Купить
 
 
Жанр: Мемуары

На берегах невы

страница №21

ром, когда
он шел с драгоценной телятиной на вокзал через лес, на него чуть не напали волки, и тогда бы
не было не только торжественного обеда, но и его самого.
К счастью, он сумел выбраться из леса прежде, чем шедшие по его следам, привлеченные
запахом мяса волки решились наброситься на него.
Конечно, мне совершенно необходимо быть дома к приходу гостей.
Опоздать сегодня к обеду было бы - я это прекрасно понимаю - просто невозможно.
Но как грустно уходить из "Дома Искусств", когда там готовятся слушать Ремизова.
Ремизов будет читать - и как читать! Никто - ни один актер - не умеет так читать.
Недавно я слышала "Вия" в "ремизовском исполнении", как говорит Гумилев.
Это было восхитительно и страшно. Казалось, Ремизов непонятным образом сам
превращался то в Хому Брута, то в мертвую панночку, то в Вия. Это уж не было чтение, а сама
жизнь.
Я все еще дрожала от ужаса, когда он, снова став Ремизовым, маленьким, сутулым, в
громадных очках, весело кивал в ответ на восторженные аплодисменты и с деланным
недоумением спрашивал, лукаво улыбаясь, Лозинского:
- И чего, Михаил Леонидович, они так беснуются? Неужели они все впервые слышат
"Вия"? Неужели "Вия" так и не читал никто из них?
И вот мне приходится уходить. Я не смогу пять минут послушать Ремизова. Надо
спешить. Уже семь часов. А у нас сядут за стол в половине восьмого.
И я, скрепя сердце, ухожу. Одна. Никому в голову не приходит уйти, не услышав
Ремизова.
Я иду по Невскому.
В этом году снег выпал очень рано. Не то что в "Евгении Онегине":

Зимы, зимы ждала природа,
Снег выпал только в январе.

Нет, ни природе, ни нам зимы в эти революционные годы ждать не приходилось - зима
всегда являлась сама и гораздо раньше, чем ей по календарю полагалось.

- Черный вечер,
Белый снег
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер на всем Божьем свете.

Я иду против ветра, торопясь и увязая в снегу.
Нет, вечер не черный, а синий и в небе огромная сияющая луна.
Чья-то рука вдруг просовывается под мою руку. Я вскрикиваю и, оглянувшись, вижу
улыбающееся лицо Юрия Анненкова, с круглым, блестящим левым глазом. В нем, в этом
блестящем глазу, отражается луна и в памяти сразу выплывают строчки - не помню чьи:

И сумасшедшая луна
В твоем глазу отражена...

Нет, кажется, там: "в твоих глазах", но у Анненнова, как у циклопа, виден только один
глаз - круглый, блестящий расширенный моноклем. Анненков - единственный человек в
Петербурге, носящий монокль. Он с ним никогда не расстается. Какая-то хорошенькая молодая
балерина - балерины, молодые актрисы и художницы всегда окружают Анненкова,
прелест-ным, прельстительным роем бабочек - уверяла, стыдливо опуская ресницы, что он
даже спит с моноклем.
Юрия Павловича Анненкова я постоянно встречаю в Доме Литераторов и в Доме
Искусств.
Он почти "свой", несмотря на то, что он не поэт, а художник. Он еще с тех баснословных,
собачьебродячих лет на "ты" с Гумилевым, как впрочем на "ты" был с ними, никогда мной не
виданный, успевший эмигрировать "мэтр Судейкин".
Анненков по определению Гумилева "чертовски талантлив"- "физически талантлив".
- Я в его присутствии себя всегда как-то особенно чувствую, объясняет Гумилев. - Он
возбуждает во мне энергию. Он как аккумулятор энергии, жизненной силы и способностей, -
способностей решительно ко всему. Просто диву даешься - универсальный талант. Даже
стихи он крепко, ловко и находчиво делает.
Действительно, ловко "делает" - ведь кроме того, что он стихи сочиняет, он еще и сам
печатает их маленькими книжечками с рисунками. Недавно он выпустил такую книжечку:
"Четверть девятого".
Я знакома с Юрием Анненковым, как знакома и с Добужинским, нарисовавшим для моей
"Лунной поэмы", помещенной во втором номере журнала "Дом Искусства", заставки.
Но с Добужинским, с Анненковым и с другими художниками у меня знакомство скорее
"шапочное". Ни с кем из них я не стараюсь сблизиться.
Не только с художниками, но даже с прозаиками я не сближаюсь. По-настоящему для
меня существуют только поэты.
Даже на собраниях "Серапионовых братьев", сделавших мне неслыханную честь, приняв
меня поэта в свою семью, я бываю редко. Они не интересуют меня, я исключительно и всецело
предана поэзии. Одной только поэзии.
- Я испугал вас? - спрашивает меня Анненков.
Я качаю головой.

- Нет. Но так неожиданно. Я не слышала ваших шагов.
- Еще бы. Я в валенках. По снегу. Бесшумно.
Он, как всегда, в валенках, в своей голубой куртке на баране и при монокле.
У него, хотя и в другом роде, почти такой же ряженый вид, как у Гумилева и Ремизова.
И он, как и они, явно подчеркивает его и гордится им.
Одно из неожиданных "революционных завоеваний": теперь в петербургском
художественном мире, как в мире птиц и зверей, самцы наряднее и эффектнее самок.
Не все, конечно. Блок, Лозинский, Георгий Иванов, Адамович, Добужинский, Лурье,
Козлинский и другие по-прежнему стараются сохранять петербургский подтянуто-эстетический
вид. Но многие студисты и актеры и художники безудержно рядятся в какие-то необычайные
тулупы, зеленые охотничьи куртки, френчи, сшитые из красных бархатных портьер и
фантастические галифе. Не говоря уже о разноцветных обмотках и невероятно высоких и
лохматых папахах. И где только они добывают весь этот маскарадный реквизит?
Анненков говорит:
- Как вы быстро шагаете. Я едва догнал вас. Даже запыхался.
Я недоумеваю. Догнал? Но зачем Анненкову понадобилось догонять меня? Ведь мы с ним
при встречах ограничиваемся рукопожатием, сопровождаемым улыбками и стереотипным
вопросом-ответом:
- Как поживаете? - Отлично. Спасибо.
Но он уже сам объясняет:
- Я собственно шел в ДИСК, послушать Ремизова, У меня сегодня выдался свободный
вечер - ведь я завален работой. Только собрался завернуть на Мойку, вижу вы идете. Такая
тоненькая, на длинных ножках. Спотыкаетесь. Такая одинокая, беззащитная. И как-то, чем-то
страшно похожая на мою первую любовь. Она такую же круглую шапочку носила, только
соломенную, а не котиковую. У меня даже сердце сжалось от нахлынувших воспоминаний, так
вы ее мне вдруг напомнили. Я и пустился почти бегом за вами.
- Я на нее похожа, правда? - спрашиваю я. Ведь всегда лестно быть похожей на
чью-нибудь любовь, в особенности на любовь художника.
Но он смеется и взмахивает рукой.
- Совсем не похожи. Куда там! Только силуэтом. Она была чернобровая, глаза, как
вишни, и смуглая. Было это на Волге. Мой отец был директором большого пароходного дела...
У нас на пароходе целая квартира была, и мы всю Волгу взад и вперед исколесили. И как
чудесно! Вот там-то, в Сызрани, и разыгралась моя первая любовь.
Он рассказывает мне про свою первую любовь и про Волгу. Я, к сожалению, Волгу
никогда не видела - я иду с ним под руку, в ногу, с интересом слушая его.
На Аничковом мосту стоит собака. Стоит на задних лапках и машет передними. Просит
подаяния. Как нищий. Этих нищих-собак всегда много около продовольственных лавок. Они
становятся рядами у стены. Каждая на своем узаконенном месте, просят и ждут, чтобы
сердобольные граждане бросили им кусочек от своего скудного хлебного пайка. Они никогда
не грызутся. Не вступают в бой из-за брошенного куска, а чинно и терпеливо ждут, чтобы им
"подали".
Они стоят и возле церквей, но здесь на Невском я никогда не видела собаки-нищенки.
- Бедный, несмышленый песик! Что ему подать? Хлеба ведь у нас нет. А деньгами он не
берет. Ужасно жаль его. - Анненков горестно вздыхает. - Не могу видеть голодных.
Особенно детей и стариков. И собак. Я собак очень люблю. А вы?
Мне тоже ужасно жаль бедного песика... И я тоже люблю, до страсти люблю собак.
Настолько люблю, что в детстве мечтала о стране собак, где только собаки и ни одного
человека, а я - собачья королева. И я, растроганная видом собаки-нищенки, рассказываю о
"собачьей стране" Анненкову.
Рассказываю ему, этому почти незнакомому мне человеку, то, что я никому, даже
Гумилеву не рассказывала. Так просто, так откровенно. И это удивляет меня.
Ведь я от природы очень застенчива. Мне всегда как-то совестно и неловко говорить о
себе.
То, что я застенчива знают немногие. Большинству, напротив, я кажусь на редкость
самоуверенной. Они составили себе мнение обо мне по моему "светскому" тону и манерам, по
тому, с каким самообладанием я выхожу на сцену, читаю стихи и как я в ответ на
аплодисменты "кланяюсь непринужденно".
Но все это только результат дрессировки - ведь даже зайца можно научить играть на
барабане.
Для меня заячьей игрой на барабане явилось, главным образом, преодоление
застенчивости, победа над ней.
Впрочем, только внешняя победа - внутренне я осталась прежней, - тут уж никакое,
самое бесчеловечное "воспитание", никакая "полировка" и дрессировка ничего поделать не
могли. Но, к счастью, моим внутренним миром мои воспитательницы занимались меньше
всего. Ведь их идеалом благовоспитанности считалось не etre, a paraitre.
Я, рассказывая Анненкову о собачьей стране, не перестаю испытывать радостного
удивления от возможности так легко говорить о себе.
Я чувствую, что между нами уже установилась крепкая, нерушимая связь дружбы, что он
правильно поймет меня и не станет надо мной смеяться.
И он, действительно, не смеется надо мной.
- Значит, - говорит он, - вы в детстве не были особенно счастливым ребенком.
- Разве не была? Право не знаю. Но люди мне тогда были гораздо менее понятны и
дороги, чем собаки.
- У меня был чудный сен-бернар Каро. Как мы любили друг друга. Не собака, а брат.
Теперь уже Анненков катится кубарем в заповедное царство неисчерпаемых детских
воспоминаний, а я "навостряю уши" - ведь слушать и запоминать слышанное одно из главных
моих занятий.

Я узнаю, что Каро, как и полагается всем четвероногим друзьям, был замечательным
псом, образцом всех собачьих достоинств и добродетелей.
- Однажды, когда мы с ним гуляли, какой-то уличный мальчишка стал к нему
приставать, дразнить его и даже осмелился схватить его за хвость. Этого гордый Каро при всей
своей выдержке не смог стерпеть. Он укусил мальчишку за руку. Мальчишка удрал, отчаянно
крича.
А через час к нам в дом явился пристав и безапелляционно заявил, что раз собака укусила
мальчика, то она по всей вероятности бешеная. Узнать бешеная она или нет легко. Бешеные
собаки, как всем известно, страдают водобоязнью - произнес он с профессорским видом. -
Если она не станет пить воду, дело ясно.
И он приказал прислуге принести миску воды.
Каро сидел в своей будке во дворе. Пристав поставил перед ним миску с водой, и сделал
пригласительный жест. Каро недружелюбно посмотрел на пристава - в России собаки
почему-то терпеть не могли полицейских, почтальонов и велосипедистов, - и презрительно и
величественно отвернулся от него и от миски с водой.
- Никаких сомнений - бешеная. Не пьет! Боится воды - торжествовал пристав. -
Надо пристрелить - и уже ко мне: - Отойдите, молодой человек, в сторонку. Не трогайте ее.
Она и вас цапнуть может.
Но я встал на колени перед Каро, обнял его за шею, шепча:
- Пей, Каро, пей. Пей!
Каро высунул язык, лизнул им меня по лицу и, наклонив голову, принялся гулко и
старательно лакать воду, - вылакал всю до последней капли.
Приставу оставалось только ретироваться, предварительно получив двадцать пять рублей
за "собачий укус".
С Каро воспоминания Анненкова, махнув через десять лет, перенеслись на его попугая.
На говорящего попугая, весь день свободно летавшего по его квартире и только на ночь для сна
заглядывавшего в свою клетку.
Попугай часами сидел на плече Анненкова, свистел, пел романсы и приветствовал гостей,
нравившихся ему, картавым криком: "Здравствуйте, здравствуйте. Как я рад". А тех, кто ему
был не по сердцу, звонким: "До свиданья. Всего наилучшего. Счастливо оставаться!"
Может быть, если бы я жила не на Бассейной, а где нибудь подальше, я узнала бы еще
многое из детства и молодости Анненкова.
Но мы уже - совсем незаметно для меня - дошли до моего дома.
Я благодарю его за проводы. Это было так неожиданно и так приятно. Я и не
предполагала, что художник может быть таким милым, уютным и "настоящим", таким, будто я
с ним сто лет знакома, и не фунт, а пуд соли съела.
Мы прощаемся у моего подъезда. Теперь уже совершенно ясно, что мы друзья навсегда и
будем часто встречаться и разговаривать.
Поднимаясь ощупью по темной лестнице, я задаю себе вопрос: - А как отнесется
Гумилев к моей внезапно возникшей дружбе с Анненковым?
Как отнесется? Но отнестись ему к нашей дружбе никак не пришлось. По той простой
причине, что мы со следующего же дня оба забыли о ней. - При встречах обменивались лишь
прежними рукопожатиями и прежними: Как поживаете? Спасибо, отлично, -
сопровождаемыми улыбками.
Отчего? Наверно оттого, что мы оба были слишком заняты нашими шедшими
параллельно, но никогда больше не скрещивавшимися, судьбами.
Лишь зимой 21 года по желанию Якова Ноевича Блоха, издававшего книгу портретов
поэтов работы Ю. Анненкова, и пожелавшего, чтобы в ней был и мой портрет, мы опять
встретились "по-настоящему".
Анненков тогда был в расцвете славы. Он рисовал не только всех знаменитых
политических деятелей - Ленина, Троцкого, Луначарского и многих других, но и писателей и
поэтов, актеров и актрис.
Словом всех, кто тогда играл какую-нибудь роль в Петербурге и Москве. Нэпманы и
нэпманши были готовы заплатить что угодно, чтобы добиться чести быть изображенными
"самим Анненковым".
В его прихожей, на Кирочной, я столкнулась с одной из таких "нэпманш", кутавшейся в
мех, шуршащей шелками, дышащей духами, с бледным до голубизны лицом, кроваво красными
губами и удлиненно подведенными глазами - новый тип женщины в революционном
Петербурге.
Анненков встретил меня так сердечно и дружески, как будто он вчера, а не год тому назад
провожал меня домой.
Но этот год - трагический год смерти Блока и расстрела Гумилева - все же послужил
основной темой нашего разговора. И к воспоминаниям детства мы уже не возвращались. К тому
же я за это время успела выйти замуж, о чем мы, конечно, тоже поговорили.
Анненков показал мне уже сделанные им портреты Анны Ахматовой, Замятина и
Сологуба, предназначавшиеся для его книги. Между прочими и портрет Георгия Иванова.
- У него на редкость интересное лицо, - сказал он. - Совсем особенное. Да он и сам
особенный.
Телефон беспрерывно звонил, отрывая Анненкова от работы.
- Нет, нет, никак ке могу, - раздраженно отвечает он на клекот, доносящийся до
меня. - Цена? Дело не в цене, а в том, что у меня нет времени. Понимаете, нет времени. И уже
повесив трубку, добавляет: - И желания нет, сколько бы мне не заплатили.
Я позировала Анненкову больше двух часов. Я терпеть не могу позировать, мне тяжело и
скучно сидеть неподвижно и чувствовать на себе внимательный, будто ощупывающий меня
взгляд.

Но с Анненковым я не чувствовала ни скуки, ни тяжести. Мне даже жаль, что сеанс уже
кончен и надо уходить.
Следующий назначен на понедельник.
Я ухожу, не увидав наброска с себя.
- В следующий раз покажу, а сейчас нельзя. Так не забудьте. В понедельник, в три.
Я смеюсь.
- У меня память хорошая. Да если бы и плохая была, все равно не забыла бы. Ведь мне
очень лестно, что мой портрет будет в вашей книге. Будьте спокойны - приду, Юрий
Павлович.
Но я не пришла. В тот же вечер меня телеграммой вызвали в Москву к моему опасно
заболевшему брату.
А когда я через полтора месяца, вернулась в Петербург, Анненкова там не было. Он
куда-то уехал. Книга вышла без моего портрета, о чем я еще и сейчас жалею.
Но в книге в перечне портретов он указан.

Лето 21 года. Москва.
Я гощу у брата и, как здесь полагается, живу с ним и его женой в одной комнате, в
"уплотненной" квартире на Басманной.
У нас в Петербурге ни о каких "жилплощадях" и "уплотнениях" и речи нет. Все живут в
своих квартирах, а если почему-либо неудобно (из-за недействующего центрального отопления
или оттого что далеко от места службы), перебираются в другую пустующую квартиру - их
великое множество - выбирай любую, даром, а получить разрешение поселиться в них легче
легкого.
Здесь же, в квартире из шести комнат двадцать один жилец - "Всех возрастов и всех
полов" - живут в тесноте и обиде.
В такой тесноте, что частушка, распеваемая за стеной молодым рабочим под гармошку,
почти не звучит преувеличением:

Эх, привольно мы живем -
Как в гробах покойники:
Мы с женой в комоде спим,
Теща в рукомойнике.

Большинство жильцов давно перессорились. Ссоры возникают главным образом на кухне
между жилицами, мужья неизменно выступают на защиту жен и дело часто доходит до драки и
во всяком случае до взаимных обид и оскорблений.
Ко мне, как к элементу пришлому и, главное, временному здесь относятся довольно
гостеприимно.
Мне совсем не нравится в Москве, несмотря на то, что меня закармливают всякими
вкусностями. Но мне скучно. К тому же, что меня удивляет и огорчает, жена моего брата
ревнует его ко мне. Я бы уже уехала домой, но боюсь огорчить брата, всячески старающегося
угодить мне.
Сейчас он на службе, а его жена ушла на рынок за покупками. Я одна и это очень приятно.
Я берусь за свою новую балладу: как всегда когда остаюсь одна.

Вышло четверо их,
Хлопнула дверь,
- Улик никаких
Ищи нас теперь.
Четверо - каждый убийца и вор.
Нанимают мотор...

Дверь не хлопает, а отворяется без предварительного стука. В нее просовывается голова
молодой беременной соседки, жены того самого рабочего, что распевает частушки. Она
почему-то зауважала меня, должно быть за то, что я "из Питера". Она поверяет мне свои
семейные тайны и советуется со мной, как с оракулом, о самых разнообразных предметах.
Так она спросила меня сегодня утром в коридоре: Правда ли, скажите, Ленин издал
декрет, что нам пролетаркам носить всего шесть месяцев, а буржуйкам двенадцать?
На что я, чтобы не разбивать ее иллюзий, уклончиво ответила, что о таком декрете еще не
слыхала.
- Там вас какой-то гражданин спрашивает - звонко заявляет она.
Меня? Должно быть ошибка. Я никого здесь не знаю.
- Вестимо вас. Гражданку Одоевец из Питера.
Я бросаю карандаш и тетрадку и бегу в прихожую.
У окна стоит Гумилев, загорелый, помолодевший, улыбающийся, в белой парусиновой
шляпе лихо сдвинутой на бок.
- Что, не ожидали? - приветствует он меня. - Не легко было вас найти. Я боялся, что
вас дома не застану. И что тогда делать?
Я так удивлена, что даже не чувствую радости. Нет, я совсем не ожидала его. Мы
расстались с ним около месяца тому назад. Я уехала с братом в Москву, а он отправился с
адмиралом Неймицем в черноморское плавание.
Я веду его в нашу комнату и усаживаю его на диван, служащий мне постелью.
- Как же вы меня разыскали?
- Я ведь хитрый, как муха - отвечает он весело.
Это хвастливое "хитрый, как муха" показатель его особенно хорошего настроения. - Я
только утром приехал, и завтра пускаюсь в обратный путь, домой. Но сегодня, - он поднимает
указательный палец - я все же задам пир на весь мир. Быстрота и натиск. - Буду вечером
выступать в Дворце Искусств. Ну, конечно, как же без вас? К тому же тут Сологуб со своей
Анастасией Николаевной. Он тоже придет на мой вечер. Я вас с ним познакомлю, Ах, как я
чудесно плавал...

И, перебивая себя, оглядывает комнату. - Вам здесь тяжело, да? Слишком мало
пространства и предметы все какие-то будничные, лишенные души. Вот эта ширма - от нее
скука и даже страх. Здесь нельзя писать стихи. Ведь вы наверно за все это время ничего не
написали?
Я киваю.
- Все бьюсь над одной и той же балладой. Никак не могу кончить.
Он торжествует:
- Я так и знал. Здесь вам не хватает пространства, главное психологического
пространства. Эта ужасная скученность людей и вещей - скученность скуки. Вам надо как
можно скорее вернуться домой: завтра, самое позднее послезавтра. Брат огорчится? Вздор. -
Нечего ему огорчаться.

И вот уже вечер - "Вечер Гумилева во Дворце Искусств".
Но определение "пир на весь мир" совсем не подходит ему.
Гумилев выступает не в большом зале, где обыкновенно происходят литературные вечера,
а в каком-то маленьком длинном помещении, заставленном рядами стульев. Даже эстрады нет.
Гумилев сидит за столиком на расстоянии аршина от первого ряда.
Но он, по-видимому, легко переживает это "отсутствие пространства", эту "скучную
скученность" и, попирая

"Скудные законы естества",

чувствует себя триумфатором и победителем.
Слушателей немного - и они, - это как-то сразу чувствуется - настроены не в унисон
Гумилеву. Стихи его не "доходят" до слушателей.
Рядом со мной Сергей Бобров, автор "Лиры Лир", как всегда взъерошенный, несмотря на
духоту и жару в зеленом измятом непромокаемом пальто. Он криво усмехается, не скрывая
презрения.
В Москве нас, петербуржцев, презирают, считают "хламом и мертвечиной", о чем мне без
стеснения и обиняков было заявлено при первом моем посещении Союза Поэтов:
- Все у вас там мертвецы, хлам и бездарности.
У вас только одна Одоевцева. Да и то...
И когда я, покраснев, призналась, что я и есть "эта Одоевцева, да и то"... мне не
поверили, пока я, в доказательство, не предъявила своей труд-книжки.
Впрочем и тогда ко мне отнеслись без энтузиазма.
Я оглядываю слушателей. Они не похожи на наших петербургских - какие-то молодые
люди кокаинистического типа, какие-то девушки с сильно подведенными глазами, в
фантастических платьях и шляпах.
В первом ряду Сологуб. Я сразу узнаю его по портрету Юрия Анненкова. Он совсем
такой, как на портрете. Нет, не совсем. Там он все-таки кажется менее застывшим и
неподвижным. Менее неживым.
"Кирпич в сюртуке", как его называют. Но он не похож на кирпич. Кирпич красный. И
грубый. А он беломраморный и барственный, как вельможи времен Екатерины Великой. Он
скорее напоминает статую. Надгробную статую. Каменного Гостя. Памятник самому себе.
Он слушает с отсутствующим видом, застыв в собственном величии и никак нельзя
понять, нравится ему или нет.
Но большинству слушателей, я чувствую, стихи Гумилева совсем не нравятся. Это не
только равнодушная, это враждебная аудитория.
Правда выбор стихов неудачен. Гумилев, как будто нарочно, читает то, что должно
вызвать здесь в Москве, отталкивание: "Душа и тело", "Персидскую миниатюру", "Молитву
Мастеров", "Перстень"...
Нет, всего этого здесь читать не надо было. И в особенности - "Либерию". Зачем? Зачем
он читает эту "Либерию"?
Но Гумилев не замечает, вернее не хочет замечать настроения слушателей. Он
торжественно произносит:

Вы сегодня бледней чем всегда,
Позабывшись вы скажете даме
И что дама ответит тогда
Догадайтесь, пожалуйста, сами.

- Ответит то же, что и мы: дурак! - раздается звонкий театральный шопот.
Это Бобров. Все слышали и почти все смеются.
Я холодею от ужаса.
Гумилев не мог не слышать звонкого, хлесткого "дурак" брошенного в него. Что он
ответит? Неужели афоризм Сологуба - "Где люди, там скандал", получит здесь
подтверждение?
Но Гумилев еще выше поднимает голову и гордо смотрит прямо перед собой поверх
слушателей на стену, рот его растягивается широкой, самодовольной улыбкой - будто он
принял смех, за одобрение. Ведь действительно смешно сказать негритянке, что она бледна, как
тут не рассмеяться?
И он спокойно продолжает:

То повиснув на тонкой лозе,
То запрятавшись в листьях узорных,
В темной чаще живут шимпанзе
По соседству от города черных...


- Притворяется, что не слышал, - шепчет Бобров. - И вы тоже делаете вид, что не
слышали, как смеются над вашим мэтром. Слушайте его внимательно, восхищайтесь,
наслаждайтесь.
Я ничего не отвечаю. Он наклоняется ко мне:
- А лучше послушайте-ка стихи тоже обращенные к негритянке и тоже о негритянских
странах - и начинает читать, прекрасно выговаривая:

Mon enfant, ma soeur
Pense a la douceur
D'aller vivre ensemble...

Я прижимаю палец к губам. - Молчите! Перестаньте!
Гумилев кончил, встает и кланяется. Жиденькие аплодисменты, я напрасно отбиваю себе
ладони, стараясь "подогреть аудиторию". У нас в Петербурге это безошибочно удается. Я в
этом деле "спец", меня в Цехе так и называют "мастер клаки".
Надо почти пропустить первую волну аплодисментов, вступить в нее, когда она уже
начинает падать, вступить с бешеной энергией и этим вызвать овацию.
Но здесь мои расчеты не оправдываются. Мало кто следует моему примеру. Слушатели
шумно спешат к выходу, как ученики после скучного урока.
Я растерянно остаюсь на своем месте. Гумилев подходит ко мне. Весь его вид
свидетельствует о том, что вечер прошел, как нельзя лучше, и он очень доволен и рад.
- А вас ждет приятный сюрприз, - говорит он мне улыбаясь. - Мы сейчас отправимся
с Федором Кузьмичем и Анастасией Николаевной к Пронину. Он и вас пригласил, - широкий
жест в сторону - Позвольте вам представить Бориса Константиновича Пронина.
И сразу из-под протянутой руки Гумилева, как из под земли, появляется Пронин.
Так вот он какой: Пронин - перпетуум мобиле, Пронин - громокипящий кубок
несбыточных проектов, Пронин - муж знаменитой Веры Александровны - "la maitresse du
chien" и сам хозяин "Бродячей Собаки" - иллюзионист Пронин.
Внешность - обыкновенная. Без особых примет. Но до чего он симпатичен. Он
энергично и "задушевно" трясет мою руку и в порыве дружеских чувств как вихрь налетает на
меня, чуть не сбивая меня с ног. Вот, вот он заключит меня в объятия и прижмет к своему
любящему сердцу. Я отступаю на шаг.
Но до объятий все же не доходит. Он неожиданно кончает восторженную тираду
вопросом: - Надеюсь вы не откажетесь осчастливить меня своим посещением?
И я "конечно" не отказываюсь.
А он уже, расталкивая встречных, летит размахивая руками к Сологубу, почтительно и
шумно приветствуя его.
- Что, огорошил он вас? - спрашивает Гумилев. - К нему надо привыкнуть. Милый, но
неправдоподобный человек. Весь разрывается от жажды деятельности. Если такую энергию к
чему-нибудь путному приложить, мир перевернуть можно. Пойдемте в буфет, выпьем чаю.
И мы идем. Гумилев оглядывается.
- А этот рыжий уж опять тут, как тут. Как тень за мной ходит и стихи мои себе под нос
бубнит. Слышите?
Я тоже

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.