власть сделала. Былъ ты, говоритъ, Миша, безпризорникомъ, былъ ты,
говоритъ, преступнымъ элементомъ, а вотъ тебя советская власть въ люди
вывела, наборщикомъ сделала.
Миша замолчалъ, продолжая ковыряться въ печке.
— Ну, такъ что?
— Что? Сукинъ онъ сынъ — вотъ что.
— Почему же сукинъ сынъ?
Миша снова помолчалъ...
— А безпризорникомъ-то меня кто сделалъ? Папа и мама? А отъ кого у
меня чахотка третьей степени? Тоже награда, подумаешь, черезъ полгода
выпускаютъ, а мне всего годъ жить осталось. Что-жъ онъ, сукинъ сынъ, меня
агитируетъ? Что онъ съ меня дурака разыгрываетъ?
Миша былъ парнемъ летъ двадцати, тощимъ, бледнымъ, вихрастымъ. Отецъ
его былъ мастеромъ на Николаевскомъ судостроительномъ заводе. Былъ свой
домикъ, огородикъ, мать, сестры. {134} Мать померла, отецъ повесился, сестры
смылись неизвестно куда. Самъ Миша пошелъ "по всемъ дорогамъ", попалъ въ
лагерь, а въ лагере попалъ на лесозаготовки.
— Какъ поставили меня на норму, тутъ, вижу я: здоровые мужики,
привычные, и то не вытягиваютъ. А куда же мне? На меня дунь — свалюсь.
Бился я бился, да такъ и попалъ за филонство въ изоляторъ, на 200 граммъ
хлеба въ день и ничего больше. Ну, тамъ бы я и загибъ, да, спасибо, одинъ
старый соловчанинъ подвернулся — такъ онъ меня научилъ, чтобы воды не пить.
Потому — отъ голода опухлость по всему телу идетъ. Отъ голода пить хочется,
а отъ воды опухлость еще больше. Вотъ, какъ она до сердца дойдетъ, тутъ,
значитъ, и крышка. Ну, я пилъ совсемъ по малу — такъ, по полстакана въ
день. Однако, нога въ штанину уже не влезала. Посиделъ я такъ месяцъ-другой;
ну, вижу, пропадать приходится: никуда не денешься. Да, спасибо, начальникъ
добрый попался. Вызываетъ меня: ты, говоритъ, филонъ, ты, говоритъ, работать
не хочешь, я тебя на корню сгною. Я ему говорю: вы, гражданинъ начальникъ,
только на мои руки посмотрите: куда же мне съ такими руками семь съ
половиною кубовъ напилить и нарубить. Мне, говорю, все одно погибать — чи
такъ, чи такъ... Ну, пожалелъ, перевелъ въ слабосилку.
Изъ слабосилки Мишу вытянулъ Марковичъ, обучилъ его наборному ремеслу,
и съ техъ поръ Миша пребываетъ при немъ неотлучно
Но легкихъ у Миши практически уже почти нетъ. Борисъ его общупывалъ и
обстукивалъ, снабжалъ его рыбьимъ жиромъ. Миша улыбался своей тихой улыбкой
и говорилъ:
— Спасибо, Б. Л., вы ужъ кому-нибудь другому лучше дайте. Мне это все
одно, что мертвому кадило...
Потомъ, какъ-то я подсмотрелъ такую сценку:
Сидитъ Миша на крылечке своей "типографии" въ своемъ рваномъ бушлатике,
весь зеленый отъ холода. Между его коленями стоитъ местная деревенская
"вольная" девчушка, летъ, этакъ, десяти, рваная, голодная и босая. Миша
осторожненько наливаетъ драгоценный рыбий жиръ на ломтики хлеба и кормитъ
этими бутербродами девчушку. Девчушка глотаетъ жадно, почти не пережевывая и
въ промежуткахъ между глотками скулитъ:
— Дяденька, а ты м
...Закладка в соц.сетях