Жанр: Электронное издание
BATAILLE
...м же плане, что и неясные видения
святых, - в том смысле, что через него мы можем
сделать своим то, что нас превосходит; не имея
возможности превратить его в собственное благо,
мы можем все же прикрепить его к себе, к тому, что
уже как-то трогало нас. Таким образом, мы не
умираем целиком и полностью: пусть эта нить
тонка, но все же она связывает то, что было воспринято,
с моим я (даже если я сломил наивное его
понимание, Бог остается бытием, роль которого
была высказана Церковью).
Полностью мы обнажаемся лишь тогда, когда без
малейшего лукавства идем навстречу неизвестности.
Именно доля неизвестного придает опыту Божественного
- и поэтического - огромный авторитет.
Но в конце концов неизвестное требует безраздельного
господства.
ОПЫТ КАК ЕДИНСТВЕННАЯ ЦЕННОСТЬ,
КАК ЕДИНСТВЕННЫЙ АВТОРИТЕТ
Враждебность к идее проекта - занимающая в
этой книге важнейшее место - столь настоя
тельна во мне, что. даже набросав детальный
план введения, я не могу ему следовать. Поскольку
Ж О Р Ж 1" А Т Л И
я пренебрег им. во время работы над книгой и даже
написал постскриптум (который не. был предусмотрен),
мне не остается ничего другого, как изменить
его. Проекта я придерживаюсь в вещах второстепенных:
в главном проект немедленно обнаруживает
свою суть - прямую мне противоположность.
Теперь, прерывая изложение, я должен объясниться:
я обязан это сделать, ибо не в силах
обеспечить однородности произведения. Возможно,
это уступка. Однако хочу подчеркнуть, что
идее проекта я противопоставляю не негативный
настрой (болезненную вялость), но дух решимости.
Выражение внутреннего опыта должно какимто
образом ответствовать его порыву, оно не
может быть сухим, упорядоченным словесным изложением.
В отложенном мною плане были следующие разделы:
- критика догматического рабства (только он
и был написан);
- критика научной позиции;
- критика экспериментальной позиции;
- позиция самого опыта как авторитета и
ценности;
- принцип метода;
- принцип сообщества.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Теперь я попытаюсь передать порыв, которым
должно было быть проникнуто целое.
Внутренний опыт - поскольку принцип его не
может заключаться ни в догме (моральный подход),
ни в науке (знание не может быть ни целью, ни
началом опыта), ни в поиске идущих на пользу
состояний (эстетический и экспериментальный подход)
- не имеет иных целей и забот, кроме самого
себя. Открываясь внутреннему опыту, я выставляю
его как ценность и авторитет*. Ценность и авторитет
подразумевают строгость метода, существование
сообщества.
Я называю опытом путешествие на край возможности
человека. Всякий может отказаться от такого
путешествия, но если кто-то решится на него,
он должен отринуть существующие авторитеты и
ценности, которыми ограничивается возможное. И
поскольку опыт выступает как отрицание других
ценностей и авторитетов, сам он, обретая позитивное
существование, становится ценностью и авторитетом**
.
Во все времена внутренний опыт имел какие-то
иные цели, в которые вкладывались ценность и
* Термин следует понимать в духовном смысле: так
говорят об авторитете науки, Церкви, Писания.
** Парадокс в авторитете опыта: будучи основан на
постановке под вопрос, внутренний опыт ставит
под вопрос сам авторитет; это позитивная постановка
под вопрос, поскольку авторитет человека
определяется как постановка человека под вопрос.
ЖОРЖ 1" А Т Л И
авторитет: Бог Ислама или христианской Церкви,
в буддизме негативная цель: упразднение страдания
(его подчинили познанию, как это делает в
своей онтологии Хайдеггер*). Но если Бог, познание
или уничтожение страдания перестают быть
убедительными для меня целями, если мне не дает
покоя вожделение восторга, которое просто изводит
меня? Не станет ли в этом случае внутренний
опыт казаться пустым? невозможным? не имеющим
больше основания быть?
Вопрос отнюдь не праздный. Отсутствие формального
ответа (без которого я до сих пор обходился)
в конечном итоге оказалось мне в тягость.
Опыт разрывал меня в клочья, а эти клочья были
окончательно растерзаны невозможностью дать ответ.
Ответ я получил от другого: он требовал твердости,
которой мне тогда недоставало. Я поставил
вопрос в кругу нескольких друзей, обнаружив при
этом толику смятения; один из них** прямо сказал,
что принцип внутреннего опыта в том, что он сам
себе авторитет (но авторитет этот искупает себя).
Этот ответ немедленно успокоил меня, оставив
душе некоторую тревогу (вроде рубца на месте
раны, которая никак не могла затянуться). Но всю
* По крайней мере в том ее виде, в каком он излагает
ее перед сообществом людей, перед сообществом
знания.
** Морис Бланшо. Мне еще придется говорить об этой
беседе.
его силу я осознал в тот день, когда стал разрабатывать
план введения. Тогда я понял, что этот ответ
способен положить конец всем дебатам религиозного
существования, что в деле мысли он равносилен
галилеевскому перевороту, что он заменяет
собой как церковные традиции, так и философию.
С некоторых пор немецкая философия - единственная
живая форма философии - стала стремиться
к тому, чтобы сделать познание последней
ступенью внутреннего опыта. Но феноменология
оценивает познание как цель, которая достигается
опытом. Подобное сочетание хромает: на долю опыта
в нем приходится и слишком много, и слишком
мало. Те, кто идет на это, должны понимать, что
возможность опыта неизмеримо превосходит определенное
ему применение. Философию явно спасает
то, что опытам феноменологов недостает остроты.
Она не переживет игры опыта, когда тот достигнет
края возможного. Когда "достигать края возможного"
будет означать, по меньшей мере, следующее:
предел, поставленный познанием как целью,
должен быть преодолен.
Со стороны философии это значит, что следует
покончить с аналитическим разделением операций,
избавившись тем самым от ощущения пустоты
умственных вопрошаний. Со стороны религии дело
за большим. Уже давно традиционные авторитеты
и ценности не имеют для большинства людей никаЖОРЖ
в л т л и
кого смысла. К тому же критика, под натиском
которой не устояла традиция, не может не волновать
тех, для кого край возможного представляет
собой высший интерес. Она связана с продвижением
сознания, которое хочет, чтобы пределы его
отступали дальше и дальше. Однако нельзя отрицать,
что продвижение сознания имело побочным
эффектом уменьшение доли возможного до пределов
области, которая показалась сознанию посторонней,
- области внутреннего опыта.
Это еще слабо сказано: "уменьшение". Развитие
сознания ведет к иссушению жизни, которая в отместку
притупляет сознание. Лишь провозгласив
принцип: "внутренний опыт сам по себе авторитет",
- я могу преодолеть эту немощь. Сознание
разрушило авторитет, необходимый опыту: решаясь
рубануть сплеча, человек заново овладевает областью
возможного, причем это не прежняя возможность,
не ограниченная, - это край возможного.
Все эти положения окутаны туманом теории, и я
ничего не могу с этим поделать, разве что сказать:
"следует ухватить их смысл изнутри". Логикой тут
не обойдешься. Следует жить опытом, подступить
к нему нелегко, более того, если подойти к нему
извне, посредством сознания, нельзя не увидеть в
нем сумму различных операций - одни из них
будутумственными, другие - эстетическими, третьи,
наконец, - моральными, и тогда вся задача
опыта должна решаться заново. Лишь изнутри,
ЧАСТЬ П 1; РВЛЯ
когда опыт переживается вплоть до исступления,
можно соединить то, что рассуждающая мысль разделяет.
Но опыт соединяет не только эти формы -
эстетические, умственные, моральные, -он сплавляет
воедино различные содержания прежних опытов
(вроде Бога и Страстей Господних), оставляя
снаружи рассуждение как таковое, благодаря которому
все эти объекты были разъединены (в виде
ответов на трудные вопросы морали),
В конце концов, в опыте достигается сплавление
объекта и субъекта, поскольку сам он - как незнание
- будет субъектом, а как неизвестность -
объектом. И пусть беснуется сознание - непрестанные
поражения служат опыту так же верно,
как и крайняя покорность.
Но если край возможного достигнут, то собственно
философия полностью поглощается этим движением,
ибо, отделившись от простой попытки
сцепления отдельных знаний, каковой и является
философия науки, она полностью растворяется, распадается.
И, растворяясь в этой новой манере мыслить,
оказывается не чем иным, как наследницей
достославной мистической теологии, но это искалеченная
теология (вместо Бога у нее культя), и
задача ее - все свести на нет.
Именно отделение транса от области знания,
чувства, морали обязывает конструировать ценнож
о Р ж к л т ли
сти, объединяющие вовне элементы этих областей в
виде авторитарных понятий, тогда как незачем было
ходить за этим так далеко; наоборот, следовало
вернуться в себя, чтобы там найти то, чего стало не
хватать с того дня, как начали оспаривать эти конструкции.
Но вернуться "в себя" вовсе не значит
уединиться, это значит стать местом сообщения,
сплавления субъекта и объекта.
Ill
ПРИНЦИПЫ МЕТОДА И СООБЩЕСТВА
Когда неистовства сознания разметали упомянутые
мною строения, чувство утраты овладело человеческой
жизнью (но это не было еще полным
крушением). Поскольку такое сообщение заходило
слишком далеко, сплавление, достигавшееся посредством
медитации над объектами, которые имели
(подобно Богу) патетическую и драматическую
историю, оказалось недоступным. Стало быть, нужно
было выбирать: или оставаться непреклонно
верным догмам, которые попали в область критики,
или отказаться от единственной формы пламенной
жизни, от сплавления.
Любовь, поэзия - в романтической форме - были
теми путями, на которых мы искали убежища от
одиночества и увядания жизни, разом лишившейся
своего очевиднейшего исхода. Но когда-нибудь
эти новые пути перестанут отличаться от прежнего,
а прежний уже давно стал недоступным, или
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
стал казаться таковым для всех, кого затронула
критика: тем самым их жизнь была лишена доли
возможного.
Иными словами, состояние экстаза или восхищения
достижимо лишь благодаря драматизации
существования вообще. Долгое время главную роль
в этой драме играла вера в Бога, который был
предан, но любит нас (до такой степени, что умирает
за нас), искупает нашу вину и спасает нас. Но
ведь нельзя сказать, что с утратой веры драматизация
становится невозможной: в самом деле, она
известна и другим народам, которые воспитывались
не на Евангелии, но экстаза достигали через нее.
Во всяком случае, можно сказать следующее:
есть в драматизации некий ценностный ключ - в
виде какого-то несомненного (решающего) элемента,
- без которого получается не драма, а безразличие.
Так, в момент, когда драма настигает насиди,
по меньшей мере, когда можно почувствовать, что
она задевает в нас человека вообще, мы соприкасаемся
с авторитетом, что и учиняет драму. (Соответственно,
если в нас есть авторитет, ценность, то
имеет место и драма, ибо к авторитету следует
относиться с полной серьезностью.)
Драматизация присуща всякой религии, но если
она является всецело внешней и мифологической,
то может иметь сразу несколько независимых форм.
Происходит сопряжение жертвоприношений, имевЖОРЖ
в л т л и
ших разные источники и цели. Но каждое из нихв
тот миг, когда умерщвляется жертва, - знаменует
крайнюю степень некоей драматизации. Мы не
могли бы покидать себя, если бы не умели драматизировать.
Мы жили бы в одиночестве, в сосредоточенности
на себе. Но какой-то разрыв - когда нас
одолевает тоска - доводит до слез; тогда мы теряем
себя, забываем себя, сообщаемся с неуловимой запредельностью.
В такой драматизации - часто принужденной -
возникает что-то комичное, глупое, смехотворное.
Если бы мы не умели драматизировать, мы не
умели бы смеяться, а смех всегда наготове, всегда
готов бросить нас в новое сплавление, оставить на
произвол уже совершенных ошибок, на этот раз без
всякого авторитета.
Драматизация может стать всецелой лишь тогда,
когда идет изнутри, но ее вообще может не быть без
некоторых наивных стремлений - вроде стремления
никогда не умирать. Оказавшись внутренней и
всецелой, она пала жертвой исключительного, ревнивого
авторитета (поскольку было не до смеха,
она стала еще более принужденной). И все это для
того, чтобы бытие не сосредоточивалось слишком
на самом себе, чтобы человек не кончал свою жизнь
скупым лавочником или старым развратником.
Между лавочником, развратником и святошей,
притаившимся в ожидании спасения, столько
Ч А С Т Ь ПЕРВАЯ
сходств, что все они могут быть соединены в одной
личности.
Другой экивок: он связан с компромиссом между
позитивным авторитетом Бога и негативным авторитетом
устранения страдания. Воля к устранению
страдания приводит нас к действию, вместо того,
чтобы замкнуть в кругу драматизации. Действие,
призванное устранить страдание, ведет в конечном
итоге в противоположную от драматизации сторону,
которая начиналась во имя этого устранения:
нас не тянет более к краю возможного, мы залечиваем
раны зла (без особого успеха), а возможное
тем временем теряет всякий смысл; мы живем проектом,
замыкаясь (под покровом непримиримой
вражды) в один мирок с развратником, лавочником,
эгоистичным святошей.
Применяя эти приемы крайней драматизации,
но оставаясь внутри традиции, мы рискуем уклониться
от нее. Стремление никогда не умирать и
даже обычные приемы драматизации - за исключением
униженности перед Богом - почти напрочь
отсутствуют у Иоанна Креста, который, погружаясь
в ночь незнания, доходит до самого края возможного;
с иными это было не столь явственно,
хотя, быть может, они достигали той же глубины.
Киркегор, вынужденный доводить до предела
возможного и почти до абсурда каждый элемент
ЖОРЖ Б Л Т А И
драмы, авторитет которой был передан ему традицией,
движется в мире, где не на что опереться, где
иронии дана полная свобода.
Рискну сказать самое главное: следует отбро
сить внешние средства. Драматичность не в том,
чтобы быть в тех или иных позитивных условиях
(быть наполовину потерянным или иметь возможность
быть спасенным). Драматичность в том, чтобы
просто быть. Понять это - значит последовательно
оспаривать все мнимости, благодаря которым
мы прячемся от самих себя. Речь уже не о
спасении - это самая презренная из мнимостей.
Трудность же - которая заключается в том, что
оспаривать приходится от имени авторитета, - разрешается
следующим образом: я оспариваю от имени
оспаривания, которое и есть опыт как таковой
(воля дойти до края возможного). Опыт, его
авторитет, его метод ничем не отличаются от оспаривания*
.
Я мог бы сказать себе следующее: ценность и авторитет
заключаются в экстазе, внутренний опыт -
это экстаз, а экстаз, как кажется, это сообщение,
которое противится сосредоточенности на себе, о
которой я говорил. Но сказав такое, я бы уже узнал
и нашел (было время, когда я так и думал). Однако
* В четвертой части я буду говорить о том, что принцип
оспаривания, по настойчивым утверждениям
Мориса Бланшо, является одним из начал опыта.
Ч Л С I'll ПЕРВАЯ
мы доходим до экстаза через оспаривание знания.
Стоит мне остановиться на экстазе, ухватиться за
него, как я сразу же его определяю. Но ничто не в
силах устоять перед оспариванием знания, и в конце
концов я увидел, что сама идея сообщения оставляет
тебя в наготе, в полном неведении. Что бы с
ней ни сталось, не имея, дойдя до крайности, позитивного
откровения, я не могу дать ей ни основания,
ни цели. Я пребываю в нестерпимом незнании,
которое знать ничего не хочет, кроме самого
экстаза.
Но в этом состоянии наготы, безответного моления
я все же замечаю следующее: оно держится на
устранении мнимостей. Так что, когда отдельные
знания остаются сами по себе, а их почва уходит
из-под ног, я - на краю гибели - хватаюсь за
единственную приоткрывшуюся наконец истину человека:
он призван быть безответным самоказнением.
Набравшись запоздалой наивности, страус высвобождается
наконец из песка и странно таращит
один глаз... Но даже если меня станут читать по
доброй воле и с самым большим вниманием, доходя
до последней степени убежденности, это не будет
еще состоянием наготы. Ибо нагота, гибель, казнение
суть прежде всего понятия, прибавленные к
другим понятиям. И хотя они связаны с устранением
мнимостей, сами они - расширяя области знаЖОРЖ
КАТАЙ
ния - становятся мнимостями. Так работает в нас
рассуждающая мысль. И эта трудность выражается
следующим образом: даже слово "тишина" произ
водит шум, говорить - значит воображать себе,
что знаешь; дабы не знать, следовало бы больше не
говорить. Глаза будто бы высвободились из песка,
раскрылись, и я заговорил: слова, которые служат
лишь убеганию, вновь уводят меня к мнимостям, на
пути бегства. Да, глаза открылись, что правда, то
правда, но не надо было об этом говорить, надо
было замереть наподобие насторожившегося зверя.
Мне захотелось говорить, и глаза тихо закрылись
сами собой, будто бы под тяжестью тысячи снов,
принесенных словами.
Дух обнажается "по прекращении всяческой умственной
деятельности". В противном случае рассуждение
держит его в жалкой сосредоточенности.
Рассуждение, стоит только захотеть, может утихомирить
любую бурю, но как бы я ни старался, ветер
не пронзит меня ледяной стужей подле огня. Различие
между внутренним опытом и философией: в
опыте речь ничто, разве лишь средство, но как
средство она будет препятствием; не суть важна
речь о ветре, важен сам ветер.
Теперь мы видим второй смысл слова "драматизировать":
это воля, которая прибавляется к рассуждению,
- не держаться за речь, это обязанность
чувствовать ледяную стужу ветра, быть наЧАСТЬ
ПЕРВАЯ
гим. Вот откуда исходит драматическое искусство,
которое использует чувство, а не рассуждение, стремится
поразить, подражая для этого шуму ветра и
обдавая ледяной стужей, как бы заражая: оно заставляет
артиста дрожать на сцене (философ, избегая
этих топорных средств, окружает себя дурманящими
знаками). В этом отношении характерно классическое
заблуждение относительно "Упражнений"
святого Игнатия: их сводят к рассуждению о методе.
На самом деле, они сообразуются со всевластием
рассуждения, но только в драматическом модусе.
Рассуждение увещевает: представь себе, судит
да рядит оно, место действия, персонажей драмы и
держи себя так, словно ты один из них; напряги
свою волю - гони прочь отупление, отсутствие, к
которым тебя склоняют слова. Истина, однако, в
том, что "Упражнения", целиком проникнутые ужасом
перед рассуждающей мыслью (перед отсутствием),
пытаются все сгладить через напряжение рассуждения;
случается, эта уловка не проходит (с
другой стороны, предложенный в "Упражнениях"
объект созерцания безусловно драматичен, но драма
включена в исторические категории рассуждающей
мысли, ей так же далеко до не имеющего ни
формы, ни модуса Бога Кармы, как алчущим иезуитам
- до внутреннего опыта).
Немощь драматического метода в том, что всякий
раз он принуждает идти дальше того, что чувствуется
на самом деле. Но эта немощь свойственЖОРЖ
БАТЛИ
на не столько методу, сколько нам самим. И меня
останавливает не умышленность приема (к которой
прибавляется сарказм: комичность ситуации
исходит не от авторитета, а от того, кто, вожделея
его, не имеет сил его выдержать), но бессилие.
И правда, оспаривание было бы бессильным,
если бы ограничивалось рассуждением и драматическим
увещеванием. Песок, в который мы зарываемся,
чтобы не видеть, образован словами, и оспаривание,
принужденное пользоваться ими, напоминает
- если перейти от одного образа к другому
- о человеке, что вязнет в зыбучих песках, - он
пытается выкарабкаться и тем самым губит себя
наверняка: что правда, то правда - слова, дедаловы
творения из них, невыносимая громада их возможностей,
наконец, их неверность - есть во всем
этом что-то от зыбучих песков.
Из этих песков не выбраться, если нам не бросят
какую-нибудь веревку. И хотя слова выпивают из
нас почти все жизненные соки, за нами остается -
в этой жизни, где почти каждая былинка схватывается,
поднимается и уносится неустанной и суетливой
толпой муравьев (слов) - безмолвная, неуловимая,
ускользнувшая от слов доля. Во владениях
слов, рассуждения о ней знать ничего не знают. Вот
почему обычно она ускользает от нас. Чтобы достичь,
освоить ее, необходимы определенные условия.
Так бывает, когда мы во власти смутных внутЧАСТЬ
ПЕРВАЯ
ренних состояний, которые не зависят ни от какого
объекта, ни от каких намерений, состояний, сходных
с теми, что связаны с чистотой неба, запахами
комнаты, состояний, которые нс могут быть вызваны
чем-то определенным, так что доля языка, который
в иных случаях может соотнести себя с небом
или с комнатой - направляя наше внимание к
тому, что он схватывает, - сведена на нет, он ничего
не может сказать, ограничивается тем, что скрывает
от внимания эти состояния (пользуясь тем, что
им недостает остроты, он немедленно направляет
внимание на сторону).
Если мы безропотно подчиняемся закону языка,
этих состояний будто бы и нет. Но если - наперекор
этому закону - нам доведется столкнуться с
собою, мы можем мимоходом остановить сознание
на одном из этих состояний, и, прервав рассуждение,
задержаться на вызванном им изумлении. Тогда
бы стоило замкнуться, затвориться в ночи, замереть
в застывшей тишине, обволакивающей нас
безмятежностью детского сна. Вот когда брезжит
надежда, что мы заметим нечто благоприятствующее
их возвращению, приумножающее их силу. И
совсем не лишней будет тут болезненная страсть,
удерживающая долгой ночью мать у детской колыбели.
Но трудность в том, что очень нелегко замолчать
насовсем, что нужно бороться против себя, набравЖОРЖ
КАТАЙ
шись ну в точности материнского терпения: мы
тщимся схватить в себе то, что остается неподвластным
словам, но схватываем лишь самих себя, ту
свою долю, что бьется, плетя и плетя словеса, возможно,
по поводу наших же усилий (затем по поводу
их провала), стало быть, все те же слова, все то
же бессилие схватить что-то иное. Надо упорствовать,
надо привыкнуть к этой немилосердной глупости
бессилия; обычно она не дается, но порой
выступает в полном свете - тогда сила этих состояний
довольно быстро возрастает, и они поглощают
нас, даже вызывают восхищение. Наступает момент,
когда мы снова можем думать, не имея больше
сил молчать, снова сцеплять слова: теперь это
реплика в сторону (на заднем плане), шум этих
слов беззаботно теряется.
Такое владение внутренними нашими движениями,
которого мы со временем можем достичь,
хорошо известно: это йога. Но йога дается нам в
виде грубых предписаний, слегка приправленных
педантизмом и причудливыми изречениями. К тому
же йога, когда она становится самоцелью, ведет
не дальше, чем какая-нибудь эстетика или здоровый
образ жизни. Я же прибегаю к подобным средствам
(обнажения) в отчаянии.
Христиане обходились без таких средств, но опыт
для них - лишь последний этап долгой аскезы
(индусы тоже предаются аскетизму, который приЧАСТЬ
ПЕРВАЯ
дает их опыту недостающий ему драматический
характер). Не имея сил и желания прибегать к
аскезе, я вынужден связывать оспаривание с освобождением
от власти слов, которое и есть господство.
И если, в противоположность индусам, я отношусь
к этим средствам так, как они того заслуживают,
утверждая к тому же, что следует учитывать в
них то, что приходится на вдохновение, я не могу
не сказать, что нельзя их выдумать заново. Их использование,
отягощенное традицией, аналогично
той вульгарной культуре, без которой не мог обойтись
ни один из самых свободных поэтов (ни один
из великих поэтов не миновал школьной парты).
Школьная атмосфера йоги далека от того, что
беру на себя я. Средства, о которых идет речь,
двойственны; надо найти: слова, которые обычно
нас питают, но отвращают от объектов, совокупность
которых держит нас на привязи; и объекты,
которые заставили бы нас скользнуть от внешнего
плана (объективного) к внутреннему миру субъекта.
Вот только один пример скользящего слова. Я
говорю "слово". но это может быть и предложение,
содержащее такое слово, однако я ограничусь словом
тишина. Словом, которое, как я уже говорил,
упраздняет шум, каковым является всякое слово;
среди всех слов это- самое извращенное, или
самое поэтичное: оно само по себе является залогом
собственной смерти.
ЖОРЖ ПАТЛИ
Тишина дается в болезненной сердечной муке.
Когда аромат цветка наполнен реминисценциями,
мы неспешно вдыхаем его, проникаясь тревогой,
вопрошаем его тайну, которая вот-вот раскроется
благодаря его нежности; эта тайна не что иное, как
внутреннее присутствие -тихое, неизмеримое, обнаженное,
- которое скрывается от нас вниманием,
уделенным словам (объектам), которое оно
нам возвращает, но лишь тогда, когда мы обращаем
его на наипрозрачнейшие из объектов. Но полностью
оно возвращает его нам тогда, когда мы сумеем
оторвать его даже от этих незаметных объектов:
это возможно, если принести слова на алтарь тишины,
в которой они рассеются как дым и которая
и есть не что иное, как ничто.
Алтарь, который выбрали себе индусы, тоже внутренний:
дыхание. Как и скользящее слово, ценность
которого в том, что оно пленяет внимание,
загодя отданное словам, дыхание пленяет внимание,
уделенное жестам, движениям, направленным
к объектам: из всех этих движений только дыхание
ведет внутрь. Так что индусы, которые дышали
тихо - возможно, в тишине - и долго, совсем не
напрасно облекали дыхание особой властью, которая
даже им оставалась неведомой, и которая все
равно открывает тайны сердца.
Тишина - это слово, которое не является словом,
дыхание - это объект, который не является
объектом...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я вновь прерываю ход изложения, причем не
собираюсь объяснять почему (причин много, они
сходны между собой). Ограничусь теперь заметка
ми, в которых должно сказаться самое главное - в
формах, отвечающих не столько связности, сколько
замыслу.
У индусов другие средства, в моих глазах их
единственная ценность в том, что они наглядно
показывают; лишь бедные (самые бедные) средства
способны произвести разрыв (богатые средства
переполнены
...Закладка в соц.сетях