Жанр: История
ПУШКИН НА ЮГЕ
...ой фразы его были
свои, особенные основания.
Еще в Петербурге, давно, когда из Раевских он знал лишь одного Николая,
тот как-то ему рассказал, что сестры, вернувшись из Крыма, привезли оттуда
интересное старое предание - о любви хана Гирея к Марии Потоцкой. Польская
княжна была его пленницей в роскошном бахчисарайском дворце, но и хан сам
был в плену ее красоты, ее нерушимой твердости и душевной чистоты. Красавица
христианка погибла от ревности любимой жены хана, которую он забыл ради
новой пленницы, так не похожей ни на одну из его красавиц рабынь. Он жестоко
расправился с преступной женой, а над могилой Марии воздвиг мраморный
памятник-фонтан, который сестры Раевские окрестили "фонтаном слез".
Уже и тогда рассказ этот взволновал творческое воображение Пушкина, но
потом он забыл о нем, и только вечером накануне отъезда, у маленького
юрзуфского фонтана, когда вся молодежь возвращалась с прощальной прогулки по
берегу моря, Мария невольно напомнила ему это предание.
- А вот и наш "фонтан слез", - сказала она, по обыкновению смешивая
улыбку с какою-то затаенною серьезною мыслью; впрочем, взгляд ее тут же
договорил и остальное: "Да, да, - фонтан слез: ведь вы от нас уезжаете!"
- Да, я уезжаю, - так и ответил Пушкин и невольно остановился у
скромно журчавшей воды. - Как хотел бы я, Николай, чтобы ты еще раз
рассказал...
- Что ж там рассказывать, - возразил Николай, - ведь ты уж одну
пленницу изобразил между фонтанов...
- Какую?
- А Людмилу в саду Черномора, и самый сад даже сравнил с садами "князя
Тавриды"...
- Как ты все это помнишь!
- Не хуже, чем ты... Но почему ж, собственно, я должен рассказывать? -
улыбнулся Николай и пояснил шутливо: - Почему я, когда здесь журчат, можно
сказать, первоисточники?
Сестры засмеялись. Но Пушкин их попросил серьезно и, водреки всякому
этикету, опустился на камень низкой ограды: никуда не уйду! Минута тишины
преодолела неловкость, кому же начать. И начала Мария.
- Мне так всегда жалко эту княжну, - промолвила она раздумчиво и как
если бы сама ее знала. - Она жила дома у старика отца, и он ею гордился. Нас
много, а она была одна и была очень красива. И это верно - была очень тихая,
но и веселая, и вот не знала своей судьбы...
Мария в рассказе порою немного сбивалась, но сестры тотчас ее
поправляли и добавляли подробности. Сами слова ее как бы сливались с тихим,
неумолкающим лепетом выгибающих спинку и ниспадающих струй маленького
юрзуфского фонтана.
Но когда Мария живописала ревность ханской жены - Заремы, голосок ее
начинал звенеть настоящею страстью, и даже в наступающих сумерках было
видно, как поблескивали черные ее, подернутые влагой глаза.
- Оставь мне его! Сделай так, чтобы он тебя разлюбил.
Екатерина Николаевна, слушая, чуть усмехалась: ей хорошо было известно,
какая в маленькой сестренке ее - большая ревнивица!
- Но вообще, - сказала она, будучи умницей и не желая прятать свой
ум, - вообще, это не только любовная история, это столкновение
магометанского мира с христианством: и на полях войны, и на поприще чувств.
Там вы увидите крест рядом с магометанской луной - на самом фонтане.
- А как же иначе? - возразила Мария. - Только так хан и мог соединить
себя с ней.
Тут и Екатерина Николаевна слышно вздохнула: словами она выражала
спокойную, верную мысль, а в тоне, когда говорила, проступало горячее
чувство взволнованности. От Пушкина не укрылось и это.
Впрочем, и сам он полностью отдался поэтическому очарованию этой давней
истории... скорее легенды... Но что до того, - не легендою был этот
неспешный, и все же так стремительно промчавшийся вечер - невозвратимый!
Елена почти не вступала в рассказ. У самого дома Пушкин спросил ее:
- А вы что примолкли? Что же вы скажете об этом предании?
- Я ничего не скажу. Мало ли что, и помимо религии, становится между
людьми глухою стеной! - И она подняла на него свои печальные и ясные глаза;
или она намекала на свое нездоровье?
Пушкин короткого этого разговора не продолжал. Вечер спускался, быстро
темнея, и фигура Елены казалась колеблемой легкою тенью, еще земною, но уже
отлетающей...
Все это сейчас вспомнилось Пушкину, как если бы было вчера. И сегодня
же он будет в Бахчисарае и увидит фонтан! Так вот набегало откуда это
волнение чувств... Он быстро вскочил и оделся.
-Чудесное утро сияло над миром. Ранние птички, невидимые в кустах
полифемовых смоковниц, робко пробовали свои голоса, чуть охрипшие от сырости
ночи. Роса блистала, переливаясь на листьях и на траве. Как гнезда ласточек,
лепились в скале кельи монахов. До моря, казалось, рукою подать. Огромная
лестница, вырубленная прямо в камнях, вела к тихой, просторной, по-утреннему
молочно голубеющей дали. Как он успел полюбить этот полуденный край! И вот
он отходит в прошлое... И суждено ли когда-нибудь возвратиться сюда?
Сердце Пушкина сжалось. Море, прощай! Таврида, прощай!
Но настоящее прощание с Тавридой было в Бахчисарае.
Туда они прибыли, когда солнце уже заметно клонилось к закату. Большую
часть пути тропа пролегала в тесном ущелье, по обеим сторонам которого
высились крутые утесы. Порою они пересекались поперечными расщелинами или
переходили в пустынные плоскогорья; кое-где темнели пещеры - дело рук
человеческих, пещерные города.
Неподалеку от одного такого древнего становища всадники наши наблюдали
любопытное зрелище; бой двух горных баранов. Оба они отчетливо рисовались на
фоне синего неба, и это придавало поединку их какую-то особую романтичность.
Они сшибались так крепко, что казалось, будто их черепа, вдавившись один в
другой, уже не могут разъединиться, но, покачав этой слитною головой, они
наконец все же расцеплялись и расходились на некоторое, всегда одно и то же,
как на настоящей дуэли, расстояние, а чуть помедлив, снова и снова
сближались - неспешно, наклонив головы и не спуская друг с друга
внимательного и напряженного взгляда, и... опять - сильный и точный удар, от
которого, верно, сыпались искры из глаз. Ни один другому не хотел
уступать... Да оно и понятно: на соседней долине мирно и грациозно паслась
молодая шелковистая красавица, делавшая, впрочем, Вид, что она здесь совсем
ни при чем.
- А крепкие бойцы! - сказал Николай Николаевич; даже и он на них
загляделся.
- При первой же дуэли их вспомню, - отозвался и Пушкин.
Но вообще в эту дорогу он не был словоохотлив, а Раевский обычно не
возражал, когда на молодого спутника его находила подобная молчаливость.
Однако же самый Бахчисарай встретил их звонко и весело.
Тотчас за каменными большими воротами, выстроенными Потемкиным к
приезду Екатерины, шла длинная улица, по которой оживленно скользили, как
тени, женщины, покрытые белыми праздничными чадрами. У правоверных суннитов
шел второй день веселого праздника - курбан-байрам. После танцев и музыки,
сопровождавших древние воинственные состязания, мужчины сейчас предавались
отдохновению, веселой толпой заливая шумный базар. Но и женам, и девушкам не
сиделось после жирного барашка дома, и они обегали соседок, чтобы еще раз
(полакомиться миндалем иль виноградом и всласть посудачить о событиях
прошедшего дня. Домишки, сложенные из неотесанного местного камня, были малы
и темны, но у каждого высились тополя и маслины, старые ореховые деревья.
По мере приближения к базару дома становились выше, легко нависали
балконы; гуще стояли деревья, внятнее были звуки зурны, звончей восклицания.
Самая площадь полна была народу, никто никуда не шел, но все пребывали в
движении. Лавки еще были открыты, кофейные переполнены; в шашлычных и
чебуречных также была теснота.
Пушкин был бы не прочь соскочить с коня и смешаться с этой пестрой
толпой, но он был не один, да и усталость его одолевала.
Миновав базар и несколько мечетей со стройными белыми минаретами, они
спустились несколько вниз и переехали по мосту грязную, тинистую речушку,
застроенную по обоим берегам беспорядочно раскиданными домишками. А вот и
ханский дворец!
Лучи закатного солнца, неяркие, желтые, заливали и двор, и постройки,
неровные - то выше, то ниже, то старые, то поновей: время оставило здесь
много следов. Строения эти теснились друг к другу, а то и вовсе сливались
одно с другим, создавая впечатление сказочного розового городка.
Раевский дорогою Пушкину кое-что рассказал о Бахчисарае. Дворец много
раз подвергался полному разорению - и Минихом, и фельдмаршалом Ласси, и
войсками князя Долгорукова-Крымского. Тридцать семь лет тому назад последний
хан Шагин-Гирей покинул столицу и увез из дворца почти все, что было в нем
ценного, но через четыре года Потемкин отделал его к приезду Екатерины. Два
года тому назад был здесь и Александр: опять Александр! Но Пушкин, отдав ему
дань в Таганроге, сейчас уже вовсе не думал о нем. Дыхание мусульманского
мира охватывало его.
Почти ничего не осталось от старого... И все же, странное дело, веяло
ото всего настоящею стариной, точно бы она никуда и не уходила, а множество
обветшавших, а то и вовсе разрушенных гаремных комнат говорило о былом
больше, вернее и таинственнее, чем если бы они оставались в сохранности.
Розы рдели под солнцем особенно ярко, виноград вился на свободе, высились
огромные тополя, соперничая своей высотой с минаретами, кидая длинные
бегущие тени.!. И это живое и мерное дыхание жизни при полном безлюдье и
тишине также особенно оттеняло, что некогда пышные пирования, здесь
протекавшие, отошли безвозвратно...
О приезде Раевского уже знали, как оказалось, и ему отведены были
комнаты в самом дворце. Местные власти прибыли тотчас - приветствовать,
разместить и устроить. Пушкин же, этикетом не связанный, забыв об усталости,
о недомогании, тотчас побежал - увидеть фонтан!
Фонтан был, однако, лишь небольшою деталью в этом огромном скопище
многих строений, дворов, ворот и дверей. Сколько на все это положено было
труда каменотесов и землекопов, плотников и столяров, ваятелей и резчиков,
кладчиков, художников и маляров! Но основными строителями-зодчими были,
конечно, мастера из солнечных италийских земель.
И сколько событий тут протекало, сколько жизней дышало в этих стенах:
слезы мешались с улыбкой, огорчения с буйною страстью, молитвы с мечтами...
сколько воспоминаний, раздумья и... преступлений!
Но вот для Пушкина - как раз именно эта деталь, в сущности скромный
мраморный памятник, также немного напоминавший своими очертаниями небольшую
простую часовню, этот фонтан со скупым падением капель, подобных неспешным и
кротким словам повествования о живой старине, - он-то и оказался тем
истинным центром, куда все сходилось, где и давнее, и вовсе недавнее
сливались воедино; тут-то, как сказочным ключиком, открывались все двери и
все сердца, в том числе и собственное. Воспоминания свои как бы становились
рядом и перемешивались с воспоминаниями, слышанными из милых уст. И видел он
все - и свое, и былое; и девы гарема, и сестры Раевские живыми тенями
возникали в воображении с волнующей прелестью их и загадочной той немотой,
что разрешалась за них и звучала в мерном падении, в музыке водяных этих
слез.
Он сердцем был с теми, кого обещал вспомнить здесь, в ханском дворце. А
они - вспоминают ли?.. И вдруг, как бы в ответ, до него донесся голос,
который заставил его встрепенуться. Голос позвал его...
Николай Николаевич, отказавшись от любезных услуг хозяев Бахчисарая,
непременно желавших его проводить, также вышел один осмотреть ханский
дворец. Он шел, неслышно ступая по мягким коврам и плетеным настилкам.
Пушкина нигде не было. Неужели же, неугомонный, он убежал на базар? Но вот
наконец, вглядевшись, в глубине одного перехода, он различил силуэт молодого
человека, стоявшего в глубокой задумчивости; рука на груди, точно старался
умерить биение сердца. - Александр! - негромко позвал Николай Николаевич, и
слабое эхо ему отвечало.
Пушкин тотчас обернулся и с такою порывистой живостью, как будто бы
только и ждал этого зова. "Это они, - подумал он суеверно, - они уже не
молчат, как при расставании, они вспоминают меня". В этой отцовской
тональности было что-то общее им всем, что-то "в высшей степени раевское".
Это не было голосом каждой в отдельности, но и каждую напоминало.
- Что с вами, Александр?
- Со мной? Ничего... Это меня трясет лихорадка.
- Полно, на вас нет лица. А вы не видали еще развалин гарема? Мы
завтра рано уедем, пойдемте. Я хочу побывать и на ханском кладбище.
И Раевский спокойно и властно взял его за руку.
Пушкин провел беспокойную ночь. Он рано улегся, снова сославшись на
лихорадку; лихорадка была и в крови, и в душе. Слов еще не было, но звенел
уже лихорадочный ритм, плыли краски, видения; Он то кутался в простыни,
пытаясь уснуть, то вытягивался во весь рост и закидывал руки за голову.
Тогда до него доносились голоса из соседней комнаты. У Раевского
возобновился поток посетителей. Важные старики-горожане один за другим
приходили к нему - выразить свою преданность и уважение. Благосклонный и
любознательный генерал расспрашивал их и о дельном, и о любопытных ему
пустяках: как нынче на состязаниях гоняли и убивали баранов, предназначенных
для раздачи беднякам; и почему сунниты делают омовение рук снизу вверх,
начиная от кисти и до локтя, а шииты наоборот - от локтя к кисти; и верно
ли, что в пост рамазан нельзя даже купаться, нюхать цветы и проглатывать
слюну. А уж потом он переходил и к более существенному: о возделывании почвы
под виноград, о навозе и о поливке, о способах сушки винных ягод.
И Пушкину все, что касалось обычаев, также было весьма интересно. Даже
ночью он вспоминал кое-что из услышанного: не забыть записать! - все на тех
же листках, где уже столько накоплено было замечаний о быте и нравах донских
и кавказских казаков, черкесов и осетин... Но сейчас эти речи, что
доносились к нему, как-то скользили, не привлекая внимания и не вызывая, как
то бывало обычно, живого и непосредственного отклика, разве что только одна
острая память сохраняла все это - на случай. И стоило только .закрыть глаза,
как тотчас возникало видение роз, солнца на тополях, и как ломались их тени,
перекидываясь с крыши на крышу, а вода упадала медленно, капля за каплей,
словно ведя все то же неспешное повествование, которое слушал бы и слушал
без конца.
Ночь была беспокойна, но короткий утренний сон крепок, целителен.
Пушкин проснулся здоровым, снова открытым для всех впечатлений бытия. Все в
нем утихло, нашло свое место, и пробудится снова, и опять запоет, только уже
в поэзии, в творчестве, когда на то придет срок.
Что ж впереди? Симферополь и расставание с Раевским, путь в Кишинев. За
Перекопом ждали его безлюдные приморские степи. Он уже и теперь
предчувствовал, как это будет. Веселого нет, но как зато все это дышит
историей!
Он заранее видел эту ровную, однообразную гладь: кое-где одинокое
дерево старой акации с лохмотьями рыжих стручков, сухие, ободранные стебли
кукурузы, обезглавь ленный подсолнечник, заросли серой полыни и подпалины
выгоревшей от знойного лета травы; такова ж и земля, седая и желтая: лицо
старого монгола. И все же ветер, ветер каков?! О, эти степи, по которым
столетия звенели копыта коней и свистели по воздуху арканы кочевников. И эти
реки, устья Днепра и Днестра, которые должен был пересечь, когда-то белели
от парусных стругов варягов, славян. Дикая вольная песня лилась, заполняя
собою всю неоглядную водную ширь... и он там будет один.
Пушкин невольно двинул плечами: да, немного еще, и вот снова он
остается один. Но три эти недели в Юрзуфе,; солнце и море Тавриды, они
сохранятся навсегда в его памяти, а жизнь - она вся впереди.
Небо было туманно и серо, но с запада тянул ветерок, очень легкий и
ласковый, всегда молодой. Что-то еще надо было припомнить - что-то, что было
уже, но что еще ждет и впереди...
И вспомнил хорошее: да, в Кишиневе ждет его Инзов.
Глава шестая
КИШИНЕВ
Инзов перебрался в Кишинев еще летом. Ему предоставлен был одиноко
стоявший двухэтажный дом на холме. Иван Никитич сам этот выбор одобрил. Он
не любил шума и излишней суеты, здесь же был воздух отличный, сад,
виноградник и тишина. Сам он занял верхний этаж, внизу поселились двое-трое
чиновников из несемейных. Сверху был вид и на город, и на лощину, где
протекала неспешная речка, образуя неглубокое озеро. Восход и закат были
открыты.
Генерал по-стариковски рано вставал. Он распорядился не завешивать
окон, чтобы солнце будило его.
За последнее время он стал замечать, что понемногу тучнеет, и принимал
свои меры. В его кабинете, скупо обставленном, на стене над диваном были
развешаны ружья и другие охотничьи принадлежности, а в углу стоял небольшой
набор инструментов: простая коса и ведерко с бруском, железная лопата,
деревянная лопата и трехгранная тяпка с длинною ручкой. Он сам обкашивал
траву в саду и по горе, окапывал яблони и пропалывал сорнйк на огороде и
между цветов; деревянная лопата дожидалась зимы. Так он собирался, по
собственному его выражению, "догонять свою молодость".
С приближением осени солнце, впрочем, уже его не будило, само оно с
каждым днем просыпалось позже обычного. Так и сегодня он поднялся на заре и,
покрякивая перед тем, как начать умываться холодной водою, про себя, по
обычаю, приговаривал:
- Ничего, видно, брат, не поделаешь, теперь тебе самому приходится
солнце будить!
И он будил его в молочной предутренней мгле достаточно громко.
Голос его, с хрипотцой, однако ж без всякой натуги, раздавался не
только по комнатам. Челядь в людской, козы в закуте, куры и гуси на птичьем
дворе, певчие птицы и говорящие птицы - попугай и сорока - из густо
навешенных клеток на просторной террасе, - все живое отзывалось ему.
Заспанный слуга подавал суровую прохладную простыню, но растирался он
сам и при этом напевал потихоньку, следуя за движением рук:
- Для моциона! Для рациона! Для грациона!
Он бывал очень доволен этим обычным своим "молодецким" припевом и,
покончив с растиранием, брал из шкафа заранее припасенное большое
краснощекое яблоко - "собственных садов". Как всегда, он сперва нюхал его,
потом внимательно оглядывал все оттенки цветов - от красного и до желтого с
приятною свежею зеленцой и, уже только понюхав и оглядев, разламывал его
крепкими пальцами, слушая привычный еще с детства вкусный хруст. Иван
Никитич терпеть не мог, когда фрукты кто-нибудь резал ножом; он считал это
истинным варварсством и деянием противоестественным. Потом он заказывал
самовар и сходил вниз. Поздоровавшись с птицами и получив ответное
приветствие, выходил в сад.
Вторая половина сентября. Листья еще держатся крепко, но ночные холода
уже покоробили и выгнули их поосеннему, тронули яркими красками. Георгины
разных цветов, настурции, астры окаймляли террасу. Дорожки усыпаны с вечера
свежим песком. Всюду был виден хозяйский глаз.
В самом саду Инзов остановился. Он давно уже выбирал место, где будет
строить оранжерею. Сейчас он вынул из кармана рабочей своей куртки складной
аршинчик и еще раз прикинул, где надо будет копать под углы. Ему уже были
обещаны апельсиновые и померанцевые саженцы. Он обожал южные растения, и
стены его дома внутри были разрисованы тропической флорой. А небольшой
виноградник по южному склону горы он наметил увеличить с будущей же весны не
меньше, как вдвое.
Иван Никитич терпеть не мог докторов и лечился по-своему - работою и
воздухом по утрам. У него был на это верный инстинкт: он себя не утомлял,
дышал через нос, ровно, ритмично, ни о чем в это время стараясь не думать, и
это последнее, как, посмеиваясь, он сам говорил, особенно хорошо ему
удавалось. А результаты?
У него была своя философия здоровья. "Чтобы быть здоровым, - говаривал
он, - нужно всего-навсего только две вещи: быть добрым и быть веселым".
Работу и воздух он почитал лишь подсобными средствами для доброты: поработав
и подышав на свободе, лучше понимаешь людей.
Обычно бывало у него на рассмотрении изрядное количество дел, не только
служебных, но и судебных, уже разобранных ранее в уездном суде или даже в
таврической судебной палате, рассмотренных также и членами попечительного
комитета и теперь поступивших к нему на утверждение. В хороший денек он себе
спрашивал квасу полный Графин:
- Квас я себе заработал, покуда вы все еще спали! И слушал только в
пол-уха доклад секретаря, не подавая никаких определений.
- Дальше!
Я говорю: следующее!
А резолюция бывала сразу по всем делам одинаковая: - Снизить наказание
на одну ступень!
Иногда секретарь позволял себе возразить: - Вы уж слишком, ваше
превосходительство, добры-с, по делу такого-то...
- Ты ничего не понимаешь, - разъяснял ему Инзов. - В наказании
главное, что человек наказан, а капелька доброты, к человеку проявленная,
только поможет ему дальше не оступаться, - это росток, понимаешь, чего? Не
исправления только, а и будущих добрых поступков, это "прививка глазком". И
уж ежели растение чувствует и воспринимает, то человеку как не уразуметь?
Тут Иван Никитич уставал говорить и замолкал. Он взглядывал на лицо
секретаря, видел окончательно отупевшее его выражение, ухмылялся и махал ему
рукой, чтоб уходил.
Секретарь удалялся и размышлял про себя, совсем сбитый с толку: что ж
генерал... морочит его, или впрямь он такой невозможный философ? "Человека -
и вдруг с растением вздумал сравнить... Право, даже обидно!" А сам Иван
Никитич думал: "Ну, кажется, я действительно поправляюсь..."
Но сегодня день был нехорош. Опалывая георгины, он повредил два редких
клубня, подвязывая виноградные лозы, нечаянно обломал хорошую ветку и,
наконец, вернувшись опять на цветник, крепко ударил себя самого по ноге
проклятою тяпкой...
Обыкновенно он сам кормил утром и птиц, и собак, сегодня же лишь
распорядился об этом и, сидя за самоваром, недовольно поводил носом к окну,
за которым слышался собачий визг. "Так и есть, наверное Дюлинка останется
голодна, а этот дурак не сумеет от нее отогнать... У нее же больная нога, а
то бы она и сама..." Дюлинка была небольшая рыжая сука неизвестной породы,
убежавшая от цыган и приютившаяся у него на дворе. "У нее ни отца, ни
матери, - рассказывал он про нее почти с полной серьезностью, - доверилась
мне". Боль от ушиба в ноге еще больше в нем обостряла понимающую жалость к
бедной собаке. Он встал наконец и подошел к окну, но кормление собак уже
было закончено, он опоздал. И это тоже не повеселило.
Так всю первую половину дня были у него неудачи. Он стал подозрителен,
не велел давать себе квасу и с опаскою думал: "Наверное, и квас вовсе мне не
полезен... Нельзя столько пить квасу!" А без любимого квасу посасывала
тоска. Доклады сегодня проходили с прямыми придирками с его стороны.
Секретарю он заметил, что тот не довольно по форме одет, и не умеет стоять,
и бумаги... Бумаги были, впрочем, в полном порядке, и Иван Никитич почти
обрадовался, увидав один загнутый уголок. Он долго и тщательно сам его
выправлял и разглаживал ногтем, продолжая все время при этом хранить
гробовое молчание. Секретарь потихоньку вынимал платок и уже второй раз,
незаметно для Инзова, вытирал предательскую влагу на лбу. Генерал наконец и
сам себе начал надоедать...
Но в это время, необыкновенно кстати, вошел казачок и доложил, что там
спрашивают какой-то молодой человек - видать, путешествующий... бритый, в
ермолке...
- Еще чего выдумаешь... Откуда бы?
Но Пушкин не стал больше дожидаться за дверью.
- А из Крыма, - сказал он, входя и смеясь. Секретарь осторожно
посторонился - выждать, как развернутся события.
Инзов вскочил из-за стола, забыв про больную ногу.
- Александр Сергеевич! - воскликнул он радостно. - Наконец-то! Откуда
же вы? Что Раевские? И что ты, в самом деле обрился, что ль, или
магометанской вере предался?
Пушкин к нему подошел. Они обнялись.
- Ну что ж ты стоишь? - обратился внезапно Инзов к секретарю. -
Кажется, все ведь в порядке, и со всем будто покончили? А что и осталось,
доложишь мне завтра. Да, погоди! - крикнул он ему вдогонку. - Скажи там,
чтобы дали нам квасу... Всё забывают! Да целый графин.
Пушкин глядел на него и улыбался. Он действительно был в тюбетейке,
загорел и обветрен. Ему приятно было опять видеть из-под густых, как будто
еще больше отросших бровей добрые голубые глаза Ивана Никитича.
- Да где же вы остановились? Да отчего не прямо ко мне? И почему в
самом деле обрился? И где?
- А в Симферополе. Лихорадка замучила, и я обрился.
- Ну-ну, покажись!
Пушкин снял тюбетейку. Вся голова была в сильных царапинах.
- Так брили, - воскликнул он, проводя рукой по голове, - так брили,
что и не дай-то бог! - И начал показывать. - Так вот стоит скамеечка
низенькая, а на ней пиала, круглая чашка без ручки...
- Знаю, знаю... Сам из таких люблю пить.
- Это для мыла. А кисть - как хорошая малярная кисть! И потом такой
вот скребок, две ручки загнуты вперед, а посередине отточено... барана можно
зарезать! И голову - раз! - к себе между колен и мылит с затылка... а потом
скребком на себя... Раз! Раз! Так только свеклу бы чистить!
Пушкин все это показывал с такою мальчишеской живостью, что Ин
...Закладка в соц.сетях