Жанр: Электронное издание
belyj
...ря" совпала с их "зорями", это - факт их биографий, не
"мистика"; совпад знаменовал связь не через абстракции в некоей органике
кооперации нашей; кружок "Арго" лишь оформляет кооперацию; не моя вина, если
Александр Блок в 1901 году внес в слово "заря" излишнюю "мистику", так что и
наш разговор о том, как размежевать "Зарю" его и "Прекрасную Даму" его,
длился два года, плодя рой бессмыслия от его нечеткости выражений.
Критики, не опрокидывайте "Зари" с больной головы на здоровую; в 1901
году я был молод, здоров, работал в лаборатории и от избытка сил бегал
глядеть на зарю и шутливо описывал, какие оказии получаются, если спутать
зарю с розовым капотом возлюбленной, вписанной в душу большущею буквою;
доказательство - "Симфония"; там описана путаница, и описано: опричь
путаницы "Много светлых радостей осталось для людей" ("Симфония")6.
Эпоха 1899 - 1900 годов, подводящая к рубежу, характерна мне еще
проблемой ножниц, которые разъезжались, которые надо было сомкнуть.
Год окончания гимназии видится плодотворным; я разрабатывал проект
написания мистерии "Пришедший", увиденный, как мой "Фауст". Тема -
пришествие Антихриста под маской Христа; первые куски драмы записаны весной
1898 года; тогда же записан отрывок "Пришедший"; в 1903 году я испортил его,
подготовляя к напеча-танию в "Северных Цветах"; было стыдно выставить год
написания, 1898; я выставил год правки, 19037. Тему Владимира Соловьева я
предварил планом драмы за два с лишним года; М. С. Соловьев считал
гимназическую редакцию удачней "Повести об Антихристе" своего знаменитого
брата; М. С. Соловьеву читал я отрывок в 1899 году; он впоследствии
рассказал о нем и Владимиру Соловьеву, желавшему ознакомиться с моей
рукописью.
С начала 1899 года читаю Соловьевым стихи и отрывки в прозе и усиленно
самоопределяюсь как начинающий писатель; написаны две весьма дикие драмы,
которые читаны только Сереже;8 перед выпускным экзаменом пишу трактат,
разбирающий творчество Ибсена как символиста , и сочиняю украдкой мелодии на
рояле, в которых отсутствует призрак техники.
С другой стороны, необходимость стать мне естественником подбрасывает
проблему естествознания; я понимаю: она - не шутка; знакомство с фактами
отнимет часть художественных работ; без интереса к естествознанию - не
проведу я четырехлетки.
И летом 1899 года, готовясь к университету, себя окружаю я грудою книг:
учебников и сериознейших сочинений; я уже увлечен и новыми фактами, и
усвоением метода, и философией точных наук; "История индуктивных наук"
Уэвеля меня подготовила к моим интересам.
Первый месяц по окончании гимназии - не месяц отдыха, а месяц труда и
сомнений от роста ножниц и ощущения, что ножницы не смыкаемы; начатая мною
поэма в прозе в форме "Симфонии" ("Предсимфония", уничтоженная);10 и -
гистология, сравнительная анатомия, ботаника, химия; попытка примирить
гимназическое шопен-гауэрианство с естествознанием путем усвоения плохой
книги "О воле в природе" Шопенгауэра и позиции Эдуарда фон-Гартмана
("Философия бессознательного") осознается компромиссом;11 ножницы растут; но
и попытка отдаться новым интересам, сохраняя время для творчества - тоже
компромисс; с поэмой не ладится; и здесь - ножницы.
Я изнемогаю; и я решаю: не налегать на искусство, забыть о
писательстве, чтоб вполне стать студентом, вооруженным фактами; до 1901
года, не бросая ножниц, я балансирую меж обоими лезвиями, перебегая с одного
на другое; то с головой ухожу в научные интересы, а то сижу над формой
"Симфоний", над Ницше и Мережковским.
Трудное, бурное время.
Университетские интересы меня победили тем, что не оставили времени для
других; это - мучило; зато: отец ликовал: Боренька становился
естественником, имеющим будущее.
Он не видел в моих интересах и даже успехах далекого плана: моей
восьмилетки (4 года - естественный факультет, 4 года - филологический); при
всем интересе к наукам и к фактам, мной ставилась цель овладения методом
осмысливания фактов в духе мировоззрения, строимого на двух колоннах; одна -
эстетика, другая - естествознание; мировоззрительная проблема - увязка двух
линий; то - в будущем; настоящее - открытые ножницы, порой скользящие в
противоположные направления тротуары; изволь, став одною ногой на одном, а
другой на другом, не разъехаться; и оставалось одно: стояние в точке ножниц
выразить пляской на месте.
Мое положение казалось безвыходным, если извне наблюдать меня; правой
рукою писал я "Симфонию", где лаборант Хандриков сходит с ума от жизни в
лаборатории; левой же - взвешивал на весах анализируемую крупинку, находясь
в той именно лаборатории, которую описывал как сумасшедший дом; левое
полушарие мозга исследует дарвинизм и основы механики, а из правого в
"Симфонию" излучаются мысли: "Мы живем одновременно и в отдаленном
прошедшем, и в настоящем, и в будущем. И нет ни времени, ни пространства. И
мы пользуемся всем этим для простоты" ("Возврат");13 над химическою горелкою
и над "Возвратом", начатым в гистологической чайной, совершалась "пляска на
месте" или проблема увязки эстетической тезы с естественнонаучною антитезою
в синтезе-символе, две проекции которого выглядели вовсе разно: в проекции
философии - метафизическою реальностью; в проекции естествознания -
химическим синтезом; или качественностью, не данной в тезе и антитезе;
задачею было: преодолеть метафизический привкус в философии, в понимании
синтеза и преодолеть до конца, но и осмыслить основы механического
мировоззрения как методическую эмблематику.
Понятие символа как конкретного синтеза (не кантова или гегелева) -
вынашивалось в годах; университет - место собирания фактов; факты - научные
данности, приборы, теории; и теории наук были мне сырьем оформления в моем
стиле.
Этого подхода к проблеме естествознания не понял никто.
Этого не понимали ближайшие: В. В. Владимиров, товарищ по гимназии,
ставший товарищем по факультету14, А. С. Петровский, с которым подружился в
первые месяцы университетской жизни , студент Суслов, которому проповедовал
я эстетику в коридорах лаборатории, перекинув через плечо прожженное
полотенце и ожидая, пока не оса-дится мой раствор. Этого не поняли
профессора; как заинтересуешься наукою, готов профессор замкнуть лишь в
пределах своего кабинета, отрезав от прочих; отсюда - мучительство: хотелось
крикнуть:
"Я специалист университета, имеющего восьмилетний план: лаборатория,
Зоологический музей, Этнографический кабинет суть мне предварения, а вовсе
не цели".
Мыслилось сочинение, подобное сочинению Наторпа (о точных науках); с
Наторпом я не был знаком; методология моя не могла быть неокантианской
(позднее я посвятил неокантианству четыре года).
Этого не понял отец; его я не посвятил в восьмилетку; летучие интересы
(зоология, химия, физическая география) его огорчали тем более, чем более он
признавал мои естественнонаучные мысли.
Этого не поняли и "эстетические" друзья: Сережа, родители, Соловьевы;
не понимали мотива отдачи естествознанию; и горению над мыслью Гельмгольцев,
Оствальдов и Менделеевых; Соловьевы видели меня лишь в той половине жизни,
которой не видели отец и профессора.
Никто не внял проблеме моего двуединства: эстетико-натуралист,
натуро-эстетик; не поняли временного отказа увязывать то, что по плану
должно было в годах увязаться; виделась пляска противоречий; виделся
разговор об эстетике над учебником анатомии или разговор о Гельмгольце над
бетховенской музыкой.
Почему же иные из профессоров отмечали меня? Отчасти по инерции
(интересующийся предметом сын декана, профессора, желает остаться при
университете; что же - пусть: свой, университетский); были и иные мотивы;
интересуясь той или иною теорией, я искал фактов; в поисках их попадал я в
лаборатории; разбираясь в отношениях к клетке, я прислушивался к теориям
Вейсмана, Бючли, Альтмана и других; в подборе фактов казался зоологом;
реферат Зографу "Мезозоа" внушил последнему мысль оказать мне гостеприимство
представлением рабочей клетки в музее; желание писать Анучину сочинение об
орнаменте внушило последнему мысль заинтересовать меня географией на
основании удачного повтора его лекции о формах земли в представлении
древних.
Профессора не видели: подход мой к предмету - теоретический; интерес к
фактам - тоже; Зограф, крохобор, теорий не выносил; он усаживал на годы за
исследование окрасок кишечников таракана; скоро повздорил я с ним; Анучин же
получил ложное представление о географических интересах моих на основании
тоже случайного факта: умения экспромтом пересказать его лекцию.
В голове моей зрел собственный университет: я сочинял свой план
прохождения предметов; у меня были текучие интересы к фактам в процессе
уяснения мест наук в системе наук; то я увлекаюсь кинетической теорией газов
и читаю "Историю физики" Розенберга17, удивляя Умова рефератом "Задачи и
методы физики"; то я обращаюсь к Зографу за специальною статьей по
малоисследованному вопросу о "мезозоа"; Зограф не видит: положение
"мезозоа", как форм промежуточных, выдвигает мне чисто принципиальный вопрос
о всяком организме как социальном целом; тут и монадологические интересы
отца; и неизученность бытия "мезозоа"; проходит месяц, и я отдан мыслям о
системе Менделеева. Составив мысли о нужных фактах, ознакомившись с
"Энергетикой", начинаю искать энергетический принцип в трансформе форм
искусства; осеняет дерзкая мысль: и формы искусства подчиняются метаморфозе;
пространственность, временность - модификации некоего не данного целого;
мысль работает над понятием время-пространство, над изученьем предмета еще
не преподанного студентам; где-то копошится предчувствие принципа
относительности; я, забыв лабораторию, Зоологический музей, ловлю мысли
Ганслика и Гельмгольца, пытаясь ощупать закон эквивалентов в эстетике.
Профессора констатируют охлажденье к лабораторным занятиям; я же
чувствую себя спецом в ощупи мыслей об эстетике, как точной
экспериментальной науке; отражение мыслей первокурсника - статьи в
"Символизме", продуманные задолго до написания; "Эстетика невозможна как
гуманитарная наука" ("Символизм", стр. 234); "Ее задача - выведение
принципов, как связи эмпирических гипотез...; гипотезы ее опять-таки -
индукция из эмпирических законов" ("Символизм", стр. 234)18 и так далее.
Все чуждо Соловьевым; и мой реферат "О формах искусства" - скандал в
метафизическом семействе студентов, сгруппированных под Лопатиным и
Трубецким, - скандал двоякий: 1) появление "декадента" на кафедре, 2)
проповедь эмпирики и индукции там, где господствует метафизический
"нормативизм". Я шокирую мыслями о "точной" эстетике и ближайших друзей,
Соловьевых; и ими ж я радую отца, столь враждебного моему "декадентству".
Усилия же ликвидировать антиномии в разграничении сфер методов с
надеждой на конкретный синтез, - всем чужды; они и являют меня в моих
университетских спорах и в комбинации интересов лишь пляшущим над
препятствиями.
Проблема ножниц, осознанная и отстаиваемая от засилья правого и левого
крыла антиномической двоицы, кажется пятном сумбура во мне: отцу,
Соловьевым, Петровскому, всему кружку университетских друзей.
Но с усилием и с пыхтением я стараюсь катить сизифово колесо свое на
одному мне видную вершину символизма.
Проблема ножниц приставилась, как нож к горлу, с момента, когда
естествознание вломилось в меня, - да так, что не оставалось времени ни на
что другое.
К этому присоединилась и биография; на свои жалкие сбережения тридцати
лет труда отец купил заложенное небольшое именьице в Тульской губернии;19
раскидавшись широкими планами - развести парк, новый плодовый сад и
рационализировать запущенное хозяйство (это отцу-то, предлагавшему кормить
лошадей гречихою, - рационализировать хозяйство при плуте-старосте, его
обиравшем!); лето 1899 года проводили в имении, отдаваясь интересам к земле;
научные интересы (ботаника, зоология, метеорология) сочетались во мне с
землеведеньем; я изучал овраги, почвы, полевые работы и плодоводство; прочел
три сочинения, посвященных яблокам, что в связи с ботаникой Бородина20
казалось мне важным делом; присоедините интерес к введению в сравнительную
анатомию, которому я отдался, изучая с конспектом учебник Мензбира21,
изучение неорганической химии, чтение "Новой химии" Кука и "Общей
физиологии" Ферворна;22 присоедините интерес к полемике механицистов с
неовиталистами и чтение книги академика Фаминцына23, и вы увидите: занятий
было по горло, спор неовиталистов с механицистами был вырешен: неовитализм
отклонил я; в сфере правого крыла антиномических ножниц я - 1) антивиталист,
2) дарвинист; я постулирую: преодоление крайностей механической философии -
в осмысливании основных механических понятий, а не в отклонении роли
механики в жизни: я - биомеханик, а не виталист; скоро я удивляю студента
Суслова своими нападками на виталистов и натурфилософов школы Окена
(шеллингианца):
- Как можете вы, эстетик, философ, не считаться с натурфилософией?
Суслов мыслит обо мне по прямому проводу, как о философе, подбирающем
факты естествознания для ему нужной догмы, не видя во мне проблем
критицизма, ножниц и символизма, строимого как борьба со всякими догмами и с
философией по прямому проводу; всякое "коли то, так это" кажется тем
примитивизмом, который я отвергаю;, не равенство я устанавливаю ("икс" равен
тому же), а уравнение, то есть возможность решения; таким уравнением служит
мне формула символизма, решаемая в годах, - не одним поколением, целой
культурой усилий, осуществимой школою теоретиков и организацией институтов.
Этих мудреных заданий моих не понимает никто.
Здесь должен сказать.
Задания вовлекают меня с головой в посильное изучение наук, но для
нужной цели; и до 1901 года я заражен страстью к естествознанию; позднее, с
1901 года, новый взрыв культурных интересов, а не угашение интересов 1900
года; точной наукой интересуюсь я, а усложнение интересов, знакомств,
заданий в левом крыле моих ножниц относит меня от науки; летом 1899 года
расстался я со своими планами писателя; с января 1901 года, обратно, я
вынужден расстаться с рядом научных забот из-за писательской линии; с 1901
года до окончания университета я - Андрей Белый в большей степени, чем
студент Бугаев; до января 1901 года я - более студент Бугаев, чем Андрей
Белый.
В зарисовании "рубежа" у рубежа я должен изложить линию естественника
во мне, тянущуюся до окончания университета; в сочинении "Начало века"
должен я взять тему января 1901 года, вывлекшуюся из университета; тема
вспыхивала и в 1900 году: наоборот, доминанта тем 1899 - 1900 годов
вспыхивала и в 1901, и в 1902, и в 1903.
"Университет" и есть то, что стоит передо мною у рубежа; в описании
университетских интересов своих не могу я отдаться хронологической
биографии; я должен живописать "тему" в ее развитии до 1903 года, элиминируя
ряд тем 1901 года в предварении слышных и в 1899 году.
Этим и объясняется круг тем этой главы: он - выбор с устранением
интересов, которые - предварение лишь того, что ярко запело во мне с января
1901 года.
2. ЗООЛОГИ
Круг зоологических дисциплин первым врывается в мое сознание:
микробиология (ткани и клетки) - во мне поднимает волну интересов, которым
вполне отдаюсь; и, во-вторых: интересует история трансформизма с зачатков
его у Фрэнсиса Бэкона через Ламарка, Жоффруа-Сент-Илера и Гете к Дарвину, к
Геккелю; короткое время я увлечен Ламарком, отдавшись моде, приподымавшей
идеи Ламарка над Дарвином; гистологические и эмбриологические картины
эстетикой поражают воображение; переживаю "мистерию" фаз кариокинетического
деления клеток24, образования зародышевых зачатков (мезо-, экзо-и
энтодерма)25, как некогда драмы Ибсена.
Неудивительно: первые месяцы ряд кафедр сосредоточивает внимание на
клеточке и на простейших; профессора Зограф и Тихомиров, сравнительный
анатом (и тоже зоолог) М. А. Мензбир, ботаник Голенкин по-разному трактуют
клетку; я забегаю на лекции приват-доцентов Зыкова и интересного Вагнера,
читающего энтомологию; передо мной - столкновение идей; Зограф, Мензбир и
Тихомиров - боролись друг с другом; Тихомиров, ректор, антидарвинист,
читавший нам общий курс и поэтому касавшийся проблем истории, употреблял все
усилия разбить Дарвина; Зограф, вялый дарвинист, подчеркивал биомеханику
Бючли; М. А. Мензбир, убежденнейший дарвинист, великолепный лектор, умнейше
владеющий фактом, превратил курс "Введение в сравнительную анатомию" в
философию зоологии, дающую яркую отповедь наскокам на Дарвина; первокурсники
вводились в идеи и в факты; отсюда: повышенный интерес к микробиологии у
меня; я получил сырье с предложением самому ориентировать свою мысль вокруг
линий, рекомендуемых Зографом, Мензбиром или Тихомировым.
Вот почему мой стол завален книгами: тут Гертвиг, Бобрецкий (зоология),
Дарвин, Геккель и французский дарвинист, Катрфаж; надо всем - проблема
клетки, или - проблема построения "храма жизни".
Любимец же мой - профессор М. А. Мензбир.
К нему привлекла отданность его идеям Дарвина: до фанатизма; и -
привлекали: научность, самообладание в выборе и экономии фактов, слепляющих
художество лекций его; фактами не загромождал, выбирая типичнейшие, но
обставляя последним словом науки, в выборе ре-тушей и освещений фактов
чувствовалась выношенность; говорил трудно, но - популярно; объясню
парадоксальную эту увязку противоречивых понятий: включая в лекцию факт, он
ставил его в освещении теоретической призмы, стараясь выявить основное ребро
и убрать все ненужное; сравнивая Мензбира, как формировщика нашего научного
вкуса, с действием различных стилей искусств, я заметил бы, что в нем
увлекался художественным реализмом; лекция Мензбира - умный показ строго
отобранных сравнительно-анатомических фактов, как стиль постановок
Художественного театра; смотришь "Вишневый сад"; сквозь натуру жестов
сквозит тебе символ;26 слушаешь Мензбира, - и вылепляется концепция
трансформизма из ткани фактов.
Так, чтением лекций, не превращенных в полемику, он зарезал Тихомирова;
слушая Тихомирова, можно было подумать: его "философия" зоологии даже не
антидарвинизм, а антимензбиризм; при слушании М. А. Мензбира не существовало
абстрактных идей, Зографа, Тихомирова; не существовало и М. А. Мензбира,
стушевывавшегося перед доской, на которой вылепливал он конструкцию
клеточки, появление центросом27 и так далее. Не было красок эстетики,
прекрасных фраз, афоризмов, которыми поражал физик Умов; была четкая линия
мысли, не претворенная в художественно подобранный силуэт фактов; и линия
фактов входила теорией; факты стояли в картине; а лик картины - Дарвин.
Лекции эти сравнимы с гравюрою Дюрера проработкой штрихов и тенью
строгости, убирающей все наносное в виде дешевых прикрас, не проверенных
заскоков от "моды", которою пылил в глаза Зограф.
Материал факта, продукция показа у Мензбира - первый сорт; видно было,
что курс его - итог дум и усилий: итог всей работы; читал он "Введение", а
поднимался занавес над всею наукою; всего себя, видно, влагал в этот курс. И
значение курса - огромно: он-то и был форматором биологических интересов,
как лекции Умова, вводившие в механицизм; Умов и Мензбир с механицизмом и с
дарвинизмом стояли пред нами.
И если в первый же университетский месяц зарылся я в "Происхождение
видов"28 и в Гертвига, так это - действие Мензбира; если на моем столе
явилась "История физики" вместе с литографированными листами умовских
лекций, так это - действие Умова.
Но до чего оба были различны: Умов - бард с развевающимися власами;
Мензбир - скромный лишь установщик выставки фактов, после пробега по которой
нам делалась ясной Гетева "Идея в явлении"; Умов взлетал в философию;
Мензбир же не летал: как-то ползал, средь фактов продалбливал проходы к
научным кладам типичного факта; Умов играл афоризмом Максвелла, Томсона,
пленяя воображение глубиной, не всегда проницаемой; Мензбир лишь выпуклыми
словесными уподоблениями и служебной метафорой доносил факт до ощупи. Для
Умова характерны выражения вроде: "Бьют часы вселенной первым часом"; мы
вздрагивали, чуяли глубину под словами, не облагаемую трезвым понятием; для
Мензбира же характерны метафоры вроде: "Гаструла29 напоминает видом ягоду
малины, снятую со стерженька". И образ малины связывался с гаструлой;
сложнейшие конфигурации фактов врезались им в мозг, как гравировальным
резцом.
Мензбира было порой трудно слушать; он вел нас крутою тропинкою фактов,
не развлекаясь красками иль анекдотиками, которыми жонглировал Зограф; по
окончании лекции всякий бы мог повторить ее: так вылеплялась она умным ладом
идеи с подобранным фактом; лекции Мензбира выглядеть могли бы идеологическою
ловушкой, подсовывающей ловко итог его мысли, если бы не строгость, не
безусловная честность, которыми действовал он.
В нем жила парадоксальнейшая гармония "фанатизма" с "научною
объективностью"; он был фанатик факта; и он фактически обосновывал фанатизм.
Такова и наружность его.
Небольшого роста, в сереньком, худой, желтый, желчный, со встопорщенным
чернейшим над огромнейшим лбом клоком, с черной бородкой, сутуло
сосредоточенный, дико выпученными и какими-то желтыми глазками перед собой
глядящий, безбровый, весьма неказистый, вступал перевальцем он в
переполненную аудиторию, не глядя, не видя, не слыша; глубокая морщина
перерезывала выпуклый лоб; первое движение - силою напряжения мускулов рук
сдвинуть кафедру, загораживающую от нас доску (всегда забывали убрать эту
кафедру); ни позы, ни жеста; одно трудовое усилие: запомнился выгиб тела,
сдвигающего тяжесть кафедры; он напоминал первобытного человека иль
высокоразвитую гориллу, являя кричащее доказательство теории Дарвина;
взглянешь и - скажешь:
"Ну, конечно же, человек происходит от обезьяны".
Отодвинув кафедру, косолапо оцепеневал с мелом в руках и с пропученными
пред собою глазами, не видя студента, которого взглядом фиксировал; раз этой
точкой фиксации стал я, сев в первый ряд; как в меня впучился он, так и не
поворачивал головы, меня не видя, лишь поворачиваясь к доске (рисовать) и
потом продолжая вперение глаз в ту же точку (в меня).
Постояв, помолчав, начинал свою лекцию он, выбивая громким и ровным
голосом точные, ровные, гладкие фразы, как выученные наизусть; вероятно, он
так говорил от слишком ясной ему картины мысли, насквозь индукции; ровно,
строго, спокойно она выбивала в нас твердый рельеф. Развивал ли теорию
радикала циана, слагающего белковые вещества, рисовал ли этап преформации
хряща в кость, - получался твердейший рельеф без единого яркого слова; а
научное воодушевление сказывалось углубленьем морщины; и делался мрачным
весьма; не крылатое слово, весомое очень.
Кончив лекцию, клал он свой мел и без паузы тихо и прозаичнейше
удалялся с опущенною головою, вперясь пред собой исподлобья, точно это не он
выбил в нас барельеф; и точно лекция его - не событие в жизни курса, а
просто стирание пыли со шкафа: весьма прозаичное дело; казалось, что Мензбир
в любой момент жизни готов прочесть великолепную строгую лекцию; и в любой
момент лекции этой ее оборвать, чтобы без перехода заняться стиранием пыли;
он говорил ведь на лекциях лишь о том, о чем думал двадцать четыре часа в
сутки; и оттого было строго молчанье его, что оно было - произносимой
научною мыслью. Я не видел профессора с большим отсутствием позы и фразы иль
с меньшим желанием поддержать репутацию одного из любимейших профессоров;
мне казалось: он делает все, чтобы потерять популярность; помнится, что
боялись к нему подойти: его громкий басок мог огреть; разлетишься, а он
отчитает тебя; его часто встречали и провожали аплодисментами, на которые
он - нуль внимания: точно их нет; лишь морщина означится, вид станет более
зверским; гориллою-умницей, или пещерным аборигеном он выглядел с головой,
переросшею современников на миллионы лет, - а ходит в шкуре. Михаил
Александрович, право, казался таким.
Вид вовсе не располагал к легкому общению с ним; а любили за лекции, за
строгую честность, за идейную непримиримость к казенному духу; ученый, на
десять голов превышающий прочих из группы зоологов, был почти вытеснен из
Зоологического музея, куда не являлся, ютясь со своими студентами, местами и
коллекциями чуть ли не в частной, специально снимаемой квартире, где было
тесно и неудобно: а курс наш ломился работать у Мензбира; мест же не было
вовсе; Тихомиров и Зограф владели и помещением, и материалом, и штатом
помощников, и местами, и прочим; высшее начальство из "вне университета" так
действовало, что Мензбир упразднялся как бы.
Ни кокетства, ни позы или желания подыграться к нам. Мрачность одна.
Но именно мрачностью и внешнею некрасивостью действовал он: был
прекрасен воистину.
...Закладка в соц.сетях