Жанр: История
ПУШКИН НА ЮГЕ
...ют костры инквизиции... Они и у нас были личными врагами нашего
великого преобразователя и бунтовали против него московских стрельцов, и
сейчас они же употребляют все свои старания, чтобы вернуть наш народ к
прежнему невежеству и оградить от вторжения наук и искусств. Эти
политические староверы убеждены, что они - избранники, которым все остальные
люди обречены в рабство... И они присваивают себе все дары небесные и
земные, всякое превосходство, а народу предоставляют одни труды и терпение;
отсюда родились все тиранические системы правления, начало которых следует
искать не столько в честолюбии самих властелинов, сколько в
изобретательности льстящих им".
Даже такие люди, как Александр Иванович Тургенев, этою речью Орлова
были несколько смущены. Вяземский, находивший, что от пера, очинённого
шпагою, больше и требовать нельзя, умно замечал: "Наше правительство не
выбирать, а удалять умеет с мастерской прозорливостью". На это Тургенев ему
возражал: "Я держал бы его близ государя, но держал бы на привязи".
Адъютант Орлова, Константин Алексеевич Охотников, большая умница и
скупой на слова, показал Пушкину один из самых первых приказов, выданных
Орловым при принятии им дивизии в Кишиневе.
Был туманный осенний денек, и, Пушкин отошел к окну, откинул портьеру и
сел на подоконник с сероватым листом плотной бумаги, исписанным старательным
писарским почерком.
"Вступив в командование первою пехотною дивизиею, я обратил внимание на
пограничное расположение оной и на состояние нижних чинов. Рассматривая
прежний ход дел, я удивился великому числу беглых и дезертиров". Далее
Пушкин читал о причинах побегов и, в первую очередь, о злоупотреблениях с
солдатским питанием: "...ежели сверх чаяния моего таковые злоупотребления
существуют где-л"бо в полках вверенной мне дивизии, то виновные недолго от
меня скроются, и я обязуюсь перед всеми честным моим словом, что предам их
военному суду, какого бы звания и чина они ни были, все прежние их заслуги
падут пред сею непростительною виною, ибо нет заслуг, которые могли бы в
таком случае отвратить от преступного начальника тяжкого наказания". - "Я
прошу господ офицеров крепко заняться своим делом, быть часто с солдатами,
говорить с ними, внушать им все солдатские добродетели, пещись о всех их
нуждах, давать им пример деятельности и возбуждать любовь к отечеству,
поручившему им свое хранение и свою безопасность... Я сам почитаю себе
честного солдата и другом и братом". - "Строгость и жестокость суть две вещи
разные, одна прилична тем людям, кои сотворены для начальства, другая
свойственна тем только, коим никакого начальства поручать не должно. Сим
правилом я буду руководствоваться, и господа офицеры могут быть уверены, что
тот из них, который обли-чится в жестокости, лишится в то же время навсегда
команды своей".
Резкий окрик, раздавшийся с улицы, заставил Пушкина выглянуть в окно.
Неизвестно, в чем состояла провинность солдата. Он стоял, вытянувшись в
струнку, офицер же выхватил саблю и грубо ругался, орал. Сквозь ругань,
однако, Пушкин смог разобрать:
- Когда бы ты был не из этой дивизии, я из тебя такой винегрет бы
устроил! Убирайся к чертовой матери, пока цел!
Руки у Пушкина дрогнули. Ой толкнул раму окна, но она не подалась, и
пока он возился с защелками и наконец распахнул окно, офицера уже не было.
Он скрылся за углом соседнего здания. Пушкин хотел выбежать на улицу, но
Охотников, сам потемневший с лица, его остановил.
- Этот мерзавец... этот господин офицер, - сказал он с заметною дрожью
в голосе, - адъютант Сабанеева - Ра-дич. Он мне знаком. Да, несомненно, он у
себя дома мог бы если не искрошить, то...
Он не докончил. Волнение помешало ему говорить. Пушкин схватил его за
руку.
- Я понимаю вас, - воскликнул он с Живостью, - вы с ними ведете войну!
- Вы угадали, - ответил Охотников, - и очень точно определили. Ио
настоящая война еще впереди. Я свободен сейчас, хотите пойти посмотреть нашу
школу?
Пушкин уже имел понятие о Сабанееве, командире корпуса, штаб которого
находился в Тирасполе. Но он его еще не видал. Это нечаянно вырвавшееся
словечко "война" верноги было порождено словами Охотникова: "Ом у себя
дома". Да, и в армии также были свои обособленные территории и резко
враждебные лагери...
Серенький день был прохладен. Туман поднимался, и на небе уже
оформлялись контуры облаков. Из-за заборов на улицу падали, плавно кружась,
желтые листья.
- В мягкую зиму случается, что даже дрозды, теплолюбивые птицы,
остаются у нас зимовать.
Пушкин взглянул на Охотникова не без изумления. Но фраза эта о птицах,
такая простая и столь неожиданная, окончательно привлекла его к этому
суровому человеку.
- Насколько я знаю, - говорил между тем Константин Алексеевич, -
первую школу у нас по ланкастерской системе завел у себя в Киеве Николай
Николаевич Раевский. Там ею заведовал наш генерал и довел число кантонистоо
с сорока до шестисот. Он вложил в это дело и силы, и личные средства. Вы
ведь с этим совсем незнакомы? Дети у нас обучают друг друга: успевающие
руководят отстающими, а главный учитель имеет лишь общее наблюдение за всем
ходом дела.
- Ну, в лицее у нас было немного иначе, - улыбнулся Пушкин, - там
часто как раз отстающие вели на поводу успевающих!
Школа была расположена в большой деревянной постройке. Одно из окон
было открыто, но оттуда не доносилось ни единого звука. "Верно, там и нет
никого", - подумалось Пушкину, привыкшему к лицейской свободе.
Но классы были полны. Подростки-мальчики, коротко остриженные, с живыми
глазенками, в одинаковых куртках, дружно, по-военному, встали навстречу
вошедшим. Особый их интерес возбудил, конечно, не капитан, которого знали
они уже хорошо, но тот рослый мальчик, как с первого взгляда им показалось,
который вошел с капитаном. Мальчик одет был, однако, по-взрослому и никак не
походил на кантониста... Пушкин, в свою очередь, с неменьшим интересом
оглядывал этот кишиневский лицей.
Ученики распределены были соответственно их успеваемости: каждое
отделение состояло из восьми человек. У каждого такого стола был свой
старший, а главный смотритель класса стоял у доски, на которой были вывешены
слова, разбитые на отдельные слоги.
- Продолжайте занятия! - приказал Охотников, и все стриженые головы
наклонились над покатыми пальпетами, в которых насыпан был ровным слоем
тонкий песок.
Точно на морском берегу - кто пальцем, кто тонко очиненной, как перо,
палочкой, выводили они на песке заданные им слова. Потом было чтение вслух:
каждый отдельно, потом по отделениям и, наконец, хором весь класс. Все это
было очень занимательно: в этом было что-то и от игры, но в целом требовало
пристального к себе внимания.
Пушкин задумался и крепко сжал губы, как это делывал, когда, бывало,
решал не дававшуюся ему математическую задачу. Он недоуменно взглянул на
Охотникова, а тот точно бы отгадал его мысли.
- Вам хочется, может быть, - сказал он с улыбкой, - чтобы летний гром
прогремел в осенний денек? Прочтите им что-нибудь из "Руслана"... Ну, как
бился с живой головой!
Пушкин смутился.
- "Черная шаль" выбила у меня все стихи из головы... Только ее я
читаю... - И стал вспоминать потихоньку Руслана:
Найду ли краски и слова?
Пред ним живая голова.
Огромны очи сном объяты;
Храпит, качая шлем пернатый...
Десятки блестящих юных глаз, как пчелы в цветок, впивались в него.
Царило то самое безмолвие степи, в котором витязю предстояло вступить в бой
с огромною головою богатыря. Пушкин чувствовал эту живую и напряженную,
пристальную тишину. Странно, он перед ребятами волновался, голос его звенел.
Как это было похоже и непохоже на памятное чтение перед Державиным! Там он
читал для него одного, и этот старик - великолепный восемнадцатый век, его
судия, возвышался перед ним, как огромный холм. Здесь же... Он почти их не
видел, но смутно и в то же время отчетливо сознавал, будто бы слышал
действительно живое эхо, как их молодые сердца бьются под куртками вместе с
его собственным сердцем - удар в удар.
Когда он уходил, ребята его обступили. Они были в восторге, и голоса их
плескались, как воды ручья.
На улице Охотников ему объяснял:
- Мы с ними ведем и кое-какие беседы. Но больше со старшими: у нас
есть еще школы для солдат и для юнкеров. Туда собирается Михаил Федорович
пригласить замечательного человека из егерского полка в Аккермане -
Раевского.
- Как Раевского? - воскликнул Пушкин. - Не родственник ли он генерала?
Охотников, прощаясь, с улыбкой ответил:
- Нет, этот Раевский совершенно особенный, он сам по себе.
Но Пушкину уже самая эта фамилия была мила. Оставшись один, он
направился за город.
День между тем прояснился. Облака в вышине, всласть подымив и
покурчавившись, великолепно теперь громоздились одно на другое, меж ними
синело горными озерами холодноватое небо. В такую погоду и шаг звонок, а
мысли бегут, обгоняя шаги.
Полтора всего месяца, а чего только не было аа эти быстро мелькнувшие
пестрые дни! Сколько знакомств, раз-дуиий и разговоров. Чтение. "Пленник", о
котором пока великий молчок, но который вчерне вот-вот будет готов. "Черная
шаль", которую все твердят наизусть, - молдаванская песня, услышанная им в
"Зеленом трактире". И только вспомнил про "Черную шаль", увидел, как армянин
Худобашев, как бы переломленный набок и загребающий правой ногой, принял ее
на свой счет и не прочь был себя выставлять соперником Пушкина... И Пушкин
почти хохотал, вспоминая, как кидал его на диван и, садясь на него верхом,
приговаривал:
- Что, длинный нос, гречанок задумал у меня отбивать?
И вспоминал великую глупость, как в бильярдной, подвыпив, за жженкой
поссорился с кишиневским почтмейстером Алексеевым и с уланским полковником
Федором Федоровичем, братом генерала Орлова, - поссорился, будучи, кажется,
сам виноват. Но помирили. Липранди их помирил. И хорошо. А Федор Федорыч
этот - забавнейший в сущности человек. Как он, двадцатилетним офицером,
проигравшись в карты, стрелялся перед зеркалом, а пистолет разорвало, и пуля
прошла через подбородок, а через год потерял ногу в бою и теперь ходил на
деревяиь ке...
Пушкин ждал возвращения Михаила Орлова, уехавшего, гго служебным делам.
Давыдовы, два брата по матери генерала Раевского, Приехавшие погостить
к Михаилу Федоровичу в Кишинев, звали его на именины родительницы в имение
Кам?нку, где они все проживали большою семьей. Орлов дал согла-еке. Они
звали и Пушкина, уверяя, что дамы ждут его не дождутся. Пушкин отчасти
догадывался, что дело было не в одних именинах, но его ни во что не
посвящали, И ой обижался немного, что ему как бы предназначалась роль
простого увеселителя дам. Но, пораздумав, он махнул на это рукой: главное -
снова увидит Раевских. Александр и отец должны быть, наверное, там, а ежели
сестры и Николай останутся в Киеве, то кто ему запретит махнуть и в Киев:
спрашиваться там будет не у кого! Только б отсюда Инзов его отпустил.
Пушкин и не заметил, как взобрался на один из холмов, раскинувших свои
шатры над Кишиневом. Пестрый городок лежал у его ног. Белели дома,
коричневато темнели сады, редкая листва поблескивала под лучами неяркого
солнца, на минуту проглядывавшего меж облаков. Река Бык извивалась по лугу,
как нарисованная на карте. Здесь ему жить, и ежели даже отправится в
Каменку, все равно ведь сюда возвращаться... А надолго ли, и вообще как же
дальше все будет?
Он присел на прохладную осеннюю землю и обнял колени руками. Ветерок
пробегал, чуть щекоча, по коротким его волосам. Эта прохлада очень приятна,
в ней свежесть и бодрость; нельзя унывать.
Полтора эти месяца лежали пред ним, и он их обозревал тоже как бы с
холма. Так разнообразны, пестры, но порой и значительны были кишиневские
впечатления Пушкина. Под легким узором людского "базара" как ощутимы были
ему на глубине движения другой, большой жизни, искавшей выхода на
поверхность. Нет, нет! Не надо унывать.
Пушкин прилег на землю и закрыл глаза. Солнце слабым лучом бередило
опущенные ресницы, и от этого легкого касания в сердце возникала неясная
музыка. Снова пред ним ожил Кавказ и Юрзуф, южное море, и, как на заре, он
видел в волнах Нереиду... Музыка еще не рождала слова, но когда-нибудь
придут и они! Слабая улыбка тронула губы, потом они дрогнули, полуоткрылись
и пропустили легкое дыхание. Пушкин для себя незаметно уснул.
Когда он пробудился, - руки под головой, - не сразу он мог сообразить,
где он и как сюда попал. Он стал глядеть в небо и увидел там нечто, как бы
продолжавшее его молодой легкий сон.
Солнце 0ыло покрыто причудливо темневшим косматым облаком, но лучи били
из-за огненной его оторочки - голубые лучи, каких не видал никогда. Как если
бы солнце было в темнице, но пело, побеждая темницу. Это было чудесно!
Пушкин вскочил и протянул вперед обе руки, как бы стремясь охватить в
едином объятии небо и землю. Так секунду помедлив, сжал он ладони и, опять
разомкнув, медленно положил их на грудь. Он не сознавал этих движений, но
слышал, как сильно, порывисто билось в груди его сердце.
Это ощущение биения собственной жизни и голубых неукротимых лучей
как-то сливалось в оАно, точно бы в нем самом загоралась такая же огневая
оторочка, как у того облака на вышине: это и бой, и победа, и песня. Жить -
хорошо!
С холма он сбежал, как любил это делать, когда сердце бывало полно:
так, верно, воды неудержимо бегут с высоты.
Уже внизу, немного запыхавшись и умеряя размеренным шагом биение
сердца, он снова обрел потребность и пошутить. Он вспомнил: дрозды...
теплолюбивая птица... "Ну что же, и я, вольнолюбивая птица, попробую тут
зазимовать... А все-таки, раньше того, - в Каменку! В Каменку!"
Глава седьмая
НА БЕРЕГАХ ТЯСМИНА
Все так и случилось. Орлов поговорил с Инзовым, и добрый Иван Никитич
эту новую отлучку Пушкину разрешил.
- С генералом Раевским я тебя отпустил из Екатери-нослава, - сказал он
ему на прощание, - и к генералу Раевскому опять отпускаю. Только тогда был
ты больной и вылечился, а теперь остерегайся - не захворай. В Каменке климат
опасный!
При этом Инзов сощурил левый свой глаз, стремясь подчеркнуть этим
движением всю тонкость сделанного им йамека. Пушкин, впрочем, и так отлично
догадывался, что именно тот имеет в виду, но притворился, будто подумал
что-то другое. Он коснулся рукою сердца и, смеясь, возразил:
- За это ручаюсь. Будьте покойны.
- Что, брат, за это... Вот за что поручись!
И старик постучал желтоватыми пальцами по лбу.
За этой шутливой беседой скрывалось, конечно, и серьезное. Во всяком
случае Пушкин надеялся застать и увидеть в именины у Давыдовых множество
новых и интересных людей. За самые последние дни до Кишинева дошли слухи о
военном бунте Семеновского полка в Петербурге. Что-то готовилось и
назревало. "Настоящая война еще впереди", - вспомнились ему слова
Охотникова, также теперь собиравшегося в Каменку. Пушкин часто спрашивал
себя: "А где же мое, собственно, места? И какова цель моей жизни?"
Выехать решено было рано, и Орлов накануне отъезда пригласил Пушкина к
себе переночевать.
Пушкин у него и обедал, после обеда пили вино, но гости не засиделись и
разошлись необычно рано. Забравшись с ногами на диван, он слушал
доносившиеся до него звуки из кабинета Орлова, где хозяин сам приводил в
порядок какие-то, видимо, особенно важные для себя бумаги. Может быть, он
намеревался взять их с собой.
Просторная комната, еще недавно освещенная десятками свечей и полная
шумного говора и восклицании, с"й-час была слабо освещена и совершенно
пустынна. Свет падал косым нешироким половичком только из полуоткрытых
дверей кабинета. "Он занят теперь, но что он там думает? Думы не то же, что
мысли. Мысли приходят и уступают место другим, думы же человека не покидают,
они сопутствуют ему во всем".
Пушкин знал одну тайну про Михаила Федоровича, о ней шепотом говорили
друг другу. Да и вообще в Кишиневе не было тайн: там знали подчае один про
другого даже такое, чего вовсе и не было. Орлов еще не жених, но едет
жениться. Он вообще очень уверен в себе, но в этом уверен ли? И можно ли
быть вообще в этом уверенным? Наверное, он будет просить Александра
Раевского переговорить и с отцом, и с сестрой. Недаром такая и переписка меж
ними...
И Пушкин, закрывая глаза, видел каменистую дорогу, идущую в гору, и
почему-то сначала узкую длинную тень, немного изогнутую неровностями почвы,
а потом уже и саму Екатерину Николаевну под кружевом зонтика и с палевою
розою в волосах... Орлов никогда про нее не говорил, и Пушкин - ни слова. И,
конечно, там, за стеной, каковы бы ни были даже и самые важные мысли, думы
его, несомненно, о ней.
Сколько так прошло времени, трудно сказать.
- Александр Сергеевич, вы задремали? - услышал он голос Орлова.
Он и не думал дремать и тотчас открыл глаза.
- Скоро и в самом деле надо ложиться, - сказал Орлов и принялся
неспешно ходить вдоль столовой.
Пушкину показалось, что он что-то скажет сейчас, и непременно об этом.
Но Орлов заговорил, по видимости, соссем о другом., Пушкин не раз слышал его
суждения в общих беседах за стаканом вина. Но непосредственно между ними
двумя серьезного разговора никогда еще не бывало. Орлов говорил в раздумье и
даже отчасти как бы с самим собой. И Пушкин безмолвно подавал ему реплики.
- Я оттого, собственно, из Киева и ушел... ("Я понимаю отлично, почему
ты ушел... Я и сам от смущения и от страха - не ушел бы, а убежал!") Здесь я
могу делать все, как хочу, как почитаю необходимым, здесь я начальник и сам
за все отвечаю, не правда ли? ("А там ты не начальник даже и над собою
самим, и там ты не отвечаешь даже за самого себя!")
Пушкин подавал немые эти реплики горячо и тотчас, но вслух ничего не
произносил.
- Откровенность не есть добродетель нашего века, - продолжал Орлов, -
но к вам я имею открытость. Еще недавно писал я сестре, что живу совершенно
спокойно, а чтобы быть счастливым, мне давно уже не нужно ничего другого,
как не быть несчастным. Но так ли это?
"Вот они - его думы!" - Пушкину казалось, что он теперь хорошо его
понимал.
- Она мне прислала попону, отличную, даже особенную. Вы не видали? СЯ
вам покажу. Как был бы я рад расстелить ее, сняв с коня, на зеленом лугу
после какого-нибудь нового боя и глядеть на облака в вышине и вспо-Мйнать...
У Пушкина горячо стало на сердце. С чуть заметною горькой усмешкой, в
наступившей вдруг тишине, докончил он за Орлова:
- Вспоминать... о сестре?
Но Орлов как бы ничего не заметил.
- Да, о сестре, и о всех любимых и близких. Пушкин теперь себя
внутренне укорял. Перед ним был человек, которого он искренно и глубоко
уважал. Все, что он говорил, шло от души, и поминание боя никак уже не было
в нем ни декорацией, ни похвальбой. Вот человек, для которого отчизна -
дыхание и воздух. Еще на Кавказе от Александра Раевского он слышал рассказ,
как шестнадцати от роду лет, получив золотую шпагу за храбрость в бою под
Аустерлицем, Орлов, принимая ее, заплакал, узнав, что сражение было
проиграно. Не личный успех и не слава ему были дороги. Так что же, ему ли
завидовать, его ль ревновать? И Пушкину так захотелось спрыгнуть с дивана и
схватить за обе руки этого большого красивого человека и пожелать ему
счастья...
Но Орлов в самую эту минуту, вдруг по-военному ловко повернувшись на
каблуках, улыбнулся светской улыбкой.
- Не правда ли, из меня не дурная вышла бы ня-шошка? Я вас совсем
усыпил.
И они пожелали друг другу доброго сна.
Осень в том году на Украине выдалась ясная, теплая. Ноябрь уже
перевалил за половину, а еще леса кое-где не были вовсе черны. Порой
пролетала отбившаяся и запоздалая цапля, и аист, напоминая Михайловское,
стоял где-нибудь на одной ноге у затона, не боясь простудиться. На лугах по
мочежинам еще зеленела трава, радуя глаз, и, низко склонившись, прилежно
щипали ее грустные овцы; облака на синеве все завивались по-летнему. По
утрам, однако ж, ложился по перелескам сизый туман, и солнце вставало -
недужное.
Худенький Пушкин зарею поеживался, а Михаила Орлов, не жадный до сна,
плечистый и плотный, пышущий здоровьем и утренним добродушием, закуривал
походную трубку. Александр глядел на него, не полностию размыкая ресницы.
- Что ты на меня щуришься! Я ведь не солнце.
- Верно, но на вас лежит солнечный отблеск, - ответил Пушкин не без
намека.
Когда бы вчера Орлов и не помешал невольному порыву его, все же вряд ли
б и сам он решился открыто заговорить. Сейчас было совсем иное - день,
путешествие, простота.
- На какую рекрутскую службу ты поступил, я не знаю, - продолжал
шутить Михаил Федорович, обращаясь к Пушкину на "ты", как всегда это
делывал, будучи в расположении веселом. - Не знаю я этого. Но ты голову
выбрил: оттого, знать, и зябко.
- Подождите, генерал, скоро забреют и вас, - живо ответил ему Пушкин
и, видя недоумение на розовом лице своего собеседника, пояснил: - Я разумею,
на службе у Гименея.
Волна крови прилила к щекам Михаила Федоровича. Он выпустил целое
облако дыма и, скрывая смущение, расхохотался, - быть может, несколько более
громко, чем бы хотел.
- Откуда ты знаешь?
- Сердце сказало.
- Ну-ну! - немного смущенно погрозил ему пальцем Орлов. - Я знаю тебя
и твою "Черную шаль", - не вздумай приревновать!
Тут покраснеть пришлось в свою очередь Пушкину, и он принялся
расспрашивать о гостях, ожидавшихся в Каменке. Но на эту тему Михаил
Федорович распространялся не слишком с большою охотой. И Пушкин умолк, дабы
не возбудить в собеседнике излишней настороженности. Да оно и любопытнее
было - все видеть и все разгадать самому.
Само по себе путешествие было очень приятно. Снова ложилась земля под
колеса, кружились поля и плавно бежали деревья на горизонте.
Когда после тракта дорога пошла меж холмов, лесистым проселком, все
ниже спускаясь к долине Тясмина, - реки, про которую доселе он только
слыхал, - в воздухе повеяло сладковатым, несколько пряным запахом прелой
опавшей листвы. Пушкин вытянул ноги, снял шляпу, под нею ермолку. Касание
холодного воздуха к коже напоминало немного купание.
Он про себя улыбнулся. Теперь, чтобы осень, с детства любимая, дохнула
во всей полноте, недоставало, пожалуй, еще только по ветру горьковатого дыма
из кухонных труб, а в самой усадьбе, наверное, встретит особо приятный для
путников аромат пирогов - в честь именинницы, престарелой вдовы Екатерины
Николаевны, - родоначальницы сначала Раевских, позже Давыдовых.
Лошади прибавили рыси, когда на взгорье, господствуя над рекой и
местечком, открылся глазам двухэтажный обширный помещичий дом, и по обе
стороны от него многочисленные службы. Флигель стоял прямо в саду, ближе к
.реке. Ниже еще, у плотины, стояла старая мельница; красивая башня при входе
напоминала собой мавзолей. Две церкви местечка поблескивали небольшими
крестами. Одна Ш них, новенькая, деревянная, как подъехали ближе, казалось,
пахла еще свежими бревнами. Избы белели по-украински - равно и у крестьян, и
у евреев, занимавших, целый порядок вверх по реке.
Сад, начинавшийся от господского дома, был гол и прозрачен. В высоких
сапогах, с ружьем за плечами, с двумя собаками по саду шел молодой человек.
Завидев экипаж, он остановился, снял шляпу и чуть декоративно задержал ее
так в отведенной руке, приветствуя этим жестом гостей. Пушкин только
взглянул на него и сразу узнал.
- Александр! - закричал он, соскакивая на ходу с экипажа.
- Куда вы? Он к нам подойдет!
Но Пушкин не слышал, что ему говорил Орлов. Перепрыгивая через канаву,
отделявшую сад от дороги, он едва не споткнулся и, лишь ухватившись за голую
гибкую ветку орешника, быстро, легко выскочил на довольно крутую, заросшую
кустарником насыпь. Александр Раевский, степенно и не торопясь, придерживая
покороче собак, шел ему навстречу. Они обнялись.
- Ну, Александр, я очень рад, что ты выбрался к нам, - говорил
Раевский с искренней радостью и, однако же, чуть покровительственно
поглядывая на друга сверху вниз.
Пушкин взглянул на него сияющими, загоревшимися глазами.
- Орлов тебя дожидается...
Но Орлов как раз махнул кучеру, и тот резво погнал лошадей.
- Ну, что, подружились?
- Я уважаю Орлова, - ответил Пушкин серьезно и несколько сдвинув
брови.
"Он непременно будет с ним говорить о сестре", - подумал он в то же
самое время и, чуть запинаясь, спросил:
- А кто же из ваших... здесь? Кто приехал?
- Ах, вот ты с кем подружился! - смеясь, возразил Раевский. - Я знаю
уже, я все теперь знаю...
И, любуясь смущением Пушкина, рассказал ему, что сестры будто и
собирались, да из-за нездоровья Елены остались в Киеве ("Ну, язык и до Киева
доведет... Буду там непременно!" - пронеслось у Пушкина в голове)... что и
брат Николай не захотел их покидать...
- А впрочем, я поглядел бы, как он вздумал бы их покинуть.
- Но почему ж?
- Отец не пустил.
- А, понимаю, - весело рассмеялся Пушкин. - В Каменке климат, говорят,
опасный! Но меня вот пустили...
- Вот именно климат, - улыбнулся в ответ и Раевский.
- А что, - спросил его Пушкин, не удержавшись. - Кто тут? Говори. Есть
интересные люди?
- Люди как люди, -
...Закладка в соц.сетях