Жанр: Электронное издание
belyj
...очень добрый, ученейший академик грубыми играми с
детьми (у Сторо-женок) и грубейшим сованьем мне гривенников, точно я нищий,
перепугал ребенка, меня: перепугал грубым жестом; никто не учил меня
инстинктивному отвращенью пред грубостью; то инстинктивный протест
человеческой натуры против животного проявления в "академике", о котором
отовсюду слышал я преславные вещи; соединяясь с такими же грубостями, этот
жест и диктовал картину, которую через сорок лет я набросал в романе
"Москва" в согласии с юношеским "Открытым письмом", опять-таки согласным с
настроением детского бреда: "Культура же - примази; поколупаешь - отскочат,
дыру обнаружив, откуда... выскочат... допотопные шкурой обвисшие люди"... А
Лясковская, крестная мать, - не звериха ли, обвисшая миллионом, как шкурою,
но примазавшая себе культуру чтением "Вестника Европы"? А добродушнейший
Сторо-женко, произносящий пустые слова и под "либеральным" девизом
нестеснения свободы мирно превращающий своих бесшабашных сынов просто в черт
знает что? Неужели нельзя было поговорить осмысленно, повлиять
по-человечески? Не верю, что невозможно, просто не было
"культурно"-человеческих слов.
И опять должен заметить: как раз повезло мне увидеть жесты высокого
человечества и слышать слова, действовавшие, как огонь, выжигающий лозунги
живой жизни; но - не в среднеарифметической квартире-лабиринте: за
исключением иных слов отца, жестов Л. И. Поливанова и квартиры Соловьевых, я
ничего не увидел и ничего не расслышал, кроме парок бабьего лепетанья да
холодно-каменных общих мест, рассеянно уделяемых ребенку, отроку, юноше.
Отец запомнился, потому что он был мне отец, а не только "профессор"; и
должен сказать: то изумительное, чем он живет до сих пор во мне, было опричь
"квартиры-лабиринта"; ведь он же и был - "московский чудак", подчас грубо
осмеиваемый Стороженками и Линни-ченками! Поливанов, но он был -
индивидуалист; выше я попытался отметить, что Поливанов и Поливановская
гимназия, то есть Поливанов и "папашины сынки", распространяющие душок папаш
в руководимой им гимназии, находились в противоречии; он - не быт, а выскок
из быта, и в системе жестов, и в системе обучения им ощупывать слово мне с
третьего класса убил он быт подхода к словесности Веселовских, Стороженок и
К° .
Соловьевы же были уныром из быта.
Можно говорить о среднеарифметической квартире, среднеарифметическом
слове, среднеарифметической душевности; и - вот среднеарифметическая
квартира - на-кур, пыль и чих (а позднее, когда износилась она - клопы,
моль, пауки); среднеарифметическое слово - тупое, общее, черствое; озираешь
двадцать один год себя в обста-нии этого слова; и видишь: ни одного
сердечного слова (все сердечные слова услышаны в ином месте, и после);
среднеарифметическая душевность - бездушие, дыра (душа провалилась); и под
флагом служенья абстрактному, даже "научному" идеалу я видел явленья
дикарские, напоминающие скальпирование.
Оговариваюсь: говорю о впечатлении от среднеарифметической суммы,
которой реальнейше соответствует нечто весомое, твердое, материальное, то
есть "быт"; и оно таково: среднебытовой человек в нем не человек; он
де-компонирован в абстракцию, веющую над челом человека в виде дымка
папиросы и после твердеющую в виде клопиного кресла, человеческой подставки,
то есть чего-то ниже стоящего.
Переходишь к личностям и наталкиваешься на яркие, удивительные,
благородные, талантливые фигуры, но деформированные, как ноги в мозолях,
чудачеством, бессилием, перепугом, рассеянностью и круговою порукою: не
колебать устоев.
Но этот быт - часть целого, ведущая в иные квартиры; квартира
высококвалифицированного интеллигента в действительности зависит от многих
квартир; неспроста моя крестная мать вела (вот только чем?) наш быт: и за
нею в бессильном социальном идиотизме плелись интеллигентные семейства,
почтительно ее поздравляющие с днем рождения; она - импонировала какою-то
силою, неизвестной в нашем дрябло-бессильном быту; и это была сила "Железной
пяты"; мое детское впечатление, что она - баба Яга Костяная нога, имело
социальные корни: ведь баба Яга едет в ступе: в ступе, а не в костяной
ноге - сила Яги; ступа - социальная форма; ступа - буржуазия; и сама
крестная мать не ведала, какою "тайной" силою она импонировала; и те, кому
импонировала она, не видали, какой "тайной" силе они подчиняются.
Более того: изумительный педагогический талант Поливанова не ведал, о
что разбивается он, пленяя мальчишек уроками и все же не сдвигая мальчишек с
какого-то устоя, перетиравшего и Поливановскую гимназию в порошок;
мальчишки, разбегаясь по домам, являлись из домов "сынками", и только
"сынками"; но "папаши" их - не профессора; средняя равнодействующая их -
русская интеллигенция, буржуазно-дворянская; в ней растворялось и
"профессорское" начало без остатка.
Поливановская гимназия, устраивавшая мне гонения "сынками" папаш,
выявила мне более широкий кусок тогдашних устоев. И впечатление от него -
вздрог испуга: вспоминаешь отдельных товарищей, отдельных преподавателей; и
вспоминаешь быт гимназический со странным вздрогом!
Моя реакция в различных отрезках времени в зависимости от возраста на
быт - естественна: реакция на безотрадную эмпирику арбатской квартиры - улет
из нее на крыльях лебедя; об этом лебеде рассказывала моя гувернантка, Раиса
Ивановна; улет открывает в моей душе эпоху господства сказки; запрет сказок
привязывает цепью к квартире: сжимаясь в точку, отдаюсь культу музыки;
страдания будней заставляют меня искать страдания.
Позднее услышав о том, что эволюция и прогресс, на гребне которых - мы,
мягко и безболезненно пронесут человечество в будущее, я начинаю постигать
всю скуку такого будущего и проникаюсь непобедимою нелюбовью к
позитивистическому мировоззрению, этому винегрету из научных понятий над
фактами науки; отсюда - позднейшая моя борьба за эмансипацию фактов от
стабилизации их в механицизме и позитивизме; и отсюда же - ненависть к
оппортунизму, которая выражается в определенном росте пессимизма,
заставляющего меня из философских систем отобрать систему, проповедующую
страдание и отказ от жизни; семиклассиик-шопенгауэрианец переживает картину
мира по Шопенгауэру, имея образцом этого мира с детства ему поданный
пессимизм, переходящий позднее в анархизм, в трагическое миросозерцание
борьбы и героических усилий к созданию ценностей, переживаемых по Ницше;
эпоха увлечения Ницше - первый университетский год, совпадающий с началом
вырыва из гимназии, которая мной прочитана в лозунге "Мир есть мое
представление" (и представление - унылейшее). Моя борьба - борьба с
преодолением "ножниц" меж личной моей волей к новому и поданным мне
представлением будто бы объективности.
Характерно, что с 1901 года, который считаю в себе началом бурного
ухода от "профессорской действительности", с меня слетает вся мне навязанная
мрачность; романтика переживанья "зорь" есть вместе с тем и чувство радости
освобождения от навязанных детством представлений, и чувство физического
оздоровления. Итак, от ужаса - к сказке и музыке, обосновываемым эстетикой
ухода от мира страданий; и далее: из укрепленного центра самосознания - врыв
в действительность для пересоздания ее (философия героизма); по-новому
врыв - от узнания: действительность, тебя терзавшая, сама перетлела в ничто.
Если вы соберете лозунги моих статей эпохи 1903 - 1910 годов,
напечатанные в "Символизме" и в "Арабесках", то вы увидите в них позвоночник
моих миросозерцательных усилий, как диалектику пути от пессимизма через
трагизм к загаданной в образах новой культуре; диалектика имеет эмпирикой
биографию; в ней - основное ядро, характеризующее меня, а не в окраске
скобок, внутри которых еще осознаваемые потенции к культуре; окраски разные:
мистические, анархические, теологические, социалистические, поданные в
тональности символизма, не позволяющего догматически прикалывать устремления
эти ни к скобкам, ни к окраскам их.
В университете картина быта расширена в картину бытов; вернее, в
картину столкновения бытов.
Во-первых: я вижу профессора, вынесенного за скобки квартиры, это -
профессор на кафедре и профессор, научный руководитель (в лаборатории, на
семинарии); и этот профессор в среднем выявляет себя бесконечно свободнее,
глубже, интереснее, чем у себя на дому и в гостях; пример: Умов, которого я
знал в детстве как монумент собственной скуки и которого я увидал с кафедры
иным; открывается мне: подлинно ценное в профессоре, как в человеке и как в
ученом, в его квартире есть миф, подчас преследуемый "бытом" (отец - такой
изящный и ловкий, едва усядется за зеленый стол; и он же, такой косолапый,
беспомощный у себя дома); профессор с кафедры лишь выявляет свой бытовой
облик, как деформацию, как мозоль.
Быт профессора, так сказать, замозолил; замозолива-ние имеет место, как
только он сойдет с кафедры, попав в кулуары лабораторий, где уже
господствуют сплетни, взаимные притеснения, захват столов Марковниковым,
показывания кулака Усовым Бредихину; даже на крупных личностях налипает
примазь звериного быта, от которой свободен в научном полете он.
Но научный полет еще не действительность, построенная на данных науки и
логики; это мне ясно открылось именно в эпоху моего собирания научных фактов
и горения научными интересами; от микробиологии, к которой влекло, был отбит
двумя "бытовыми" фактами: мелкостью Зографа и отсутствием рабочих мест у
гонимого интригой Мензбира; второе мое покушение на научный интерес с
изучением орнамента, которым могла бы определиться и вся будущая карьера,
ибо в этом интересе увязывались наука с искусством; в нем не было "ножниц",
мучительно переживаемых мной; но добрейший Д. Н. Анучин, сказал бы я, с
халатностью, не умеющей разглядеть интереса в студенте, упорным отпугиваньем
от интересующей темы и пришитием меня к неинтересной мне географии
способствовал рождению анекдотика: появления географа-специалиста.
Мне до сих пор стыдно, что я писал сочинение "Об оврагах".
Университет вскрыл неравновесие, уравновешиваемое бытом: что общего
между кипучей фигурою Тимирязева и благодушием Сабанеева, Мензбиром и
Зографом?
Они встречались, здоровались, жили - все в том же "быте" или в точке
пересечения разнородных устремлений, переживаемой косностью непеременного
центра; принцип относительности не был сформулирован; время было
университетское, стрелка которого двигалась с угла Моховой; унитаризация
времен в среднем времени Моховой - унитаризация бытов, в "быте" царской
России; мое узнание о том, что такого среднего времени нет, а только
кажется, что оно существует, и было пережито в картине иллюзионизма,
охватившей в гимназии и ставшей картиной кризиса. С какой-то минуты я понял:
давящая меня материальность - не материальна; прочная почва наших квартир -
не прочна; и это открылося с потрясающей просто реальностью; я не видел в те
годы социально-экономических условий, ведущих к неравновесию; моя
грамотность (естественнонаучная, философская, литературная) обогащалась
ценою социальной неграмотности, опять-таки поданной бытом, в котором было
много высказываний либеральных и политических; но лозунги научной социологии
не доходили; Янжул с детства жужжал: "По штатиштичешким данным". Виделись
статистические таблицы потребления соли; Янжул был же... фабричным
инспектором, а потом и сотрудником Витте;8 а Янжул был... академиком.
Только с конца 1901 года, с начала знакомства с образованным
экономистом, зубы проевшим на Марксе, Л. Л. Кобылинским (потом Эллисом) -
начинаются социологические интересы; чтению по социологии начинаю отдаваться
лишь с 1903 года; в 1904 году я, студент-филолог, голосую за прекращение
лекций и превращение университета в революционную трибуну; и с той поры я -
левый; сознательность - от теоретических усилий включить в программу чтения
социологию, от чтений Меринга, Каутского, Маркса, Бебеля, Зомбарта,
Штаммлера и ряда книг, конкретно показующих, в чем научность социализма.
В эпоху же прохождения курса естественных наук социализм видится до
крайности упрощенным; и я отвергаю его за сантиментализм и беспочвенность;
он мне подан в сплетении с либеральными заскоками Ковалевских, которым цену
я знаю; в то время и либералы, и консерваторы заслоняют от меня политический
горизонт; от рабочего и крестьянского движения я отрезан бытом, незнанием
фактов и неимением времени изучить то, что мне кажется лишь малым участком
культуры и от чего с детства я от-пуган бубуканьем Янжула:
"По штатиштичешким!"
И потому-то студенческие волнения переживаются мною, как симпатичный,
но обреченный на провал утопизм, более того, как нечто, вызванное
провокацией; анархический протест против государства и государственной
общественности диктует мне невмешательство в то, что - есть иллюзия.
Таким подхожу я к рубежу (к январю 1901 года) с реальным знанием
невероятного, небывалого кризиса всей культуры, включающего и будущие войны,
и революции, и невиданные строительства, но без точного знания причин,
складывающих картину будущего81. Но мои увлечения, заблуждения и правды
"сквозь заблуждения" отмечают мне первые месяцы нового века; и потому-то я в
теме рубежа отвлекаюсь от них, как осложняющих тему "рубежа", как
предваряющих второй отдел моих исканий: символиста в "начале века".
Сказал бы я, что в "начале века" все темы, звучавшие глухо под
сурдинкою, прозвучали громко и без сурдинки; а темы, звучавшие в конце века
ярко, зазвучали уже под сурдинкою в первых месяцах начала века; в этом
смысле рубеж столетий удивительно совпадает с моим биографическим рубежом;
до 1901 года - одно; после - другое. Наконец 1901 год есть год моего
совершеннолетия, которое опять-таки было мне не "аллегорией", ибо я в нем
ощутил свою зрелость и свою свободу от 21-летней порабощен-ности.
Наконец в 1901 году появился на белом свете Андрей Белый, все более и
более вытесняя Бориса Бугаева.
Кстати, в этом псевдониме я неповинен; его придумал Михаил Сергеевич
Соловьев, руководствуясь лишь сочетанием звуков, а не аллегориями; я, ломая
голову над псевдонимом, предложил мне нравящийся псевдоним "Борис Буревой",
а М. С, рассмеявшись, сказал:
- Когда потом псевдоним откроется, то будут каламбурить: "Буревой -
Бори вой!"
И придумал мне "Андрея Белого"82.
До 1901 года я еще внешне заключен в быт; мое внебытовое бытие - урыв,
бегство украдкой в квартиру Соловьевых; с 1901 года мои заходы к Соловьевым
(иногда по три раза в день) перевешивают мою домашнюю жизнь; и я лишь
возвращаюсь к "быту", не как жилец в нем.
До 1901 года у Соловьевых я все еще "мальчик Боря"; с 1901 года я -
равноправный член "круглого чайного стола".
До 1901 года у меня, кроме Соловьевых, еще нет своих знакомств: встречи
с Петровским и с Владимировым - главным образом встречи в университете,
беседы в химической чайной, прогулки по Кремлю и сидения на лавочках
Александровского сада. С 1901 года начинается быстрый рост моего круга
знакомств, - того круга, который определил мне жизнь последующего моего,
свободного, литературного семилетия; с Петровским мы тесно связаны
постоянными заходами друг к другу; на моем горизонте появляются фигуры,
которые становятся ближайшими и друзьями, и сотрудниками: фигура студента
Кобылин-ского, с которым знакомлюсь у Соловьевых, с которым встречаюсь в
самообразовательном кружке у Стороже-нок;83 Кобылинский появляется и у нас в
доме с 1904 года; с 1901 года я знакомлюсь с Метнером, чтобы с начала 1902
года вступить с ним в теснейшую дружбу; в 1901 году происходит мое
знакомство с Брюсовым, с Мережковским, с Гиппиус, протягиваются связи со
"Скорпионом" (через Брюсова) и с будущим "Мусагетом" (через Метнера); в 1901
году происходит впервые моя яркая встреча с поэзией Блока84, до которой о
Блоке у меня смутнейшие представления, что есть какой-то гимназист, Саша,
как и мы, пишущий стихи; я более осведомлен о его матери, "Але",
переписывающейся с О. М. Соловьевой85. В 1901 году и в университете
подбирается "наш" кружок, то есть кружок около Владимирова, меня и
Петровского, в скором времени вливающийся в кружок "Аргонавтов". Отбор
людей, стиль отбора, уже не по линии естественнонаучных интересов, а по
линии будущих литературных исканий; начинается явное начало формирования
будущих кружков и выход из подполья вчерашних "подпольщиков".
В теме "рубежа" эти подпольщики иначе окрашены, чем в теме "начала
века"; пишущим о "начале века" следует знать это начало в "до начале"; иначе
их высказывания о фигурах начала века - писание вилами по воде или разгляд
картины без грунта, фона и перспективы. В перспективе понимания нас, как
писателей 1900 годов, надо увидеть нас в 1890 годах; в них мы - не то, что
принято о нас думать. "Андрей Белый", как "мистик" с трансцен-зусами в
"потустороннее", или - хорошо известная карикатура, есть явление жалкое, то
есть показывающее жал-кость исторической критики; кто нас не видел в усилиях
нашего роста, в учебе, в чтении Милля и в лабораторном чаду, тот не имеет
никакого представления о нас и не имеет никакого ключа к пониманию нами
написанного.
Не для полемики и не для самооправдания я пишу эту книгу - для правды;
марксистская критика должна базироваться на подлинном материале, а не на
сочиненном; сочинен средневековый схоласт Белый, соблазняющий Блока
мистицизмом; может быть, "схоласт" Белый соблазнен неправильным
истолкованием им изученных фактов естествознания; так это - тема двадцатого
столетия, а не средних веков; так и надо говорить: Томсон, Оствальд,
Эйнштейн вместе с "декадентом" Белым неправильно истолковывают данные науки
и проблему имманентности; в этой оговорке - большая дистанция, отделяющая
"символиста" начала века, вышедшего из профессорской среды, от двенадцатого
столетия. На передержке не получится и правда клеймения.
Правда "рубежа" и поколения "рубежа" ждет исследователей, а задача лиц,
принадлежащих к этому поколению, подать материал для суда, пусть сурового,
но правдивого.
На этом заканчиваю книгу.
Кучино, 11 апреля 1929 г.
КОММЕНТАРИИ
СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ
Арабески - Белый Андрей. Арабески. Книга статей. М., Мусагет, 1911.
ГБЛ - Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина
(Москва).
ГПБ - Отдел рукописей Государственной публичной библиотеки им. М. Е.
Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
ИРЛИ - рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом)
АН СССР (Ленинград).
Материал к биографии - Белый Андрей. Материал к биографии. Автограф.
1923 г. 163 л. - ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 2, ед. хр. 3.
Почему я стал символистом - Белый Андрей. Почему я стал символистом и
почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного
развития. Ann Arbor, "Ardis", 1982 (Автобиографический очерк, написанный в
1928 г.).
Ракурс к дневнику - Белый Андрей. Ракурс к дневнику (январь 1899 г. - 3
июня 1930 г.). Автограф. 165 л. - ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 100.
Символизм - Белый Андрей. Символизм. Книга статей. М., Мусагет, 1910.
Собрание эпических поэм - Белый Андрей. Собрание эпических поэм, кн. 1.
"Северная симфония (1-я, героическая)", "Симфония (2-я, драматическая)". М.,
изд. В. В. Пашуканиса, 1917.
Стихотворения и поэмы - Белый Андрей. Стихотворения и поэмы.
Вступительная статья и составление Т. Ю. Хмельницкой. Подготовка текста и
примечания Н. Б. Банк и Н. Г. За-харенко; М. - Л., Сов. писатель, 1966
("Библиотека поэта", большая серия).
ЦГАЛИ - Центральный государственный архив литературы и искусства СССР
(Москва).
ЦГИ А М - Центральный Государственный исторический архив г. Москвы
(Москва).
Эпопея, I - IV - Белый Андрей. Воспоминания о Блоке. - В кн.: "Эпопея",
№ 1 - 4. М. - Берлин, Геликон, 1922 - 1923.
Воспоминания "На рубеже двух столетий" печатаются по второму
прижизненному изданию: Белый Андрей. На рубеже двух столетий. Издание
второе. М. - Л., Земля и фабрика, 1931.
К работе над книгой Белый приступил в начале февраля 1929 г. "Вчера сел
за "На рубеже двух столетий", - сообщал он 6 февраля П. Н. Медведеву
("Взгляд". Критика. Полемика. Публикации. М., 1988, с. 437). Работа шла
быстро и очень напряженно. "Весь месяц сперва правка, а потом переписка
первой половины "На рубеже двух столетий", - записал Белый о своей жизни в
феврале 1929 г.; аналогичная запись - о марте 1929 г.: "Весь месяц бешеная
работа над "На рубеже двух столетий". Писатель закончил книгу 11 апреля 1929
г. (Ракурс к дневнику, л. 139); 12 апреля он полушутя писал Р. В.
Иванову-Разумнику: "...вышла злая книга "На рубеже двух столетий", или
генезис того, отчего меня в детстве "мамка ушибла"; и я вырос "декадентом""
(ЦГАЛИ, ф. 1782, оп. 1, ед. хр. 20). Работа над первой частью мемуарного
цикла, таким образом, заняла немногим более двух месяцев.
Книга вышла в свет в начале января 1930 г. в акционерном издательстве
"Земля и фабрика" ("ЗиФ"). Белый предпочел передать рукопись этому
московскому издательству, а не Ленинградскому отделению Государственного
издательства, по заказу которого была начата работа над книгой; см. письма
Белого к П. Н. Медведеву от 23 апреля 1929 г. и 5 марта 1930 г., в которых
аргументируется это решение ("Взгляд", с. 439 - 444). Еще до выхода в свет
отдельного издания три фрагмента из "На рубеже двух столетий" были
опубликованы в журнале "Красная новь" ("Апостолы гуманности" - 1929, № 7, с.
141 - 148; "Кариатиды и парки" - 1929, № 9, с. 107 - 124; "Тимирязев и
Анучин" - 1929, № 10, с. 116 - 120.) Эта публикация осуществилась по
инициативе Ф. Ф. Раскольникова, бывшего тогда редактором "Красной нови"; П.
Н. Зайцев сообщал Белому в недатированном письме (середина мая 1929 г.):
"Раскольников взял для журнала из "Рубежа" главы о профессорах (о М.
Ковалевском, А. Весе-ловском, Стороженке и др.) и главу, где Вы даете
портрет К. А. Тимирязева. Книга в целом на него произвела большое
впечатление, и он отзывается о ней хвалебно, считает ее очень острой, а
характеристики блестящими" (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 188).
В архиве Андрея Белого сохранился автограф воспоминаний (полный текст),
представляющий собой первоначально записанный текст с двумя слоями правки -
синхронной написанию (чернилами) и позднейшей (карандашом) (ЦГАЛИ, ф. 53,
оп. 1, ед. хр. 43, 246 л.). Там же хранятся гранки (датированы 4 сентября
1929 г., текст - с начала до конца 1-й главы) с авторской правкой, в
основном стилевого характера (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 6, ед. хр. 6, 36 л.). .В
архиве Государственного издательства "Художественная литература" содержится
окончание этих гранок (со 2-й главы до конца) с авторской и редакционной
правкой (ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 1, ед. хр. 5595, 189 л.). Там же хранится
верстка первого издания книги (датировка корректуры - 7 октября 1929 г.) -
редакционный экземпляр с перенесенной авторской правкой (там же, ед. хр.
5596, 160 л.).
Год спустя после первого издания "ЗиФ"ом было подготовлено и
осуществлено второе издание "На рубеже двух столетий". Для него Белый
дополнил и исправил ранее опубликованный текст. О характере этой работы
можно судить по сохранившемуся экземпляру верстки книги, по которому Белый
готовил новое издание (ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 1, ед. хр. 5597, 310 л.); на
титульном листе верстки - запись: "Экземпляр, исправленный автором для
второго издания. 12 июня 1930 г. П. Зайцев". Работа над переизданием книги
велась по двум направлениям: внесение отдельных дополнений в текст (в
основном в авторские подстрочные примечания) и большая стилевая правка,
особенно обильная в последней главе (характер правки: замена слов и
выражений в основном с целью смыслового уточнения, снятие многочисленных
инверсий - например, фраза "Мне "декадентство" прощалось еще" меняется на:
"Декадентство" еще мне прощалось", фраза "...вместо химии неорганической в
голове пустая дыра завелась бы..." - на: "вместо неорганической химии в
голове завелась бы пустая дыра", и т. п.). Некоторые из исправлений,
сделанных Белым в этом экземпляре верстки, при новом наборе для второго
издания остались незамеченными; в настоящем издании они отражены в тексте. В
нем исправлены и многочисленные опечатки и искажения авторского текста во
втором издании книги (видимо, работа с его корректурой велась автором и
редактором недостаточно внимательно); в подобных случаях текст выправлен по
первому изданию.
При жизни Белого готовилось и третье издание книги, которое автор
предполагал кардинально переработать; на рукописи воспоминаний -
пояснительная запись Белого: "Рукопись (черновая) книги "На рубеже" (выйдет
в Гихле в 1932 - 1933 годах) в сильно измененном виде. Эта редакция -
единственная" (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 43, л. 1). Однако этот замысел
осталс
...Закладка в соц.сетях