Купить
 
 
Жанр: Политика

Труды

страница №113

сосед по улице, лавочник Иванов, служит только
собственному карману, "i"других"/i" общественных функций у этого лавочника нет. Он
груб. Он ходит в косоворотке, и его жена сама стирает белье. Скудное
чиновничье жалованье путем таинственной "стихии свободного рынка" переходит
в карманы лавочника. Если лавочник продает чиновнику на рубль мяса, то на
тридцать копеек он выпивает чиновничьей крови. Он, лавочник, "i"ничего"/i" не
производит, даже входящих и исходящих. Он есть представитель внепланового,
государственно контролируемого хозяйственного хищничества. Он есть, кроме
того, и "i"классовый"/i" враг.
Классовым врагом лавочник был уже для Толстого: это именно он скупал
"дворянские гнезда", вырубал "вишневые сады". Потом он стал скупать и
птенцов этих гнезд, и владельцев этих садов: дворянство разорялось, а
буржуазия строила. Мелкий провинциальный чиновник литературно унаследовал
эту дворянскую классовую вражду: во всякой школе преподавали русскую
литературу, и во всей русской литературе частный предприниматель был
образован как хищник и паразит. Но частный предприниматель был классовым
врагом и для сегодняшнего чиновничьего благополучия: он подрывал существо
чиновничьего быта, право на регулирование. Он "заедал" каждый день
чиновничьей жизни и каждый фунт чиновничьего обеда; он богател и строил дома
— за счет копеек, вырученных за продажу фунта мяса, и рублей, полученных
как квартирная плата. Традиция русской дворянской литературы, собственный
бюрократический быт и философия пролетарского марксизма — все это привело к
тому, что старорежимная бюрократия оказалась носительницей идей
революционного социализма. Идеи эти не были глубоки и выветривались при
первом же соприкосновении с революционной действительностью, но и они в
какой-то степени определили собою ход русской революции.
На вершинах русской интеллигентской мысли стояли писатели
революционные, но стояли и писатели контрреволюционные. Сейчас, оценивая
прошлое, можно сказать с "i"абсолютной"/i" степенью уверенности: контрреволюционные
были умнее. Сбылись именно их предсказания, пророчества и предупреждения. Но
сбыт имели только революционные. Или, что тоже случалось (для обеспечения
сбыта), — даже контрреволюционные писатели кое-как подделывались под
революционную идеологию. Свои контрреволюционные мысли и Лев Толстой
высказывал только в своих произведениях, для печати НЕ предназначенных. Даже
и Достоевский не мог писать свободно, а когда пытался, его никто не слушал.
Даже и Герцен протестовал против революционной цензуры, существовавшей в
царской России. Здесь действовал закон спроса и предложения. Спрос
обуславливала русская интеллигентная бюрократия, или, что то же, русская
бюрократическая интеллигенция, и ей, профессиональной бюрократии, социализм
был профессионально понятен. Социализм — это только расширение
профессиональных функций бюрократии на всю остальную жизнь страны. Это
подчинение лавочника Иванова контрольному воздействию философически
образованной, "культурной" массе профессионального чиновничества. Это было и
просто, и понятно, и соблазнительно. "Частная инициатива" была чужой,
непонятной и отвратительной, она взятками или обходами, нарушением
инструкций и даже законов пыталась обойти всякое государственное
регулирование. Но чиновника кормило именно государственное регулирование.
Точно так же, как дворянство прокармливалось крепостным правом. Чиновник
изобретал инструкцию или препону — и частник пытался ее обойти: в
чиновничьем воображении он восставал как хронический правонарушитель, как
антисоциальный элемент, как "i"антигосударственная"/i" стихия.
Я вырос в "i"очень"/i" консервативной и религиозно настроенной семье. Но ДО
конца двадцатых годов, до перехода от "новой экономической политики" к
политике коллективизации деревни, первых пятилетних планов и прочего в этом
роде, я все-таки разделял русскую традиционно интеллигентскую точку зрения
на русского делового человека во всех его разновидностях. Чего же вы хотите?
Я читал Толстого и Салтыкова, как всякий читающий русский человек. Я
впитывал в себя образы хищников и кровопийц. Я съедал в ресторане свой обед,
платил за него полтинник и из этого полтинника уплачивал свой кровный
гривенник в качестве налога анархической стихии частной собственности. Я
платил мои двадцать рублей за мою квартиру, и из этих двадцати пятнадцать
(мне казалось, минимум пятнадцать отдавал за здорово живешь своему
домовладельцу. Со всех четырех измерений меня охватывало железное кольцо
"эксплуатации человека человеком". За каждое съеденное мной яйцо я уплачивал
и свою дань этой эксплуатации. Только в самое последнее время, в Германии, в
1946 году, я вдруг вспомнил: будучи репортером, я в 1914 году за каждую
строчку получал гонорар, равный цене двадцати пяти яиц. Кто "i"сейчас"/i" заплатит
мне такой гонорар? и кто снабдит меня яйцами, если бы я этот гонорар и
получил? И не был ли частный предприниматель волей или неволей просто
нянькой и мамкой, кормилицей и сестрой милосердия? Не он ли, частный
предприниматель, как-то заботился о моем построчном гонораре и как-то
посредничал между мной и людьми, которые готовы были заплатить 0,000001
копейки за удовольствие прочесть в газете мой отчет о заседании
петербургской думы? Не он ли заботился о доставке из Воронежской губернии в
Санкт-Петербург тех двадцати пяти яиц, в которые таинственным образом
превращалась моя репортерская строчка? Он, частный предприниматель, был
очень суров ко мне как к работополучателю: он требовал, чтобы я писал
толково и грамотно. И если бы я толково и грамотно писать не умел, он бы
выгнал меня на улицу. Но когда я приходил к нему покупать ботинки, то в моем
полном распоряжении был целый склад, и я мог капризничать, как мне было
угодно. Мне тогда никак не приходило в голову, что если я как покупатель
ботинок имею право капризничать, то, может быть, такое же право имеет и
неизвестный мне потребитель моих строчек? И что если частный предприниматель
не будет особенно придирчив в отношении меня, я никак не смогу быть
придирчивым по адресу ботинок: придется носить, что уж мне дадут? Вообще
много совершенно простых и, казалось бы, совершенно очевидных соображений
никак не приходило в голову.

Наступил военный коммунизм. Есть было вовсе нечего. О каких бы то ни
было капризах по поводу свежих яиц или модности ботинок даже разговаривать
было нечего. Я по тем временам занимался поисками еды, а не объяснений ее
отсутствия. Тем более, что и объяснение, казалось, было просто: война
мировая, потом война гражданская, потом террор. Я был ярым
контрреволюционером, советская власть сжала и даже пыталась расстрелять меня
не совсем зря. Я защищал монархию, но ДО частной инициативы мне никакого
дела не было. Очень мало дела было даже до социализма: я был против
социализма только потому, что социализм был против монархии. Но если бы в
1912 году Император Всероссийский издал бы манифест об освобождении русского
народа от буржуазной крепостной зависимости, я бы повиновался без никаких.
Иностранный читатель скажет, что все это было очень глупо. С иностранным
читателем я спорить не буду: особенно умно это, действительно, не было.

¶ХИМИЧЕСКИ ЧИСТЫЙ БЮРОКРАТ§

Итак, жил да был бюрократ, который считал себя культурным и
прогрессивно мыслящим. Который взимал скромные взятки и за рюмкой водки
разглагольствовал о благе народа. Который предъявлял спрос на
революционно-социалистическую литературу и всячески презирал всякую "анархию
производства и распределения".
Он был нищ, этот бюрократ. И права его были урезаны очень сильно.
Напомню о том, что еще дед нашего довоенного бюрократа, гоголевский
городничий, товарищ Сквозник-Дмухоновский из "Ревизора", как огня, боялся
"бумагомарания и щелкоперства", которые могли в любой газете — даже и в
газете тридцатых годов прошлого века — опорочить его доброе имя. Бюрократ
царского времени был только обслуживающим элементом страны. Почему бы ему не
желать стать и господствующим?
Из этого патриархального, идиллического, можно сказать, доморощенного
бюрократа вырос и нынешний советский. Причем вырос не только
философски-генетически, а самым банальным путем, путем рождения от отца и
матери: отцы только проектировали социалистическую революцию, дети ее
реализовали. Русскую революцию сделал вовсе не пролетариат. Ее сделали
коллежские регистраторы и те сыновья коллежских регистраторов, которые потом
получили новый чин: народных комиссаров.
Итак, акулы капитализма исчезли бесследно. На их место — в миллионах
хозяйственных ячеек страны стали социалистический комиссар, надсмотрщик,
плановик, руководитель. Всей Россией стал управлять самый главный комиссар
— Владимир Ленин. Каждым домом стал управлять самый мелкий комиссар --
"домком". О Ленине написаны и еще будут написаны сотни тысяч томов. О его
маленьком собрате — домовом комиссаре — никто не напишет ничего. Я заранее
хочу исправить эту историческую несправедливость. То, что я здесь предлагаю
читателю, есть, возможно, более точная фотография действительности. Она
может показаться маловероятной. При некотором размышлении можно, однако,
прийти к выводу, что иначе, собственно говоря, и быть не могло.
Осенью 1926 года я переехал из Одессы в Москву. В Одессе я был раньше
преподавателем гимнастики, потом стал инструктором спорта в местном
профсоюзе. В Москву я попал уже на более высокий пост, пост спортивного
бюрократа в Центральном союзе служащих. Мой брат в той же Москве занимал еще
больший пост инспектора спорта в военном флоте. И в качестве человека,
имеющего почти адмиральский чин, получил крохотную комнату на Тверской улице
в доме 75. Потом брата сослали на Соловки, и комната осталась в моем полном
распоряжении. Я из нее сбежал.
И в квартире было семь комнат, и в семи комнатах жили восемь семейств.
Одно из них жило в ванной. По утрам в коридоре шипели восемь примусов. По
ночам из пяти комнат доносился крик неизвестного мне количества детей. По
всем комнатам квартиры безданно и беспошлинно бродили неисчислимые полчища
клопов. Это был "жилищный кризис" который, начался с началом революции и
стихийно растет до сих пор.
Он был в Одессе. Но в Одессе он был, казалось, само собою понятным:
Одессу бомбардировали, осаждали, атаковали, защищали и грабили и белые , и
красные, и иррегулярные туземные банды. В Москве ничего этого не было.
Одесса, политически отставшая лет на пять, оказалась оазисом по сравнению с
нашей передовой столицей; в Москве оказалось вовсе невозможно жить. По
крайней мере, для меня. Я могу выносить: примусы, детей, споры из-за уборной
и пререкания из-за кухни, но к клопам у меня решительно то же отношение, что
и к социализму: я "i"не могу"/i". Я сбежал. Но это мне удалось не сразу.
В Москве весь ход событий пытался втянуть меня в "общественную
деятельность". Из этого тоже ничего не вышло: я оказался саботажником.
Первый вариант общественной деятельности, мне предложенный, было участие в
собраниях и в работе жилищного кооператива. На штуки две я — по молодости
лет — все-таки пошел. Они меня все-таки кое-чему научили.
Итак, дом принадлежит кооперативу людей, в нем ныне проживающих. То
есть не собственникам отдельных квартир или даже комнат, а перехожему
бюрократическому пролетариату, вроде меня. Мне лично на этот дом было,
говоря откровенно, наплевать: у меня была целая масса других забот. И кроме
того, даже в самые мрачные минуты моей жизни я все-таки не предполагал
разделять свое ложе с клопами до бесконечности. Но на этих собраниях я
научно и точно установил следующее.

Домом управляет домком — теоретически выборный, как теоретически
выборными были и советские Съезды Советов, и рейхстаг "третьего рейха".
Домком был служащим, чиновником, бюрократом — как вам будет угодно. Он был
обязан чинить крыши, вывозить мусор, вставлять выбитые стекла, закупать
топливо и совершать некое количество мне малопонятных хозяйственных
операций. На каждый из этих операций домком мог украсть неизвестное мне
количество краски, стекла, топлива или денег. Для того, чтобы он не украл
или для того, чтобы он не предавался "бесхозяйственности", я, один из
жильцов одной из квартир, должен был ходить на собрания, выбирать правление,
контрольную комиссию, комиссию по культурно-просветительной работе, комиссию
по "озеленению" двора и прочее в этом роде. Я очень скоро сообразил, что ни
о чем этом я, во-первых, не имею понятия: а если бы и имел, то не имею
никакой возможности заниматься всеми этими собраниями: у меня ведь есть
все-таки и мои собственные дела.
Пессимисты называли Москву "городом-деревней". Оптимисты могли бы
назвать ее городом-садом. Вне рамок главных улиц с их многоэтажными домами
(этажа три-четыре) раскинуты сотни тысяч особняков или небольших домиков. В
особенности на окраинах города. Я устремился туда. Методика моих поисков,
как я установил позже, не годилась никуда. Нужно было бегать не по усадьбам,
а по бюрократам. Но то, что я увидал, оказалось достаточно поучительным:
крыши позаваливались, стены порастрескались, отовсюду неслась ужасающая вонь
давно не чищенных уборных. От многих домов и домишек только руины. Я понял:
тут хозяйствовали домкомы.
Нужно иметь ввиду, что домовой комиссар никогда не рождается в полном
одиночестве: рядом с ним появляются на свет и другие. Так что пока наш
домком бюрократствует над домом • 75, его собратья и близнецы так же
заведуют: кровельным железом, краской, топливом, вывозкой мусора и всякими
такими вещами. Над каждым из них возвышается какое-то собрание, комиссия,
контроль и Бог знает что еще: крыша начинает ржаветь. Бюрократ пишет
бумажку: выдать мне столько-то квадратных метров кровельного железа,
столько-то краски и столько-то рабочих. Бумажки, очертив положенную им
Господом Богом орбиту, попадают к другим бюрократам, которые как-то на них
отвечают. Один пишет: краски в данное время на складе нет. Третий сообщает:
в порядке очередности рабочая сила может быть предоставлена через икс дней.
Приблизительно такую же орбиту описывают бумажки о топливе, мусоре,
дезинфекции, починке канализации, вселении одних жильцов, выселении других,
устройстве качелей для пролетариев дошкольного возраста и т. д. Словом крыша
начинает протекать, не считаясь с порядком очередности. И в то же самое
время и по таким же точно соображениям начинают протекать всякие иные
метафорические крыши — на фабрике красок. Потом трескается стена. Потом
жильцам объявляется, что в плане энной пятилетки предусмотрена постройка
новых домов, а из старого нужно выселяться, ибо он грозит обрушиться.
Жильцам еще уцелевших домов предлагается "уплотниться" для размещения их
злополучных спутников по бюрократической революции.
Как видите, очень просто. И как вы, может быть, согласитесь, — а как
же "i"логически"/i" может быть иначе?
Я не думаю, что в эти годы я отличался выдающимися аналитическими
способностями. Мое отношение к больному было типичным для подавляющей — и
неорганизованной — массы населения страны. Я, как и это большинство,
считал, что к власти пришла сволочь. В качестве репортера я знал — и
неверно оценивал — и еще один факт: это была "i"платная"/i" сволочь. По моей
репортерской профессии я "i"знал"/i" о тех громадных суммах, которые большевики
тратили на разложение русского флота в первую мировую войну, знал, что эти
суммы были получены от немцев. Теория военного предательства возникла
поэтому более или менее автоматически. "i"Социальный вопрос"/i" ни для меня, ни для
большинства страны тогда никакой роли не играл. И для этого вопроса ни у
кого из нас, большинства страны, не было никаких предпосылок.
Я помню: идя к захвату власти, Ленин не требовал ничего особенного. В
программе стояло: национализация промышленности, банков и железных дорог;
большую часть этой программы проводило и царское правительство. Ленин
требовал раздела земли между крестьянами. Царское правительство в течение
полустолетия до появления на исторической арене того же Ленина проводило ту
же политику. Правда, оно действовало экономическими методами, и крестьяне
получили дворянскую землю за плату. Ленин обещал бесплатный раздел. Но мне
было решительно безразлично, получит ли дворянство за остатки своих
латифундий еще один миллиард на пропой остатков своей души или не получит. И
я, более или менее средний молодой человек России, нес свою шкуру на алтарь
гражданской войны вовсе не из-за банков, железных, дорог, акций или платного
или бесплатного раздела земли. Не из-за этого несли свою шкуру и другие
юноши России. Ни колхозов, ни концентрационных лагерей, ни голода, ни вообще
всего того, что совершается в России сейчас, мне еще видно не было.
Пророчества Герцена, Достоевского, Толстого, Розанова, Лермонтова, Волошина
и других, которые я знал и тогда, совершенно не приходили в голову,
скользили мимо внимания. Я, в отличие от большинства русской интеллигентной
молодежи, действительно питал непреодолимое отвращение ко всякому
социализму, но во-первых, против большевизма подняла свои штыки и та
интеллигентная молодежь, которая еще вчера была социалистической, и та
рабочая молодежь, которая еще и в годы гражданской войны считала себя
социалистической. Потом я почти присутствовал при массовых расстрелах
социалистической молодежи в большевистских тюрьмах Одессы. Я ненавижу
социализм, но это было чересчур. Я не питаю решительно никаких симпатий к
нелепому племени украинских сепаратистов, но сидя в одесской тюрьме и ожидая
расстрела, я в щелку тюремных ворот смотрел на целую колонну сепаратистской
молодежи, которой солдаты ВЧК (позднейшее ОГПУ, потом НКВД, теперь МВД)
проволокой связывали за спиной руки перед отправкой этих двух-трех сотен
юношей и девушек, почти мальчиков и девочек, на расстрел. Царское
правительство боролось и с социалистами, и с сепаратистами, но все-таки не
"i"такими"/i" методами. Однако и социалисты, и сепаратисты были для меня врагами.

Ни дворянство, ни буржуазия друзьями для меня не были. И если сейчас,
тридцать лет спустя, я пытаюсь самому себе дать "i"честный"/i" ответ на вопрос: так
из-за чего же, как и миллионы других русских юношей, подставлял я свой лоб
под пулеметы фронта и свой затылок под наган подвала, то единственный ответ,
невразумительный, но честный, будет заключаться вот в чем: мы шли во имя
здоровья и мы шли потому, что оно у нас было.
Все остальные объяснения не выдерживают никакой критики, и почти все
они средактированы уже впоследствии. К этому, самому основному пункту всей
моей книги, и перехожу для того, чтобы не создать в читателе некоего
смешения перспективы. В 1920 году я никак не предвидел того домкома, на
жилплощадь которого мне пришлось попасть в 1926-м. Никакой мужик в 1920 году
не предвидел тех колхозов, в которые он попал в 1930-м. Никакой рабочий не
предвидел тех каторжных работ, на которые его направила советская власть в
1932 году. Идя к власти, Ленин в области внутренней политики проектировал
только ускоренное проведение всего того же, что уже и без Ленина делало
царское правительство. Не против этого шла в бой молодежь белых армий.
Генералитет белых армий начертал на своих знаменах "За единую и неделимую
Россию!", но сейчас совершенно ясно, что ни единству, ни неделимости России
большевики не угрожали никак: наши либеральные течения в вопросах
федерализма и прочего шли гораздо дальше, чем шел товарищ Ленин. До момента
разгрома немцев союзниками очень острым вопросом был вопрос выхода из войны:
как раз те слои страны, которые от войны страдали больше всего — молодежь,
армия, офицерство, готовы были на стенку лезть во имя "войны до победного
конца", но разгром Германии снял с повестки дня и этот вопрос. Итак, во имя
чего же мы, русские, в подавляющем своем большинстве истинно
"рабоче-крестьянская" молодежь, шла на риск, в тюрьму и на смерть?
Тот советский бюрократ, к биографии которого я сейчас перехожу, в нашей
борьбе "i"никакой"/i" роли не играл. О том, что он появится на свет, никто из нас
никакого представления не имел. О том, что именно он будет проделывать,
появившись на свет, мы никакого представления и иметь не могли. В 1920 году
я был политически довольно грамотным молодым человеком. Я был монархистом,
антисоциалистом, верующим и вообще тем, что принято называть "реакцией". На
фронтах и в тюрьмах рядом со мной воевали и вместе со мной сидели другие
русские юноши, которые называли себя социалистами. И даже революционерами. Я
воевал против того, что я называл революцией, они воевали против того, что
они называли контрреволюцией. И когда в ожидании боя или расстрела мы, так
сказать, открыли друг другу души свои, то оказалось, что мы все воевали и
сидели во имя одной и той же традиции физического и морального здоровья
нации. Я был монархистом, но я был за раздел помещичьей земли и я не был
против "национализации кредита". Они были социалистами, но они "ничего не
имели против монархии". Я стою за капитализм, но к рядовому русскому
рабочему я питаю искреннее уважение. Они стояли за пролетариат, но в их
присутствии нельзя было оскорбительно выражаться о русской монархии, --
профессиональная революционная пропаганда до 1917 года получала официальные
указания от своих руководящих органов: можно ругать помещиков, дворян,
банкиров и генералов, но нельзя ругать Царя. Они считали себя атеистами, я
был верующим. Обе стороны были склонны очень скептически относиться к
"попам", но для обеих сторон были вещи недопустимые. Говоря короче, у всех
нас действовал почти безошибочный инстинкт физической и моральной
"i"чистоплотности"/i", то есть физического и морального здоровья страны и нации.
Сейчас еще больше, чем в 1920 году, можно сказать, что сталинизм есть
логическое продолжение царизма, и в 1920 году для этого было еще больше
оснований, чем сейчас. Сейчас еще больше, чем в 1920 году, можно составить
такую таблицу, в которой был бы перечислен целый пучок параллельных линий во
внешних проявлениях царизма и сталинизма. Можно, конечно, составить таблицу
пересекающихся линий. Но все это, как и мой нынешний домком, не имело
"i"никакого"/i" отношения к мотивам наших действий в эпоху гражданской войны. От
большевизма нас отвращал инстинкт. Совершенно такой же, какой отвращает
нормального юношу от девушки, у которой весь лоб в прыщах. Юноша может и не
знать, что поцелуй этой особы с прыщавым лбом отплатится проваленным носом.
Мы не могли знать, что флирт с большевизмом отплатиться провалом всей
страны. В 1920 году мы не понимали ничего. Но мы инстинктивно шли по
правильному пути. Фарисеи нашей философии думали и уверяли нас, что они
понимают все. Как впоследствии оказалось, они понимали еще меньше нас: у них
не осталось даже и инстинкта.
...Но и об этом кое-что сказано у Забытого Автора: ""i"И отнял Бог от
седых и мудрых — и отдал детям и неразумным..."/i""

¶ЖИЗНЬ БЕЗ ДОМКОМА§

Вся сумма комиссаров, начиная от народных и кончая домовыми, никем и
никак предусмотрена не была. Хотя же чисто логически ее нетрудно было бы
предусмотреть. Бюрократизация всей национальной жизни есть только
последствие "социалистической революции" — только "i"одно"/i" из последствий. Как
провалившийся нос есть последствие сифилиса — но только одно из
последствий, есть и другие. Провалившийся нос имеет, однако, некоторые
преимущества: он совершенно нагляден. Мой домком на Тверской, 75 был для
меня методом наглядного обучения: вот почему проваливаются крыши и носы и
вот почему не проваливаться они не могут.

В 1920 году ни социализм, ни капитализм с их экономической стороны ни
меня, ни моих сверстников не интересовал никак. Мы, правда, все пережили
переходя от капиталистической анархии к социалистическому плану. И покинув
материнское лоно анархии, мы все летели прямо к чертовой матери, по дороге
цепляясь за что попало: за кусок хлеба, за подметку для сапог и паче всего
за возможность бегства на юг, восток, север, запад, — в те места, где, о
чем мы тогда не подозревали, еще свирепствовала уже издыхающая анархия
производства и распределения. Вторая половина двадцатых годов была
хронологической заменой прежних географических переживаний: анархия
хозяйственного произвола была кое-как допущена новой экономической
политикой. Или, иначе, в каких-то областях страны и отраслях ее хозяйства
личная хозяйственная свобода была как-то изъята из-под опеки философски
планирующих мудрецов.
В порядке освобождения народного труда от бюрократической крепостной
зависимости были денационализированы и некоторые недвижимости, в частности,
жилые дома ценностью до десяти тысяч рублей. Не все

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.