Жанр: История
Донесённое от обиженных
...увидел: баркас покачивается на
волнах на прежнем месте, всё так же увязая носом в болотистом берегу.
- Чо не едете? - конник держал в левой руке снятую со спины винтовку: из-за
лошади её не было видно с баркаса.
Байбарин стоял в нём во весь рост:
- Стрелять хотите, товарищ? - взял под руку жену, помогая ей подняться со
скамьи, воскликнул звучным голосом: - Примем смерть от товарищей! Будут
стрелять.
Она молча стояла, привалясь к плечу мужа, подбородок у неё мелко дрожал.
Три всадника застыли невдалеке. Они и тот, что проехал вдоль реки и караулил
баркас, смотрели на ожидающих пули.
- Лексан Палыч... - просительно позвал Трифон главного, - а-аа, Лексан
Палыч?
Тот безмолвствовал. Конный в шинели и в кепке обернулся к нему, ждал. Как бы
не замечая его, старший тронул кобылу с места трусцой. Верховой в кепке помешкал
несколько минут - озлясь, поднял лошадь на дыбы, плёткой высек на её шкуре рубец
и поскакал за остальными.
Парнишка, что всё это время лежал ничком на днище лодки, сел на свою среднюю
скамью. Неловко - так было на него не похоже - ударил с силой по воде веслом:
брызги осыпали лицо хорунжего.
- Пронесло! Будешь сто лет жить! - ободрил тот парня с непринуждённой
лёгкостью, не идущей к степенным чертам. Байбарин выглядел сейчас каким-то поособенному
крепким, так что крепкими казались даже его морщины. - А ты по шубе
не плачь, - повернулся к вытиравшей слёзы жене, - плохо ли в бешмете?
Подтрунивая над ней, разбитой волнением, он не мог скрыть щемящую жалость,
ладонь поглаживала сукно её стёганой куртки, отороченной козьей кожей.
Лодочник, всё ещё не отойдя от страха, грёб неровно, вода вскипала и пенилась от
резких вёсельных ударов. Хорунжий полулежал на скамье, вытянув разутые
обмотанные портянками ноги:
- Определённого решения нас убивать у них не было. Это у того, в кепке, у
лопоухого зачесалось - пострелять нас. Я почувствовал по его морде - как он глядел
шакалом. Они поехали - он у вожака спросил, и тот согласился...
Заново переживая случай, Байбарин давал выговориться счастливо отпустившей
тревоге:
- Лопоухий-то думал: мы мимо поплывём радостные, что живы, - и он нас от
души пощёлкает... - Прокл Петрович хотел ветрено всхохотнуть, но смех вышел не
совсем приятным, что он и сам заметил, возвращаясь к прежней рассудительности: -
Когда мы разгадали, встали и объявили - стрелять в открытую стало не того, вроде
как стеснительно...
Изумление избегнутого конца ушло в возглас:
- На каком тонюсеньком волоске держалась наша жизнь! - хорунжий
вспоминал, словно любуясь: - Этот за вожаком следил-ждал... Крикни он: "Ну?!" Или
просто махни рукой? кивни? Хех-х-хе-еее...
Баркас шёл серединой реки, обгоняя мелкие частые волны, под округлозаострённым
носом бежал низенький вал. Справа по отлогому угорью раскинулась
пашня. Добавляя к ней свежечернеющую борозду, пара лошадей тянула плуг, один
мужик налегал на него, другой размеренно шагал обочь, погоняя упряжку.
Прокл Петрович, поглядывая, мыслил: правильно ли, что в решающие минуты не
открыл он огня? Короткая тужурка прикрывала на спине заткнутый за брючный
ремень револьвер...
Когда красноармеец Трифон рылся в имуществе, хорунжий ждал: "Захочет
обыскать меня - выхвачу револьвер и хотя б этого убью!"
Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не
дошло.
"Если б они решили нас убить под конец, - размышлял Байбарин, - то оказалось
бы, что я зря не стрелял в красного, пока он был в лодке. Возможно, при крупном
везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это - вопрос. А там нас изрешетили
бы..."
Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. "Я была
начеку, а всё остальное - воля Божья!" Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы
сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше
сохранилось за пазухой.
Когда более суток назад он, предупреждённый прапорщиком, прибежал к хозяину
снятого домишки: "Нельзя ль нанять лодку?" - тот, любитель-рыболов, регулярно
промышлявший осетра, повёл к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить,
сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло
навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин
послал гребцом батрачившего у него парня.
Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше - паренёк
двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он
перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на
Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки:
- Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанёт - чай,
побольнее, чем кнутом стегнут! - Внезапно он захохотал во всё горло и не утихал
минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: - А вы, дяденька, их на
храбрость взяли! - тут смех снова стал душить его: - Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо...
побольнее, чем кнутом...
Хорунжий сменил его на вёслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они
спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо,
упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки:
- Грех ведь - поклялась. Спаситель сказал: "Не клянитесь!"
Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания:
- Не согреши...ла! Пра...вду сказала! К кому... едем? К дочери. И... разве мы -
белые? Нет!
32
Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там будет при месте,
на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности
штабного писаря.
В неуёмном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя
на передовых офицеров, внушить уверенность в единственном, чем можно одолеть
красных с их заразными приманками, как то: "декрет о мире", "декрет о земле"... Надо
пропагандировать, что большевики - это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный
Центр-деспот! Именно его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, -
самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны
объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть
свободно бы избиралась на местах - при подлинном, а не на словах, равноправии
наций, народностей и вероисповеданий.
Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более
терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых
монархистов. "Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! - заявил бы
Прокл Петрович. - Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за
гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь, тогда,
отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха - вышедшего из гущи
народной россиянина!.."
Прокл Петрович затаённо блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше... Кто
более всего подошёл бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей
нравственности могли свидетельствовать схимники?..
И виделся сын Владимир: доброе одухотворённое лицо, обрамлённое чёрными, на
прямой пробор расчёсанными волосами до плеч.
Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на полголовы
выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии -
оставил. Ушёл прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре
года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит.
Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир
коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника.
Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода "забывал"
говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: "Неужели
внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твоё терпение, Боже?"
Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного
осмысления святых книг, из размышлений над старинными иконами, над росписью
храмов... Религиозность сына считал "чересчур повышенной" и предпочёл бы видеть
его примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, а не монахом.
Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин
отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришёл к хорунжему.
Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин
расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца.
Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий
голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идёшь туда средь кедрача, и что же
так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и дня нет. Церковь
маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодёжью. Самый-то
высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!"
По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал.
"Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю!
Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых брёвен воздвигнут в старину.
Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух
духовит, а тут и вовсе благость".
Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши
запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну, наново
родился".
Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живёт он в таких
трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя чёрного
хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного - и сызнова на молитву.
Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из
гранита крест... Я его спросил: не устаёте, дескать, от такого житья? А он грит: здесь
место - намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится..."
В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас сочившийся
сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки намного сузился: слева
теснил косогор с бедным посёлком на нём, а правый берег и до того был
всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять взял вёсла у Байбарина, сейчас
лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход баркаса. Саженях в двух от него сильно
всплеснуло, через минуту всплеск повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то
место:
- Таймень! Зда-а-р-рровый!
Прокл Петрович улыбнулся:
- Не сом?
- Не-е! - гребец убеждённо, с лёгкой укоризной напомнил: - На быстринах-то
таймень шарахает за чехонькой!
Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живёт с этим и с этого не сойдёт... Мысли
опять занял сын, который никак и родился со своим таланом. Прокл Петрович
угнетённо признал в себе некоторую зависть. Смущала неотвязность соображения, что
если бы не жена, не её нужда в заботе, он хоть сегодня подался бы далеко-далеко - в
намоленное место. "Но привёл ли бы туда Бог? - усиливался почувствовать
хорунжий. - Господи, дай знак!"
Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу тянулся
чернеющей зубчатой стенкой лес. По левому - распростёрлась низменность. Откудато
издалека, из пропадающего в потёмках залитого водой займища, долетали еле
слышные призывы дикого селезня.
Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько
пристанывая, жаловалась на колотьё в сердце и на то, что "в поясницу вступило".
Лодка обогнула гористый мыс, и впереди зажелтели в темноте огоньки хутора. С
хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их до этого места. Причалили
к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на хутор - раздобыл опорки
разутому пассажиру.
Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне
взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег.
На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали
беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды возбуждали
интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев оказался знакомый
возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой раз поворачивалось так,
что впору подержаться за сердце.
От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались
весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная, исчернакоричневая,
изморщиненная начинающими черстветь колеями. До посёлка оставалось
вёрст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив голого кустарника, а там
и открылась - будто их и поджидала - стоянка красных.
Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом невозмутимого в
чванливом равнодушии бека покачивался на иноходи высоконогого савраски,
драгунская трёхлинейка висела на передней луке седла. Человек усиленно сжимал
губы, чтобы не сказать слова - не повредить производимому впечатлению. Те, что
были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл Петрович ощущал
скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной обиды, со стариковской
слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в Баймаке проживает дочь. А едут
они к ней с пепелища: от постоя пьяных казаков сгорел дом.
Всадник спешился и оказался низеньким. Нахраписто схватив пристяжку под
уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в
могуществе жеста подгадила.
- Ничо не знаю! Слазь! - прервал он кичливое безмолвие.
Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся
угрозой:
- В Совете Баймака разберут ваш произвол.
Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым многословием.
Суть сводилась к тому, что он делает как надо.
- Теперь так! Теперь поверь кому!
Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости:
- Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас - в первую голову!
Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем видом
показывая, что сейчас направит её на Байбарина, спросил со зловещей вежливостью:
- Ваша дочь за кем будет замужем?
Вопрос - а не враг ли его зять красным? - лишь сбивал порыв, не суля чем-то
помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с высоты в воду
ответил:
- За инженером Лабинцовым.
Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и, воздев руку,
прокричал дважды:
- К Лабинцову едут! К Семёну Кириллычу!
Хорунжий, в натянутой недоверчивости к происшедшему, теперь имел перед собой
лицо не только не злобное, но даже дружественное.
- Родня Семёна Кириллыча? - сказал человек с симпатией и фамильярностью.
- Давай, ехайте! Можно!
Возчик, сгорбленный, внешне хранивший смиренное бесстрастие, потянулся,
сжимая вожжи, к красноармейцу и осторожно уточнил:
- Пропускашь, благодетель?
Тот властно и лихо указал рукой:
- Вези-ии!
Торчащий из глины камень дал искру о копыто коренника; запряжка трусила
мелкой рысью, поблескивая отбелёнными подковами. Прокл Петрович смахнул с носа
капли пота и, качнувшись от тряски телеги, заглянул в лицо жены. Она казалась
рассеянно-спокойной, но когда заговорила, дребезжащий голос выдал смертное
изнурение:
- Нельзя Бога гневить - а хоть бы уж один конец...
Близкая встреча с дочерью, переживания: что там у них? - вскоре, однако,
оживили её. Между тем погода сгрубела, как говорят в народе. Вечером, когда
въезжали в Баймак, солнце чуть виднелось, запелёнутое в тучи.
Повозка встала у палисадника с сиренью, одевшейся пухлыми налитыми почками,
за нею голубел штукатуркой фасад каменного дома. У путников после жгучести
приключений и от неизвестности впереди сохло во рту. Прокл Петрович, храбрясь,
сказал жене с деланной непринуждённостью:
- Так бы и выпил бадью клюквенного морса!
Запив морсом полтораста граммов водки, Юрий насладился тем, как кровь
плеснула жаром в виски и щёки. Нещадная похмельная подавленность улетучилась. Он
босиком потрусил по плюшевому ковру к окну и приотворил створку. Ворвавшийся
ветерок колыхнул край скатерти, что свисала со стола до самого пола.
Вдохнув весенней свежести, пахнущей городским садом, омытым дождём, Юрий
поморщился от нелёгкого душка в номере. Благоразумно остерегаясь простуды, надел
свитер и пиджак и распахнул окно настежь. Незаведённые карманные часы встали, но
тикавший на буфете гостиничный будильник показывал без восьми двенадцать.
Начав вчера вечером, Вакер и Житоров "добавляли" всю ночь. В пять Марат
грянулся наискось на кровать - Юрию пришлось, страдая и матерясь, искать удобного
положения в кресле. Незаметно для себя он сполз с него и уснул на полу. Растолкал
поднявшийся около восьми Житоров - больной, придавленно-лютый после пьянки.
Стоило оценить, что в таком состоянии он заставил себя побриться и притом с
тщанием. Ушёл он, не произнеся ни слова, страдая жестоким отвращением ко всему
окружающему.
"Служба зовёт, службист! - мысленно злорадствовал Юрий, ложась на
освободившуюся кровать. - Премиленькое самочувствие для хлопот дня!"
Расслабленно уплывая в сон, он приголубил мысль: ах, жить бы да поживать в не
стеснённой сроками творческой командировке, какие полагаются членам Союза
писателей, этого круга избранных, в котором кое-кого недостаёт... Не будь же
близорукой, партия: нужен, пойми, нужен тебе писатель Вакер!
Проветрив номер, Юрий нажал кнопку электрического звонка - появившейся
горничной было велено сказать официанту, чтобы принёс суп харчо и бутылку
"хванчкары" (винную карточку здешнего ресторана гость знал наизусть). Аппетит
отсутствовал напрочь, но Вакер, убеждённый в живительности горячего, упрямо съел
суп, немилосердно наперчив его. Теперь можно было в полноте интереса призаняться
вином...
Вспоминалось, как давеча Марат, донимаемый выспрашиванием о пытках, опускал
расширенные подёрнутые слизью зрачки:
- Исключено! В советском государстве этого нет!
(Через год с небольшим, начиная с июля тридцать седьмого, пытки, перестав быть
привилегией следователей-энтузиастов, найдут своё постоянное применение в органах
- согласно особой секретной директиве).
- Эхе-хе! - с шутливо-показной горечью вздохнул Вакер. - Куда мне,
верблюду, знать плакатные истины? - сменив тон, сказал с циничной простотой: - В
колхозе ты ему на морду наступил привычно.
Житоров искоса полоснул каким-то дёрганно-вывихнутым взглядом:
- Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом государстве!
Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из белых, из кулаков,
поджигатели кулацких восстаний... К этой категории применимы все целесообразные
средства...
"Ого, весомо!" - взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен "на
семьдесят процентов" (оговорку всё же считал необходимой), что, по меркам высшего
руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью.
"Подбросить в Белокаменной кому повыше - глядишь, и дед не вызволит..." - за
стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом Марата: "Разнуздался, субчик!
Перерождаешься в палача".
Кстати, вот о чём бы написать рассказ! Воображение дарило сцены, которые, вне
сомнений, потрясли бы читателя... Но к чему думать о том, что никогда не дозволят
воплотить? Не полезнее ли решить вопрос: пойти на прогулку или позвать горничную,
которая посматривала вполне обещающе?
Рассудив, что гостиница без горничных не живёт, а проветриться - самое время,
- он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, шёл под высоким, в
таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет нестерпим для глаз, а
деревья скоро обымутся зеленоватым дымком.
Отдавшись звучащей в нём легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий завернул в
библиотеку. Его всегда влекли хранилища книг, где можно рыться с шансом напасть на
что-либо малоизвестное, но примечательное - стилем ли, постройкой ли вещи.
На библиотеках страны сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера
заняло, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как "реакционного
религиозника", присутствует на книжной полке. Только что на улице Юрий видел
театральную афишу, свежеукрасившую тумбу. Объявлялось: по драматической поэме
Сергея Есенина "Пугачёв" поставлен спектакль. Режиссёр - Марк Кацнельсон.
Заметим, что первая попытка поставить "Пугачёва" относится к 1921 году, в
котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически воплотить
произведение в своём Театре РСФСР I - но всё так и окончилось проектом.
Наутро, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил приятеля к себе
домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия, облачённый в белые вязаные
подштанники и в футболку. Ткань обтягивала развитые округлые мышцы ног,
скульптурный торс. Марат выглядел выспавшимся.
- И у такого занятого начальства выдаются выходные! - располагающе
улыбнулся гость. - Я свидетель редчайших минут.
- Ничего смешного - в самом деле, замотан. И сегодня свободен только до
восьми вечера, - слова эти были произнесены со снисходительным дружелюбием.
Житоров занимал трёхкомнатную квартиру в доме, где обитали исключительно
ответственные лица. Жена - спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа по управлению
планёром, - не пожелав бросить работу, осталась в Москве. Супруги решили "пожить
двумя домами" - учитывая, что Марат назначен в Оренбург не навечно.
Вакер прошёл за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей
домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла к
весёленьким золотистым обоям. Не под стать им был и тёмно-коричневый - по виду
неподъёмно-тяжёлый - диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в комнате стояли
два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев, сосновый буфет (точно
такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на ней.
- Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? - шаловливо и в то же время
торжественно обратился гость к хозяину.
По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не менее
Житоров произнёс с апломбом:
- В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! - встав перед
усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: - Сегодня пить не будем. Хватит!
И-и... не знаю, чем тебя угощать...
- Угостишь чем-нибудь! - неунывающе хохотнул Юрий.
Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилёг на диван, отстранённо развернул
областную газету. Друг внутренне вознегодовал: "Смотри, как козырно держится,
скотина!" Стало понятно - его пригласили из самодовольного, показного
гостеприимства: "А то скажешь - ни разу в дом не позвал".
Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал
тривиальный вопрос:
- Что интересного пишут мои местные коллеги?
- Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается
успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свёклы, картошки -
продолжается... - пробегая взглядом столбцы, Марат подпустил саркастическую
нотку: - Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят органы на местах?
Он уронил газету на пол:
- Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку
будут гнать!
- Интересное убеждение чекиста! - поддел Юрий и, забирая инициативу,
"поднял уровень" разговора: - Я вчера перечитывал Есенина - он бы с тобой
согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма "Пугачёв" - вещь,
примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия - здешний
край. Ты её давно читал? Помнишь начало - калмыки бегут из страны от террора
власти?..
Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те - на
стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти.
Он процитировал по памяти:
- "Если б наши избы были на колёсах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом
с солончаковых плёсов потянулись в золото степей..." - Читал дальше умело, напевно
- о том, как кони, "длинно выгнув шеи, стадом чёрных лебедей по водам ржи"
понесли бы казаков, "буйно хорошея, в новый край..."
Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил:
- Память тебе досталась хорошая.
Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме:
- Есенин начал писать "Пугачёва" в марте двадцать первого, когда вспыхнул
Кронштадтский мятеж. На Тамбовщине пылало восстание...
Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия:
- В связи с этим создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское,
казачье... кулацкое, - поправил он себя, - сопротивление центральной власти!
Я тебе докажу... - проговорил приглушённо от страстности, с суровой глубиной
напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности.
- Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала
Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и
Тамбовцева, читаем: "Пусть знает, пусть слышит Москва - ... это только лишь первый
раскат..."
Он был сама доверительная встревоженность:
- Ты понял, какое время имеется в виду?
Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно
фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер,
который носил её, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию
подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако
вернёмся к нашим героям.
Житоров, скрывая, насколько он впечатлён важностью того, что слышит,
сыронизировал в притворном легкомыслии:
- Шьёшь покойнику агитацию - призыв к побегу за границу?
"Индюк ты! - мстительно подумал Юрий. - Будь я в твоей должности -
анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!" Его так и тянуло явить
этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины
вещей.
- Есенина хают, - сказал он, - за идеализацию старого крестьянского быта и
тому подобное, но никто не сомневается, что он - патриот, что он влюблён в Русь. Так
вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам
России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв
упивается: "О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там
шерстожёлтые горные реки! ... Уж дав
...Поділитися у соцмережах