Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

BATAILLE

страница №13


вмешаться, но на ее крики прибежал отец... схватив
топор, он отхватил мальчику кисть. От разыгравшегося
на ее глазах зрелища, мать рухнула замертво,
малыш захлебнулся в ванне. Мясник скрылся бегством".
По всей видимости, обычное повторение известной
темы, с моей точки зрения, малоинтересное.
Но упомянуть об этом следовало.

возможного существования, всякого единства и всякой
отделен ности, всякой тоски и всякого неутоленного
желания, всякой смерти.

Я сливаюсь с этой точкой, меня испепеляет глубокая
любовь ко всему, что в ней есть, доводя до
того, что я отказываюсь жить ради чего-то другого,
нежели эта точка, которая, будучи разом и жизнью
и смертью, отливает хрусталем водопада.

В то же время необходимо сорвать покровы со
всего, что там есть, обнажить самую что ни на есть
чистую сокровенность, чисто внутреннее низвержение
в пустоту: точка вбирает в себя все, что в
низвержении этом идет от ничто, то есть все "минувшее",
привнося в мимолетное и ослепительное
свое явление всю открытость любви".

Благодаря почему-то унявшейся тоске я написал
тогда и эти строки:

"Когда в моих мыслях является преображенное
предсмертным экстазом человеческое лицо, то свет
смертной неизбежности падает даже на затянутое
тучами небо, и его серовато-тусклый блеск становится
тогда более пронзительным, чем солнечное
сияние. В этой картине открывается, что природа
смерти неотличима от природы света: последний
светит как раз в той мере, в какой себя не бережет,
теряясь в своем очаге; смерть и есть та потеря,
благодаря которой сияние жизни пронзает и преображает
самое тусклое существование, ибо только
свободный порыв смерти и выливается во мне в
могущество жизни и времени. И чем же, как не

ЖОРЖ IS A T Л И

зеркалом смерти, быть мне тогда- точно как и
вселенная будет зеркалом света".

Следующие строки из эссе "Дружба" описывают
экстаз перед "точкой":

"Я был вынужден отложить перо. По обыкновению
сел перед открытым окном: но не успев сесть,
почувствовал, что меня захватывает какое-то экстатическое
движение. Меня уже не глодали, как накануне,
сомнения в том, что подобное сияние было
не менее желанным, чем эротическое сладострастие.
Я ничего не видел: этого, как ни старайся, нс
увидишь, не ощутишь и не постигнешь. Это гложет
и гнетет невозможностью умереть. Ежели тоска
окутывает в моих мыслях все, что я любил, то
связанные с моей любовью мимолетные реальности
следовало бы представить чем-то вроде облаков,
за которыми скрывается то, что есть. Пет
ничего обманчивее образов восхищения. То, что
есть, мерится мерилом ужаса, ужас и толкает то,
что есть, к обнаружению. Без этого страшного
толчка ничего бы не было.

...на сей раз, вспомнив вдруг то, что есть, я не
смог сдержать рыданий. Когда я встал, голова моя
была опустошена - силою любви, силою восхищения...'


ВТОРОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ:
ОБ ЭКСТАЗЕ В ПУСТОТЕ

Мягкие и ослепительные зарницы нетерпения и
несогласия вспыхивают в горькой горечи ночи.

ч л с т 1" ч 1- т в к р т л я

В конце одного из приведенных отрывков я приписал:


"Напрасно любовь гоняется за тем, что вот-вот
перестанет быть.

В любви неутолимость играет роль проводин
ка, который ведет вес к завершающему прыжку, и
могильщика, который ставит крест на любой иллюзии".


Оспаривание, о котором я рассказываю, относится
не только к работе разума (о чем я говорил в
разделах о Гегеле, Декарте - и во введении). Зачастую
его как раз и недостает (у Анжелы из Фолиньо,
судя по всему). Ведь "оспаривание" также является
главной пружиной неутолимой любви. Надменность
широко известной мысли св. Августина
сквозит не в первом утверждении: "наше сердце не
знает покоя", но во втором: "пока в Тебе не найдет
умиротворения". Ибо в глубине мужского сердца
скрыто столько беспокойства, что ни Бог, ни женщина
не властны принести ему умиротворение.
Лишь на какое-то время могут его умиротворить
женщина и Бог: если бы усталость нс брала свое,
тревога возвращалась бы все время. Не подлежит
сомнению, что в необъятной необозримости своих
расплывчатых владений Бог может откладывать на
какое-то долгое время очередное умиротворение
возобновившейся тревоги. Но умиротворение умрет
раньше тревоги.

Я написал (во второй части): "Незнание сообщает
экстаз". Бессмысленное и обманчивое утверждеЖОРЖ
К . \ 1' Л И

ние. Оно основано на опыте - если его пережить...
Иначе все повисает в воздухе.

Легко сказать, что об экстазе говорить трудно.
Есть, разумеется, в экстазе что-то бесповоротно
"несказанное", но ведь это меньше всего отличает
его от смеха, физической любви - или мира вещей
- о коих я могу составить и сообщить более
или менее точное представление; трудность в другом:
поскольку с экстазом сталкиваются гораздо
реже, чем со смехом или вещами, мне трудно его
передать, сделать доступным то, что я испытал.

Незнание сообщает экстаз - но только в том
случае, если возможность (движение) экстаза уже
принадлежала тому, кто срывает с себя одежды
знания. (Подобное ограничение вполне допустимо,
поскольку с самого начала я стремился к краю
возможного и, следовательно, нет такой человеческой
возможности, к которой я не хотел бы при
этих условиях прибегнуть.) Предшествующее экстазу
незнания движение выливается в экстаз перед
объектом (последний может быть или простой точкой
- как при отрешенности от догматических верований
- или каким-то потрясающим образом).
Если экстаз перед объектом уже наличествует (как
некая возможность), если я упраздняю затем объект
- что так или иначе происходит благодаря
"оспариванию", -если, наконец, меня охватывает
тоска и я погружаюсь в ужас, в ночь незнания, то
сам экстаз, стало быть, уже на подходе, подступив

же ко мне, он увлекает меня в невообразимую
бездну. Если бы мне не довелось испытать экстаза
перед объектом, я не достиг бы экстаза в ночи.
Экстаз перед объектом был для меня инициацией -
проникновением в самую даль возможного; в ночи
я не мог найти ничего, кроме более глубокого экстаза.
Стало быть, ночь, незнание - это пути экстаза,
на которых я найду свою погибель.

Выше уже говорилось о том, что точка обращает
дух оком. Стало быть, у опыта зрительный остов,
ибо в нем можно отличить субъекта, который воспринимает,
от объекта, который воспринимается,
равно как зеркало отличается от отражающегося в
нем зрелища. В этом случае зрительный (физический)
аппарат играет важнейшую роль. Именно
зритель, именно его глаза ищут эту точку или. по
крайней мере, в глазах сосредоточивается зрительное
существование. С наступлением ночи все остается
по-прежнему. Желание все видеть неистовствует
в ночном мраке - невзирая на то, что ночь все
от него скрывает.

Но ведь желание, которое упорствует в этом
развеянном по ночному мраку существовании, устремлено
к объекту экстаза. Это желанное зрелище,
этот объект, в ожидании которого страсть того и
гляди выскочит со своей орбиты, и составляет то, от
чего "мне смерть как не умирается". Объект пропадает
из виду, тогда как ночь налицо; меня охватывает
и гложет тоска, не обманет ли эта ночь, что
пришла на место объекта, моих ожиданий? Ответ

ЖОРЖ liAI'AU

тут как тут, из груди вырывается не крик, но внезапная
догадка: с НЕЙ, а не с объектом, были связаны
мои ожидания! Если бы я его не искал, то
никогда бы ЕЕ нс нашел. Я должен был стать кривым
зеркалом объекта созерцания, чтобы НОЧЬ утолила
мою жажду. Если бы я не потянулся к НЕЙ
всей душой, как к объекту любви тянутся сами
собой глаза, если бы не с НЕЙ были связаны ожидания
моей страсти, то ОНА была бы всего лишь
отсутствием света. Тогда как на НОЧЬ и разгораются
у меня глаза, ЕЕ находит мой взгляд, выскакивая
из глазниц, в НЕЙ он утопает- а обожаемый до
смерти объект не только не заставляет о нем сожалеть,
я чуть ли не забываю, чуть ли не отметаю
прочь, чуть ли не унижаю этот объект, без которого,
правда, мой взгляд не смог бы "выскочить из
орбит", открывая для себя ночь.

Созерцая НОЧЬ, я ничего не вижу, ничего не
люблю. Пребывая в подвижности, оцепенении, ОНА
меня поглощает. Могу вообразить себе какую-нибудь
страшную, возвышенную картину -обнаженная
извержением вулкана земля, залитые огнем
небесные хляби, да мало ли что можно придумать,
чтобы вызвать "восхищение" духа; сколь восхитительной
и потрясающей ни была бы ночь, ОНА
превосходит какие бы то ни было возможности,
хотя в НЕЙ нет ничего, даже по завершении мрака в
НЕЙ нет ничего ощутимого. В НЕЙ все сходит на
нет, но когда мой взгляд "выскакивает из орбит", я

ЧАСТЬ ЧГТПГ.ГТЛЯ

пронзаю собой пустую глубину, а пустая глубина
пронзает меня. В НЕЙ сообщаюсь я с "неизвестностью",
которой противостоит самость моего я; обретаю
неизвестную мне самость', самость и неизвестность
переливаются друг в друга, переплетаются
в единой, едва ли отличимой от пустоты разорванности
- не властной себя от нее отделить хоть
чем-то, что я мог бы постичь - и тем не менее
много больше, чем мир, сверкающий тьмою цветов,
от нее отличимой.


ВОЗОБНОВЛЕНИЕ
И ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА

Чего же я хотел:

...Всю Венеру - к своеН добыче привязанную,
а потом:

...вот яд. прихлынув к сердцу моему.
переполняет угасающее сердце
неведомой ему прохладой..

И смерть, застилая бельм свет,
встает в моих глазах...

"Сначала я хотел, - писал я, - вернуться от
созерцания, в котором субъект все время сообразужогж
1" л т л и

ется с моим я (так всегда бывает, когда наслаждаешься
пейзажем), к восприятию такого объекта, в
котором я то и дело теряется, который я называю
"неизвестностью" и который ничем, что могло бы
быть изложено в рассуждении, не отличается от
ничто". В этом предложении, на котором был прерван
рассказ, объектом я назвал ночь, но не это
главное. Как бы то ни было, я наметил путь, ведущий
от обычного состояния, в котором мы познаем
мир, к самой "неизвестности". Но в день не оченьто
удавшегося опыта я зря изводил себя, пытаясь
достичь этой пустоты. Убив довольно много времени,
я добился одного: ощущения того, что имею
власть над струением существования во мне и вне
меня; получалось так, будто течение существования
было замкнуто двумя скрещенными (словно
щупальца моей скупости) ответвлениями. Наконец,
когда ответвления сошлись крест-накрест, потоки,
которыми я управлял, вырвались по ту сторону
существования, образуя своего рода ореол креста
Андрея Первозванного, вид которого оно принимало.
В это мгновение потоки слились в какоето
быстрое, неукротимое движение, которое, высвободившись
из моих жадных объятий, неслось
уже передо мной, оставив меня, бездыханного, витать
где-то в высоте, в пустоте. Этот разлив существования
был начисто лишен разумного содержания,
сегодня мне думается, что он соответствовал
положению "точки", но скольжение моего я к этой
"точке" было намного стремительнее; в напряжении
меня держала не столько "точка", сколько то,

ЧАСТЬ ЧГ.ТВР.ГТЛЯ

что в ней было неуловимого. Замечу в скобках,
чтобы дополнить, если это возможно, сказанное:
чем неуловимее было скольжение, тем оно было
пленительнее, достигая высшей степени напряжения.
Так что я вижу в нем то, что всегда было в
"точке", по крайней мере, то, что всегда с нее начинается:
скрытное, отчаянное бегство по направлению
к ночи, но в это мгновение, которое, казалось, и
вовсе не вилось, само бегство было столь стремительным.
что власть над "точкой", обычно его сдерживающая,
была тут же преодолена, и скупость
сразу уступила место полной лишенности. И в самом
слове "лишенность" было столько правды, что
очень скоро я действительно лишился всего; тщетно
пытаясь поймать неуловимое, которое только
что окончательно выскользнуло из моих рук, я
почувствовал себя идиотом.

Я оказался тогда в положении человека, который
гневается на любимую за то, что какой-то случай
все свел к безысходности: допустим, неурочный
гость. Этим гостем было, конечно, блаженство, его
трудно было выпроводить, но также трудно принять
в мгновение, когда на кону стояло желание
поймать неуловимое. Тут можно было бы и остановиться,
утратив всякое мужество, но даже такого
решения невозможно было принять: я был вне себя
от гнева, не мог расслабиться. Убедив себя в том,
что любые поиски того, что выскользнуло из моих
рук, будут тщетными, я дал волю бурному течению
внутренних движений, которые так легко мог в
себе порождать. Не имея сил бороться с усталоЖОРЖ
1" л т л и

стыо, словно бы погружаясь в дрему, я отдал себя
во власть закона, которому, как мне казалось, были
подчинены эти движения; я подумал, что единственным
мерилом их возможностей будет сладострастное
ими обладание.

Эти токи отличаются необыкновенной пластичностью.
Чуть-чуть воображения - и любая греза
обретает отчетливые очертания. Много лет тому
назад, когда эти струения, не имея объекта, были
очень расплывчатыми, я мог, растворяясь во мраке
своей комнаты, ощутить себя деревом, более того -
поверженным молнией деревом: руки поднимаются
сами собой, сплетаясь, словно снесенные напрочь
огромные ветви. Эти безумства держатся на
безразличии к безумствам. Случись мне разработать
проект стать деревом, ясно, что он потерпел
бы провал. Я стал деревом просто так, словно во
сне, некогда пришел в себя, испытал наслаждение,
что стал другим, отличным от себя, ускользнул.
Сегодня эти внутренние токи, которым я себя подчинил,
не могут меня изменить: они становятся
отличным от меня объектом. Когда, не имея сил
бороться с усталостью, я сказал себе, что единственным
их мерилом может быть сладострастное
обладание, в моих мыслях как-то неясно складывалось
некое присутствие, жизнь которому могли
дать нежность, обнаженные груди, ночь; и сразу же
эта нежность, эта нагота, эта жаркая ночь, истекавшие
из меня каким-то млечным струенном, соединились
в одно. Долгое время моя нежность питаЧ
Л С Т 1) Ч F. 1 В 1- Р Т Л Я

лась этим чистым воплощением греха. Затем пришла
усталость. Фигура, что пришла на смену женственности,
была, конечно, "божественной": она
заключала в себе какую-то сокровенно неистовую
величественность, напоминавшую мне темное-темное
небо, в котором свирепствует исполненный
пустотою ветер. Эту фигуру можно поймать мыслью:
я обнимал необъятную пустоту, вбирал в себя
се шум, коченея, ощущал в себе ее присутствие -
она принадлежала мне целиком и полностью. Я
только и мог, что ею наслаждаться, но в конце
концов не стерпел.

Комедия продолжалась, беспокойство было таким
сильным, что я не мог ее прекратить. Я жаждал
чего-то другого и страдал от своего упрямства. Случалось,
что меня останавливала физическая усталость,
врачи постарались, чтобы я жил с одним
легким, и время от времени мне нужно было просто
лечь, вытянуться, постараться все забыть, по
крайней мере, перевести дух.

Пока я пытался то отыскивать затерянную дорогу
к экстазу, то покончить со всем этим, окончательно
уснуть, отчаяние, нетерпение, отвращение
к себе принесли мне избавление. Внезапно я очнулся
и понял, что был совершенно вне себя. Подобно
тому как прежде мне случалось быть деревом,
но, будучи деревом, я все равно оставался
самим собою, а то, чем я стал, отличалось от этого
ничуть не меньше, чем от каких-то прежних "объектов"
- теперь я стал пламенем. По я говорю о

ЖОРЖ 1, Л 1 ЛИ

"пламени" лишь для сравнения. Когда я был деревом,
у меня была ясная, отчетливая идея определенного
растения, тогда как нынешнее мое состояние
не отвечало ничему, что можно определить
заранее. Верхняя часть тела - выше солнечного
сплетения - исчезла или, по крайней мере, не
могла порождать каких-то отчетливых ощущений.

Лишь ноги, на которых я стоял, привязывавши к
полу то, чем я стал, сохраняя в то же время связь с
тем, чем был прежде: все остальное было во мне
каким-то пламенеющим ключом, било через крой,
отрываясь даже от дававшего ему жизнь содрогания.
Это пламя, которое плясало, отчаянно играло
(ведь и жизнь состоит из тьмы ничтожных мелочей
и тьмы безумного смеха), вырывалось "вне меня".
И как в пляске все смешивается, не осталось во мне
ничего, что не сгорело бы в пламени. Меня бросало
в самый его очаг - от меня не осталось ничего,
кроме очага. И этот очаг бил вне меня пламенеющим
ключом.

На другой день я кое-что прибавил о пламени:
"Пламя себя не знает, оно поглощено собственной
неизвестностью; в этой неизвестности оно теряется,
уничтожается. Пламя не пылало бы без этой
жажды незнания. В пламени горит Бог, поглощенный
бездной самоотрицания".

Очень может быть, что начальные строки лучше
передают пламя, поглощение тишиной, скольжение
вне себя. То, что было написано потом, верно,
но как-то сковано излишней точностью. И теперь,
когда рассказ подходит к концу, я вынужден возвратиться
к самому себе, отчего мне грустно, но так
бывает всегда, когда, пылая, мы угадываем в себе
то, что еще не сгорело и никогда не сгорит, поскольку
не дано огню на откуп. А ведь я не очень-то
был озабочен моим я, этим невозможным пауком,
которого никак не раздавить и который даже и не
прячется в сетях своей паутины. Забившись в угол,
паук, хочет он того или нет, воплощает ставший
бытием ужас - будучи воплощением ночи, он сияет
словно солнце...

К чувству неизгладимого стыда прибавляется
ощущение бессилия. Легко могу вообразить себе,
как разговорами пытаюсь внести ясность в темноту
моей книги. Даже уверяю себя в том, что иного
средства просто нет, что истина гуляет в запутанности
человеческих жизней и потому не может
сразу предстать со всей ясностью, как бы ни упорствовал
в своей ясности тот, кто пытается истину
высказать. Но напоминаю себе о никчемности диалога,
который еще больше, чем книга, сводит все к
рассуждению. Как не почувствовать свое бессилие,
зная, что столь желанная ясность все равно должна
отступить перед темнотою, которой я так жажду -
которой до смерти жаждет человек, - хотя от темноты
этой он отводит глаза точно так же, как
отводит их от сияния солнца?

ж о р ж 1" л т л и

V

ФОРТУНА

"О го/^ ffr^.r. к/ио дарит! О затменир .чо('?.о соли
ца! О алкпчис желаний! О ярый голод среди пресы
щения!" ("Тяк говорил Заратустра", Ночная песнь)

Что не бросается в глаза, когда говоришь: что
рассуждение, даже ставя под вопрос собственную
ценность, предполагает не только того, кто рассуждает,
но и того, кто рассуждение слушает... Я не
нахожу в моем я ничего, что не было бы собственностью
мне подобного. Мало того что я не могу
уклониться от этого движения моей мысли, которое
бежит вне меня, - оно ни на миг не оставляет
меня в покое. Итак, когда я говорю, все во мне
даруется другим.

Мне это известно, мне этого не забыть, но меня
разрывает на части эта выпавшая мне необходимость
себя отдавать. Я могу вообразить себя точкой,
волной, затерявшейся в других волнах, могу
смеяться над собою и над этой комедией "оригинальности",
которую продолжаю ломать, но в то же
время не могу нс признать: я одинок, исполнен
горечи.


И наконец: одиночество света, пустыни...

Мираж проницаемых существований, где всякое
сияние было бы отблеском какого-то другого сияния,
словно бы источаемые ядом, пеной кровь и
смерть предвещали бы более долгий экстаз.

По вместо того, чтобы постичь наконец это самонсистовствование,
бытие .ча.мыкаст в себе несущий
его к жизни ноток; страшась всякой бьющей
через край дерзновенности, убаюкивает себя надеждой
избежать разрушения, остаться во владении
вещами. Но все дело в том, что вещи владеют
существованием, хотя тому мнится, что оно
владеет ими.

О пустыня говорящих "вещей"! Мерзость существования:
страх перед бытием превращает человека
в лавочника.

Рабство, неизбывное вырождение: раб освобождается
от господина посредством труда (основной
ход рассуждения в "Феноменологии духа"), но и
продукт труда становится его господином.

Умирает возможность праздника, свободное сообщение
существований, Золотой иек (возможность
одинакового опьянения, смятения, сладострастия).

Спад изобилует: растерянными марионетками,
они нахальны, норовятдругдруга подтолкнуть, друг
друга ненавидят, друг от друга уклоняются. Им
мнится, что они любят, но они утопают в ханжеском
лицемерии, откуда тоска по бурям и шквалам.

ж и г ж 1) л т ли

Благодаря своей убогости жизнь, оспаривая и
оспаривая все на свете, обречена на неуклонно
растущую взыскательность - все дальше и дальше
от Золотого века (от отсутствия каких-либо отводов).
Но стоит заметить безобразие, разжигающую
любовь красоту...

Взыскательная красота богатства, но когда само
богатство получает отвод, дерзновенный человек
перерастает саморазрушение - ценой безрассудный
потери всякого покоя. Только удача, словно
молнии струя, - просвет среди груды развалин -
не ломает скупой комедии.

И наконец: одиночество (в котором я живу) на
грани рыданий, удушенных ненавистью к себе. Желание
сообщения, которое растет по мере того, как
получают отвод все ничтожные, легковесные типы
сообщения.

В условиях безумия существование доведено до
крайности, до забвения, презрения, загнанности.
И тем не менее в этих условиях безумия оно вырывается
из лап уединенности, отдаст себя невозможным
сатурналиям, рвет себя на части, словно рвущий
душу безумный смех,

И самое трудное: отказываясь ради крайности от
"среднего" человека, мы отказываемся от человека
павшего, от человека отдалившегося от Золотого
века, отказываемся от лжи и скупости. Мы отказываемся
в то же время от всего, что не есть "пустыня,
где и маячит эта крайность, где и оушуют
сатурналии одиночек!.. бытие там -толи точка, то
ли волна, тем не менее, единственная точка, единственная
волна: ничто не отличаеттам одиночку от
"другого", но все дело в том, что другого там нет.

А если бы он был?

Была бы пустыня в чем-то менее пустынной?
Оргия - менее "опустошающей"?

Итак, я говорю, что все во мнедаруетсядругим!..

VI

НИЦШЕ

ОБ ОДНОМ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИИ,
В КОТОРОМ В ЖЕРТВУ ПРИ НОСИТСЯ ВСЕ

Пока я писал, навалилась скука. Начатый рассказ,
алчущий письма, взывал к моим глазам чернотой
исправлений. Но с меня было довольно и того, что
я его задумал. Необходимость его дописывать, от
которой я уже ничего не ждал, приводила меня в
замешательство.

Вспомнив о "Стихотворениях" Лотреамона, я подумал
о том, что можно было бы изменить порядок
"Отче наш". Я вообразил себе такой диалог, нечто
вроде затянувшейся истории:

Сплю. Бог, безмолвствуя, обращается ко мне
вкрадчивым, любовным шепотом:

Отче мой, ты, здесь на земле, зло, что в тебе.
несет мне избавление. Я есмь искушение, коего

ЖОРЖ 1"лтли

ты - падение. Хули же меня, как я хулю тех, кто
меня любит. Не поскупись для меня хлебом горечи.
Ни на небесах, ни на небе - нигде нет места воле
моей. Бессилие связывает меня. В имени моем нет
никакого вкуса.

Потрясенный, я отвечаю, колеблясь:
Да будет так.

"Бесчестнее всего люди относятся к своему Богу:
он не смеет грешить" ("По ту сторону добра и зла",
65, bis).

Я отдаю себя во власть Бога, дабы он отверг себя,
исторг себя из себя, отдал в лапы отсутствия, смерти
свое существо. Когда я есмь Бог, я отрицаю Его,
доходя до самой глубины отрицания. Если я только
я, он мне неведом. Если ясное знание не оставляет
меня, я могу, пребывая в неведении, дать Ему имя:
я Его не знаю. Если я пытаюсь Его узнать, мной
сразу же овладевает незнание, я сразу становлюсь
Богом, непостижимым, неведомым неведением.

"Существует большая лестница религиозной же
стокости со многими ступенями: но три из них
самые важные. Некогда жертвовали своему Богу
людьми, быть может, именно такими, которых
больше всего любили. - сюда относится приносе
ние в жертву первенцев, имевшее место во всех
религиях древних времен, а также жертва императора
Тиберия в гроте iMumpbi на острове Капри -
этот ужаснейший из всех римских анахронизмов.

Затем, я моральную эпоху человечества, жертва
вали Богу сильнейшими из своих инстинктов, своей
"природой"; эта праздничная радость сверкает
в жестоком взоре аскета, вдохновенного "противника
естественного". Наконец, - чем осталось
еще жертвовать? Не должно ли было в конце
концов пожертвовать всем утешительным, священным,
целительным, всеми надеждами, всей ее
рой в скрытую гармонию, в будущие блаженства и
справедливость? не должно ли было в конце концов
пожертвовать самим Богом и, из жестокости к
себе, боготворить камень, глупость, тяжесть,
судьбу, Ничто? Пожертвовать Богом за Ничто -
эта парадоксальная мистерия последней жестокости
сохранилась для подрастающего в настоящее
время поколения: мы все уже знаем кое-что об
этом" ("Поту сторонудобра и зла", 55).


Полагаю, что жертвуют теми благами, которыми
можно злоупотребить (в основе всякого потребления
лежит злоупотребление).

Человек скуп, вынужден быть скупым, но осуждает
скупость, которая есть не что иное, как свалившаяся
на него необходимость, - и ставит выше
всего дар, дарение себя или благ, которыми он
обладает; единственно дар и приносит человеку
славу. Обращая растения и животных своей пищей,
человек, тем не менее, признает за ними священный
характер, который и делает их столь на него похожими,
что просто невозможно уничтожить или потребить
их, не испытав при этом страха. Перед

215


ж о р ж 1; л т л и

лицом любого поглощаемого (к своей пользе) элемента
человек чувствовал необходимость загладить
совершенное злоупотребление. Некоторым людям
выпало на себе узнать жертвенное бремя животных
и растений. Эти люди поддерживали с растениями
и животными священные отношения, сами их не
ели, одаривали ими других людей. Если им случалось
что-то такое съесть, то бережливость, с какой
они это делали, говорила сама за себя: они заведомо
знали о беззаконном, тяжком, трагическом характере
потребления. Не в том ли существо трагедии,
что человек может жить не иначе, как разрушая,
убивая, поглощая?

И не только растения и животных, но и других
людей.

Ничто не может сдержать дело человеческое. И
пресыщение возможно (если и не для каждого -
многие сходят с этого пути по соображениям собственной
выгоды, - то для всех) только тогда, когда
становишься всем.

На этом пути был сделан всего один шаг, но этот
шаг привел к тому, что один человек стал порабощать
других, превратил своего ближнего в вещь,
которой можно владеть, которую можно поглощать,
как животных или расте

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.