Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

BATAILLE

страница №8

может явиться в любую
минуту, и тогда я сгорю от стыда. Но нет же читателя,
который может вызвать такое смятение! А если
какой-нибудь умник станет меня обвинять, рассмеюсь
и только: боюсь-то я себя.

Что значит мысль: "я потерянный человек" или
"я ничего не ищу"? Достаточно ли следующего
допущения: "Я не умру, не сыграв этой роли; дабы
хранить молчание, мне следовало бы не умирать".
Да и другие извинения! - затхлый запах тишины
- или: тишина - позиция воображаемая и самая
"литературная" из всех позиций. Каких только
нет уверток: я думаю, пишу, чтобы знать ничего не
знать о том, как не быть тряпкой.

Я хочу, чтобы ничего больше не было слышно, но
разговоры и крики продолжаются; почему же я
боюсь услышать собственный голос? И это даже не
боязнь, но страх, ужас. Да заставьте же меня замолчать
(посмейте только!), залатайте мне губы,
как латают старые раны!

Я знаю, что спускаюсь живьем нс то чтобы в
скучен, скорее - в братскую могилу, спускаюсь нагим
(словно девка в борделе), без всякой тени величественности,
без единого проблеска сознания.
Осмелюсь ли заявить: "Я не отступаю, никому и
никогда не доверяюсь, дам похоронить себя живьем"?
Ведь если кто-то меня пожалеет, захочет спасти,
я смирюсь; эти мысли вызывают во мне трусливое
отвращение. Уж лучше увидеть, что сделать
ничего нельзя (разве только невольно довести меня
до смятения), что все так и ждут, когда я замолчу.

Что есть смешное? Смешное как зло? Как абсолютное
зло? Смешное, нечто определяя, отрицает
самое себя. Смешным является то. чего мне недостает
си.'1 вынести. Так уж сложилось: смешное
не является таковым целиком и полностью, и противном
случае спим можно смириться; стало быть,
анализ элементов сметного (вот удобный способ
избежать его власти) остается тщетным во всякого
рода окончательных формулировках. Смешное - в
других - в несчетном их числе; а посередине, как
ни крути, я сам, словно в море волна.

Неподобающая веселость, от которой духу никак
не увильнуть, затемняет сознание. Порой ее используют
для того, чтобы упрочить - в собственных
глазах - иллюзии некоей личной возможно
сти, в противовес бьющему через край ужасу; норой
воображают себе, что все может устроиться,
если вверить себя темноте.

Я, конечно, шучу, когда от имени сознания утверждаю,
что оно отказывается что бы то ни было
утверждать: что оно дает волю не только тому, кто
говорит, но и тому, кто мыслит.

Дабы уклониться от достигнутых результатов,
волнение может обратиться к нескончаемому поЖОРЖ
г.лтли

иску новизны, оо..'1Ы11еН глупости нельзя и вообразить.


Начиная уважать какую-то сметную мысль, я ее
унижаю. А если всякая мысль смешна, если это
смешно -думать...

Если я говорю: "Человек сеть зеркало, которое
отражали ко/о ню дрчю/о". моя мысль находит
выражение: все обстоит иначе, если я говорю: "Не
иерыт' еиисцс небес". Я смешон, когда говорю: "Нс
верьте синече небес" в таком тоне, в котором
говорит тот, кто выражает спою мысль. Чтобы
выризшчь сною мысль, нужно иметь свою личную
идею. Но тогда я изменяю себе: что мне до идеи, я
хочу уозпеетч ('вон) личносчпь 4(1 пннпкль. И :)того
никак не избежать. Если бы мне надо 61,1.10 сравнять
себя с другими, я бы испытывал к себе презрение,
которое внушают мне все смешные люди. Чаще
всего мы в ужасе отшатываемся от этих безысходных
истин, и тогда всякая уловка (философская,
утилитарная, мессианская) хороша. Я, может статься,
найду какой-нибудь новый выход. Чего тут хитрого:
скрежещи зубами, стань добычей наваждений
и великих терзаний. Иной раз так изводить себя
куда лучше, чем застать себя на месте преступления
- вскарабкивающимся на пниакль.


Эти суждения должны бы привести к безмолвной
тишине, а я нишу. И это ни в коей мере не
парадокс. Тишина сама по себе является нинаклем,
более того - святая святых. Презрение, коим исполнена
всякая тишина, означает, что нет оолсе
нужды что-то проверять (так бывает, когда поднимаются
на обычный пинакль). Теперь я знаю: мне
не дано молчать (следовало бы пригвоздить себя на
такую уж высоту, безвозвратно обречь себя на такой
уж силы смех...). Стыдно, но как не заметить,
сколь ничтожен этот смех.

{Било время, когда в таком счастлиао.ч порыве
я отдал себя себе со всей непринуждсиностью.
Бесконечное нпцеславие получало извне зшюзда
лыс, да и ничтожные подтверждения. Я оставил
ненасытное использование возможностей болезненного
всеоспаривания. По беспорядочность взяла
свое не столь счастливо, по более умело. В
давних мыслях о ''чинакле" я усматривал самую
болезненную сторону своего тщеславия (но это не
было истинным отрицанием). Когда я писал, мне
хотелось, чтобы меня читали, ценили: как и вся
моя жизнь, это воспоминание отдавало душком
комедии. Впрочем, это было связано - не очень
прочно, но все же - с литературными веяниями
того времени (с вопросом, поставленным однажды
журналом "Литература": "Почем// вы читете'!"' ).
Мой "ответ" явился многие /оды спустя, он нс
публиковался, он был абсурден. Тем не менее, мне
казалось, что в нем было что то от этого вопроса:
какая то предвзятая решимость относиться к
жизни извне. Я не видел возможности преодолеть
подобное состояние духа. И все же не сомневался,
что найду необходимые пепнос-ти столь ясные ч

ЖОРЖ КАЧАЙ

столь же глубокие, что они упразднят всякие
вопросы, предназначенные обманывать других и
самого себя.

В том, что следует ниже (написано в 1933
году), мне удалось лишь приоткрыть для себя
экстаз. Моему методу недоставало строгости, в
лучшем случае это было наваждение.

Эти страницы связаны:

- с первыми фразами увертюры "Леоноры".
душераздирающими по своей простоте; я, так
сказать, не бываю на концертах, во всяком случае
никогда не ходил слушать Бетховена; меня охва
тило чувство божественного смятения, которое я
не могу и никогда не смогу в точности передать,
которому я попытался следовать, воссоздавая застывший
- и доводивший меня до слез - характер
глубины бытия',

- с одной не очень жестокой разлукой: я был
болен, прикован к постели - помню прекрасное
послеполуденное солнце, - и вдруг ясно увидел
смысл своей боли, причиненной отъездом одного
человека, и экстаза, внезапного восторгав

В НЕКОТОРОМ СМЫСЛЕ
СМЕРТЬ - САМОЗВАНКА

Я существую - вокруг меня простирается пустота,
темнота реального мира, -существую, пребывая в

Ч Л С Т 1) Т Г F. Т Ь Я

слепоте, в тоске: любой другой - ни дать ни взять
другой, не я, ничего из того, что чувствует он, я не
чувствую. Если пристально вглядеться в мое появление
в мире- рождение, а до него соитие мужчины
и женщины, самый что ни на есть миг соития -
единственная в своем роде удача предопределила
возможность этого моего я, коим я семь: в конечном
счете безумная недостоверность единственного
в своем роде бытия, без которого для моего я
ничего бы не было. Малейший сбой в цепи завершившихся
мною событий - и вместо моего я, жаждущего
быть собой, в отношении моего я было бы
лишь ничто, как если бы я был мертв.


Эта нескончаемая недостоверность, из которой я
выступаю на свет, словно бы пустотой простирается
надо мной; поверх этой пустоты мое присутствие
подобно опробованию какой-то тщедушной власти,
как если бы эта пустота требовала вызова, который
я бросаю ей от моего я, то есть от бесконечной,
мучительной недостоверности некоего незаменимого
бытия, коим я семь.

В запустении, в котором я теряюсь, эмпирическое
познание моего подобия с другими не имеет
никакого смысла, ибо держится на том, чему не
может быть никакой замены; чувство основополагающей
недостоверности определяет мое место в
этом мире, где я пребываю, будучи ему посторонним,
абсолютно посторонним.

ЖОРЖ 1) л т л и

Не говоря уже о том, что историческое происхождение
моего я (взятое к рассмотрению как часть
всего, что может быть объектом познания, тем же
самым моим я) или обстоятельное изучение его
жизненного поведения суть не что иное, как ничтожные
попытки самообольщения. Нищета любого
объяснения перед лицом неисчерпаемой насущности.
Даже в камере смертника от марго я,
тоской моей противопоставленного всему прочему,
не скроется, что все ему предшествовавшее и все
его окружающее сводится к покорной его власти
пустоте. \Такой взгляд на вещи делает отч/чяние
г.чертнпка невыносимым: ему. тем не менее, все
равно, он должен мучшнься, ибо не может от него
избавишься.]

В этих условиях какое мне дело до других точек
зрения, сколь бы разумными они ни были! Опыт
моего я, его недостоверности, его безумной насущности
существует невзирая ни на что.

Я должен, казалось бы, сделать выбор. Представляется,
однако, что эта необходимость выбора связана
с постановкой основополагающей проблемы:
что существует? Каково глубинное существование,
если освободить его из иллюзорных форм? Чаще
всего ответ дастся так, словно бы вопрос был: како
вы предписания (моральная ценность), а не: что

ЧАСТЬ Т Р F. Т Ь Я

существует? В иных случаях ответы уклончивы
(непонимающее увиливание, проблема же остается),
когда глубинное существование представляется
в виде материи.

Я избегаю путаницы, отклоняясь от проблемы.
Ценностью я определяю мое я, по не смешиваю эту
ценность с глубинным существованием.

В любом подобающем (приземлённом) исследовании
это мое я, которое в отношении ему подобного
- ни дать ни взятьдругой, ничтоже сумняшеся
отбрасывается, оно - ничто (о нем знать ничего
не хотят); но именно как ничто (как иллюзия -
иллюзия как таковая) оно и отвечает насущному
моему требованию. Коль скоро ставится вопрос
о субстанциональном существовании, как раз что
рассеивается в этом моем я (что кажется ничтожным,
а то и постыдным) и есть, значит, то, чем оно
хочет быть; оно и домогается этой пустой, невероятной
тщеты на грани ужаса и лишенной каких бы
то ни было отношений с миром (объясненный,
познанный мир является противоположностью недостоверности:
это основа основ, уж она, как бы то
ни было, не ускользнет из-под ног).


Коль скоро обращенное на мое я сознание уклоняется
от мира, коль скоро, трепеща, я оставляю
всякую надежду на логическое с ним соглашение и
обрекаю себя на недостоверность -для начала на

ЖОРЖ Б Л Т Л И

мою собственную, а затем и на недостоверность
всего и вся {сыграть пьяного - шатаясь, он мало
помалу принимает свою свечу за себя, задувает ее
и, закричав о-т страха, принимает себя за ночь], -
в тоске, в слезах я могу уловить мое я (могу даже,
продлевая до необозримости свое смятение, не находить
себя нигде, кроме как в желании другого -
женщины -единственной, незаменимой, умирающей,
во всем мне подобной), полить с приближением
смерти я в точности буду знать, о чем речь.

Лишь умирая, от смерчи не убежишь, я увижу
разрыв, который составляет мою природу, и через
который я и выходил за пределы "того, что существует".
Пока живешь, можно довольствоваться топтанием
на месте, соглашательством. Как бы то ни
было, я знаю, кто я такой - индивид определенного
рода, в общем и целом я пребываю в согласии с
всеобщей реальностью; принимаю участие в том,
что существует по необходимости, в том, что никак
не может ускользнуть из-под ног. Мое я=которое^умирает
отметает это соглашение: оно-то и
замечает, что вокруг него пустота, что само оно -
вызов этой пустоте; мое я^которое^живет перебивается
предчувствием смятения, которым (много
позже) все завершится.

Бывает, правда, итак: мося^которое^умирает,
не достигнув "моральной суверенности", даже на
костлявых дланях смерти поддерживает со всем и

вся какое-то гибельное соглашение (в нем сплетаются
нелепость и ослепленность). Это тоже вызов,
спору нет, но какой-то вялый, он прячется сам от
себя, до самого конца скрывает от себя, что он -
вызов. Мое я=которое=умирает нуждается в обольстительности,
мощи, суверенности', нужно быть богом,
чтобы умереть.

В известном смысле смерть неизбежна, но г. смысле
более глубоком - недоступна. Животное знать
ничего не знает о смерти, хотя смерть отбрасывает
человека к животному. Человек идеальный, воплощение
разума, остается чуждым смерти: ее природе
присуща животность бога, грязная (зловонная) и
священная.

В смерти соединяются, неистовствуют отвращение
и пылкая обольстительность; речь не о пошлом
уничтожении, но о той самой точке, в которой
сталкиваются последняя ненасытность и предельное
омерзение. В страсти, что правит тьмой страшных
игрищ или грез, отчаянно говорит не только
желание быть моим я, но и желание более не быть.

В ореоле смерти, и только в нем, мое я находит
основу своей власти; в нем пробивается на свет
чистота безнадежной насущности; в нем сбывается
надежда моего я~=которое^ умирает (надежда умопомрачительная,
горячечно-пламенная, заставляю
щая отступать границы грезы).

ЖОРЖ 1) Л 1' ЛИ

И в то же самое время удаляется, но не как
пустая кажимость, а из-за своей зависимости от
отброшенного в забвение мира (в основе которого
взаимозависимость частей), плотски неощутимое
присутствие Бога.


Нет места для Бога в "недоступной смерти", нет
места для Бога в сомкнувшихся глазах ночи, раздается
лишь lamma sabachlani, краткое речение, наполненное
людьми священным ужасом.

В темной до невозможности пустоте, в этом хаосе,
в котором различимо уже и отсутствие хаоса
(все тут - пустыня, стужа, сомкнувшая глаза ночь,
но в то же время - какое-то тягостное, доводящее
до исступления сияние), жизнь разверзается перед
смертью, МОРЯ вырастает до чистого предписания:
"умри как собака" раздается во враждебных краях
бытия; императиву этому нет применения в оставленном
моим я мире.

Но в самой дальней своей возможности чистота
предписания "умри^как=собака" отвечает настоятельной
страсти - нет, не раба к господину: жизнь,
посвящая себя смерти, подобна страсти любовников,
в ней сказывается гневливая ревность, но никак
не "авторитет".

Ну и чтобы покончить с этим, падение в смерть -
грязная штука; в одиночестве по-иному тягостном,

Ч Л С Т Ь ТРЕТ

нежели одиночество обнажающихся любовников,
как раз приближение гниения связывает мое
я^которое^умирает - с наготой отсутствия.

{В предыдущем ничего не было сказано о страдании,
обычно сопровождающем смерть. А ведь стра
дание глубоко сопряжено со смертью, и ужас его
проглядывает в каждой строке. Страдание, воображаю
себе. сродни тому. что всегда играет в
крушении всею и вся. Боль мало значит, ее трудно
отличить от удовольствия, наступающего перед
тошнотой, внутренним холодом, в котором я и
гибну. Боль - это. возможно, лишь некое песо
вместимое со спокойным единством моего я ощуще
ние; какое-то воздействие, внутреннее или внешнее,
ставит под сомнение шаткую согласованность
сложившегося существования, вызывает мое
разложение, и как раз перед ужасом этого угрожающего
мне воздействия я и трепещу. Не то
чтобы боль обязательно грозила смертью - она
срывает с существования покровы возможных действий,
дольше которых мое я никак не могло бы
прожить, она воссоздает смерть, обходясь без на
стоящих угроз.}

В противовес тому: сколь мало значит смерть, со
своей стороны я прав. {В страданиях, правда,
разум обнаруживает свою слабость, случаются и

ЖОРЖ Е Л Т Л И

такие, с которыми он вовсе не может совладать;
достигаемая болью степень силы являем всю легковесность
разума,' тем более - очевидная, противоразумная,
бьющая через край ярость моего я..\
В некотором смысле смерть - самозванка. Мое я,
умирающее, как я говорил, отвратительной смертью,
внимает разуму не более, чем какая-нибудь
собака, по доброй воле замыкается в ужасе. Стоит
ему оторваться хотя бы на миг от лежащей в его
основе иллюзии, оно с распростертыми объятиями
примет смерть, словно сон - ребенка (так бывает
со стариками, молодецкие иллюзии которых малопомалу
угасли, или с юношами, живущими коллективной
жизнью, -в них осуществляется разрушительная
д,'1я иллюзий грубая работа разума).

В тоскливом характере смерти сказывается потребность
человека в тоске. Без этой потребности
смерть казалась бы ему легким делом. Умирая нехорошо,
человек отдаляется от природы, порождает
иллюзорный, человеческий, обработанный искусством
мир; мы живем в трагическом мире, в искусственной
атмосфере, завершенной формой которой
выступает "трагедия". Нет трагедии для животного,
которое не попадает в ловушку я.

Экстаз рождается в этом трагическом, искусственном
мире. Ясно, что любой объект экстаза порожден
искусством. Все "мистическое познание"
основывается на вере в присущую экстазу силу

ЧАСТЬ ТРКТЬЯ

откровения; его следовало бы рассматривать, напротив,
как в чем-то подобный прозрениям искусства
вымысел.

Но раз уж я утверждаю, что в "мистическом
познании" существование является творением человека,
то это значит, что оно есть детище моего я
и сущностной его иллюзорности: тем не менее экстатическое
видение имеет какой-то необходимый
объект.

Страсть моего я, жгучая в нем любовь ищет себе
какой-нибудь объект. Мое я достигает свободы
лишь вне себя. Мне может быть известно, что я
сотворил объект своей страсти, что сам по себе он
не существует- и тем не менее он есть. Когда
иллюзия развенчана, он, спору нет, меняется: это
не Бог - ведь я его сотворил, но на том же основании
-не ничто.

Объект этот, хаос света и тьмы, - катастрофа.
Для меня он объект, но моя мысль меняет его по
своему образу и подобию, хотя он же является ее
отражением. Моя мысль, его отражая, обрекает
себя на уничтожение, на низвержение канувшего в
пустоту крика. Нечто необъятное, непомерное ломится
со всех сторон с катастрофическим шумом;
оно являет себя из какой-то нереальной бесконечной
пустоты и в ней же с ослепительным треском
исчезает. В грохоте столкнувшихся поездов, предЖОРЖ
Г) А 1 Л И

вещая смерть, расстается вдребезги зеркало - вот
выражение неумолимого, всемогущего и сей же
миг канувшего в ничто нашествия.

В общепринятых условиях время сводится на
нет, замыкается в постоянстве сложившихся форм
и предусмотренных изменений. Все вписанные в
какой-то порядок движения останавливают время,
замыкают его в систему мер и соответствий. Нет
революции более глубокой, чем "катастрофа", - это
время, когда рвется времен "связующая нить"; знамение
его - истлевший скелет, развенчивающий
иллюзорность его существования.

Итак, будучи объектом экстаза, время отвечает экстатическому
пылу моего я=которое^умирает; равно
как и время, мое я==которос=умирает сводится к
чистому изменению, ни то, ни другое не имеют
реального существования.

Но ежели первоначальное вопрошание хранит
свою силу, ежели в беспорядочности моего я-=которое=умирает
так и стоит этот вопросик: "Что же
существует"?

Время не означает ничего, кроме убегания всего,
что казалось истинным. Субстанциональное существование
мира имеет для моего я исключительно

скорбный смысл: в его глазах настоятельность субстанционального
существования сравнима с приготовлениями
к смертной казни.

В конечном итоге: субстанциональное существование,
как бы то ни было, не может замкнуть в себе
смерти, которую оно мне несет, оно само но себе
отражается в моей смерти, которая его в себе замыкает.


Если я утверждаю иллюзорность существования
моего я=которос^умирает или времени, я вовсе
не полагаю, что иллюзия должна быть подчинена
суждениям субстанционального мира; напротив, я
вкладываю его субстанциональность н иллюзию,
которая замыкает его в себе.

Именно на основании недостоверности человек
- под своим "именем", - коим я семь - чье
явление в мир было как нельзя более недостоверным,
- замыкает в себе совокупность мира. (Смерть,
освобождая меня от мира, который меня убивает,
действительно замыкает этот реальный мир в нереальности
моего я=которое--=умираст.
Июль 1933 года

{В 1933 /оду я впервые серьезно заболел', в
следующем годи болел мчо/о болыш'. и хтчя под
нялся с кровати, хромал, ра.юшчыи присчи^пимч
р('вма1ччзмп (я понравился лчичь к .чаю и r inex пор

ЖОРЖ г) л т л и

отличался каким-то банальным здоровьем)*. Думая.
что мне стало лучше, и захотев погреться на
солнышке, я отправился ц Италию, однако зарядили
дожди (это было в апреле месяце). Выпадали
дни. когда я едва передвигал ноги. случалось, нс мог
без стона перейти через улицу; я был один и,
помню, проплакал всю дорогу к озеру Альбано (где
я безуспешно пытался устроиться). Я решил вер
нуться в Париж, но за два переезда: ранним утром
выехал из Рима. переночевал в Стреза. Наутро
была замечательная погода, я остался. Пришел
конец жалкой одиссеи: на смену дням, проведенным
в гостиничных кроватях, пришла пора восхити
тельного отдыха под солнечными лучами. Окруженное
весенними горами громадное озеро, словно
мираж, блистало перед моими глазами; наступал
зной, я долго сидел под пальмами, кругом было
невероятно много цветов. Болезнь стала отступать:
я пробовал ходить, это снова было возможным.
Я пошел к причалу, чтобы, узнать расписание
пароходов. Вдруг с невыразимой силой взмыл в
самое небо хор бесконечно величественных, твердых
и в то же время сладостных голосов. Я замер
на месте, ничего не соображая; восхищение минуту
владело мной полностью, пока я не понял, что
через радиоусилитель лились звуки мессы. На причале
нашлась скамейка, где я мог присесть и насла*
По крайней мере до того дня, когда была написана
эта страница: спустя некоторое время я опять серьезно
заболел и до сих пор (1942 год) не понравился.

даться видом необозримого пейзажа, которому
лучи утреннего солнца придавали естественную
прозрачность. Я сидел и слушал мессу. Пение было
чистейшее, богатейшее, а музыка - столь прекрасной.
что хоть кричи (я ничего не знал ни об
оркестровке, ни об авторе произведения - лень и
случай в ответе за мои познания в музыке). Голоси
поднимались, словно разнородные, накатывающиеся
друг на друга волны, мало-помалу достигая
безумной мощи, стремительности, богатства, но
подлинное чудо заключалось в каком-то кристальном
сиянии, которое им удавалось обрести в тот
самый миг, когда, казалось, все вот вот должно
завершиться. Вековечная мощь низких тонов под
крешяла и непрестанно распаляла (до крика ду
ши, до ослепительного свечения) высокое пламя
детских голосов (так в очаге пылающим жаром
уголья удесятеряют сумасшедшую силу пламени,
играют его ломкостью, заставляют безумствовать).

Во всяком случае, следует сказать, что
была в этом пении некая неотъемлемая от духовности
согласованность, соотносившаяся вовсе не с
положениями догмы (я различал латинские фразы:
Credo - что-то еще, не суть важно), но с неукротимой
славой, триумфом, коих достичь способна
человеческая сила. И на этой пристани у озера
Мажор мне подумалось, что ничто, кроме этого
пения, не могло бы с большей силой освятить
совершенство просвещенного, утонченного, но в то
же время неукротимого и радостного человека.

ЖОРЖ 1"лтлп

который существует во Mile. копюрыН существу
ет в нас. Не какая-то христианская болезненность.
но ликование всех дарований, благодаря
которым человек восторжествовал над несчетны
ми трудностями (в ос.обенностпн - вся соль в
этом - в певческом искусстве, в хорах). Священ
ныН характер этого чародейства только усиливал
чувство могущества, криком кричал, разрывая
небеса, о присутствии бытия, упивавшегося соб
ственной достоверностью и свалчвтеИся послы
ханной удачей. (Не так важно, что это связано с
двусмысленностью христианского гуманизма, вся
соль была в том. что хор кричал о нечеловеческой
силе. )

Тщетным будет всякое стремление освободить
жизнь от лжи искусства (случается, мы презира
ем искусство - из боязни, лукавства). Именно
тогда надо мной разразилась буря. которая была.
знаю. не погрешу против истины, не бурей вещей,
но, не боясь преувеличений, бурей церковного или
оперного пения.

Я вернулся в Париж, поправил здоровье, спус
тившись вдруг в бездну ужаса.

Я шел навстречу ужасу, а не смерти. Того. кто
обручен с трагедией, она одаривает и тоской, и
хмелем, и восторгом. Вернувшись в Италию, я вел
жизнь бога (склянки черного вина. гроч и молния.
предсказания), хотя меня гоняло с места на ме

i; iiio "словно безумца". Едал ли я в силах об этим
говоришь.

Спору нет. в этой новой для меня тишине
говорит какая-то богобоязненная, религиозная тишина.
Я же говорил: не о моей жизни идет речь.

Не странно ли. достигнув могущества, утвер
дать авторитет, хотя бы и через парадокс, и
довольствоваться покоем этой славы. Триумф, пе
режитый мной на причале в Стреза. достигает
вершины лишь в миг искупления (и миг тоски,
холодного пота. сомнения).

Нельзя сказать, что грех есть, ибо греха можно
было бы. должно было бы избежать, тогда как
триумф следовало, должно было взять на свою
душу (в этом и состоит существо трагического
оно неотвратимо).

Дабы выразить переход от ликования (от его
радостной, ослепительной иронии) к мигу раза
рванности, я вновь прибегаю к музыке.

В "Дон Жуане" Моцарта (Киркег.ор некогда
писал об этой опере, которую я слушал так - по
меньшей мере, однажды, - словно надо мной раз
верзлись небеса - правда, лишь в первый раз.
поскольку потом я того ожидают, чуда больше пе
было) есть два решающих места. Сначала, когда
тоска - для пас - уже присутствует на сцене

6 Зак. 3322 /./;,

ЖОРЖ li л т ли

(Командор получил приглашение на ужин), но Дон
Жуан поет:

"Viva ie femine - viva il buon vino - gloria e
sostegno -d'urnanila..."

Потом, когда герой уже держит каменную руку
Командора - она обжигает его холодом, принуж
дает к раскаянию - а он говорит (за миг до того,
как его сразит молния, последняя реплика):
"No, vecchio infatuato!"

(Никчемная - психологическая - болтовня по
поводу "донжуанства" внушает мне удивление и
отвращение. В моих - скорее, наивных - глазах,
Дон Жуан — это личностное, воплощение праздника,
счастливой оргии, с божественной силой отрицающей
и сокрушающей все на свете препят
ствия)\.

СИНЕВА НЕБЕС

Когда я с покорностью внимаю абсурдности, идущей
из самого сердца тоски, у меня на темени
открывается глаз.

Этот глаз, что смотрит прямо на солнце, созерцая
его во всей наготе и славе, один на один, не
разумом порожден: это вырвавшийся из меня крик.
Ибо в тот миг, когда сияние ослепит меня, я буду
отблеском расколотой жизни, тогда как жизнь -
тоска и смятение, - открывшись бесконечной пустоте

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.