Жанр: История

Донесённое от обиженных

сторінка №8

даёт
покоя!"
- Время идёт, я - на работе! - напомнив это приятелю, проводил его до ворот
и пообещал навестить вечером в гостинице.
По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности.
Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное
дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили
революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.



27


А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку.
Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили
полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил
в голову мальчика.
В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном
училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютераноевангелическую
веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich
bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? - fragst Du mich. - Meine Eltern liebe
ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю? - спрашиваешь Ты меня. - Моих
родителей люблю я...")
Семья жила в Покровской слободе, что располагалась на левом берегу Волги
напротив Саратова. Вакеры имели домик с огородом, садом и коровником. В
воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к
младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами.
Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно:
- Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый!
Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном
костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и
своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома
мудрости: "Разумная скупость - не глупость!"
В каникулы Юрий отправлялся в Саратов и подрабатывал, продавая на улицах
газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог,
приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое
влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях...
Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетным репортёром.
Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал:
"Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек
быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал,
Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно".
Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место:
взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю.
Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а
отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся
город, что ранее был Покровской слободой).
Отец, в прошлом фельдшер, по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его
мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском
госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым
пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу
подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его
движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с
педантично подровненными "проволочными" усами, так и сквозило внутреннее
равновесие.
- Шнапс! - произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за
столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное.
Мать, чьё замкнутое лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах,
помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже
привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки.
Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним
оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в
истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный
стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с
напряжённым восхищением:
- Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! -
он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел
свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года,
Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию.
До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай
Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим
семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост
ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь -
поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к
воздействию противонемецких разоблачений - того самого жареного, что теперь
делало газету газетой. Писали, например, что "свои" немцы устраиваются
трубочистами, проникают через дымоходы в учреждения и, пользуясь знанием
русского языка, подслушивают военные тайны. В Прибалтике бароны с башен своих
замков подают сигналы германскому флоту. Рассказывали, будто один барон устроил
пир для германских лётчиков, а на прощание подарил им корову, которую те
погрузили в самолёт.

О подогреве настроений заботилась Государственная Дума. Речи депутатов
изобиловали прозрачными намёками на то, что германские шпионы будто бы не
лишены высочайшего покровительства. Общество зачитывалось ходившим в списках
памфлетом Амфитеатрова "о похоти царицы-немки" и "о германском владычестве".
Жадно подхватывался слух о секретном проводе, которым императрица и её немецкая
камарилья будто бы связаны с Берлином. Кипение страстей порождало поступки,
прямо-таки удивительные. Один из министров со всей серьёзностью обращал
внимание начальника Охранного отделения на то, что по Невскому проспекту якобы
разгуливают как ни в чём не бывало два адъютанта кайзера. (12)
Мудрено не вообразить, какой отклик нашла бы в стране уже не выдумка, а легко
доказываемая истина: что там царица, когда сам царь - не кто иной, как укравший
русскую фамилию фон Гольштейн-Готторп? Народ ударился бы в сабантуй,
сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким
хулиганством. (13) Самодержцу оставалось одно: выказывать себя русаком-патриотом
высшей пробы.
В Действующей армии насчитывалось триста тысяч российских немцев, повод
обвинить их в ненадёжности отсутствовал, и царь не мог позволить себе то, что
впоследствии проделает Сталин, обративший солдат в подконвойную рабочую силу.
Монарх удовольствовался жертвенными коровами, которых предостаточно имел в
тылу. Немцам воспретили собираться в количестве более трёх. В публичных местах
нельзя стало говорить по-немецки. Священный Синод объявил рождественские ёлки
немецким обычаем, и на них пал запрет. Пал он и на проповеди в кирхах на немецком
языке, и на музыку германских композиторов, включая Баха и Бетховена.
Публике, однако, это приелось, она желала плача попираемых, и царь пошёл ей
навстречу. В 1915 у немцев, живших на черноморском побережье и вдоль западной
российской границы, в полосе шириной сто пятьдесят вёрст, стали отбирать
недвижимость, а их самих - выселять. Одних только немцев Волыни было отправлено
в Сибирь двести тысяч человек. Позднее монарх подписал указ, которым обрекал на ту
же участь сотни тысяч немцев-поселян Поволжья. Их разорение должно было
осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское
предписание, отвлекла публику на другие дела.
Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать
со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент.
Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и
вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах,
склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими.
Декрет же Ленина об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку
всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких
сердцах.
Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии
нациям, что жаждали самоуправления и независимости.
В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила
автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но
немцев Поволжья коммунисты отличили - причём в созданной автономной области
немцы не составляли большинства.
Не объясняется ли всё тем, что пылала Гражданская война и земли других
народностей занимали белые? Отнюдь. К концу 1918 советская власть была
установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и
того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши -
месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но
автономии карелы ждали до июня 1920.
И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы
оказались отодвинутыми в очереди.
Интересно ещё, что, когда немецкая автономная область будет преобразована в
республику, та выделится исключительным признаком: окажется поделённой не на
районы, как вся остальная территория СССР, а на кантоны, отчего возникнет
уникальное словообразование "первый секретарь канткома партии".
Но это так, замечание по ходу дела. Главное же: с устроением автономной области
перед поселянами победнее и попроще открылась дорога во власть, и обнаружилось
немало тех, кто ощутил себя рождённым руководить. Если бы ещё их причудливый
говор не вселял в русского человека смешинку...
Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за
бороду. Самолюбие и деловая сметка подсказали Иоханну Гуговичу, что не надо
медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел
здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл
дальше по административной линии: с преобразованием области в республику стал
одним из её руководящих работников.
А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного
мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого
убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил
наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников
или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь
"разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку...
Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает
густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на
конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и
вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.




28


Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим
на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию:
- Где сортир-то?
Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо:
- Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти
кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал!
Вакер улыбнулся со сладким сарказмом:
- Зато теперь как приятно, а?
Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серостальной
блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями,
сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными
глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он
выхватывал из портфеля круг копчёной колбасы, банки консервов, бутылку водки -
поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием.
- Старообрядцы! - произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и
словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей. - Слаженно молчат!
Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать... Ничего - размотаю.
Приятель про себя заметил: "Пытает их! А если в Москве шепнуть?.." (14) Мысль
так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул её из рук, водка
забулькала в стаканы.
- Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", -
сказал Юрий с приятной лукавинкой.
Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок
колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил:
- Привыкаю...
Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит,
разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных
предметов, сообщил:
- В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснёшь свеженький,
а в нём такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили?
Марат благосклонно кивнул, и приятель выглянул из номера. Разумеется, в
гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора
прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли.
Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно
сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением.
Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и, как бы нечаянно
проглотив свою порцию водки, сказал шутливо:
- А в столовой у вас перечниц нет. Зато гостеприимство налицо... может, их ктото
уносит?
- А-аа, ты всё о старом! - вырвалось у Марата в перегоревшей ярости. - Так и
быть, слушай и не вали на меня, если кусок в горло не полезет. Здешняя ЧК с чем в
девятнадцатом году столкнулась? Сторож на кладбище трупами откармливал свиней!
- Х-хо?.. - выразил любопытство и удивление приятель.
- Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов
каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... -
Житоров поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, - да что их
откапывать? они только присыпаны землёй - каждую ночь новые добавляются. На
ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался
резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой!
Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом:
- Не могу есть!
Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не
бывало.
- Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же
самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном -
тот в комсомоле состоял, ублюдок!
А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался.
Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... -
глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. - Всех историй, эпизодов,
деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа
обшаривают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату
противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили! - чист. По
тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных
органов.
В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в
жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий
год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к
человечинке.
История сторожей заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка -
исключение из правил? а если да, то - почему? Судя по рассказу, расстрелянные
поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху
содрать, подштанники... Сбыл дюжину - вот и приварок.

- Он верующий? Не сектант?
Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол.
- Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в
молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это -
воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст!
Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно:
- Ты знаешь - это действительно трогательно.
- Он общался с моим отцом! - внушительно произнёс Житоров, подтвердив
догадку Юрия: "Вот откуда такая симпатия..."
- Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно
описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже -
что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я
прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую
жаркую искренность. - Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни
на что не похожая заря...
Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем?
- Да, но не на кладбище. А создался губком - пошёл в истопники и заодно в
сторожа.
Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из
кипящего масла. Им весьма шло соседство с бутылкой жёлтой, как липовый мёд,
старки.
Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности
чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул
ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания:
- И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать?
Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат
восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы! - и: - Фх-хы, хорошо!
Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее
"угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман.
- Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я...
- Приревновал! - договорил Юрий улыбчиво и кротко.
- Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, улице Кржижановского, дом номер
Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал
Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую
воду источника, в своё незабываемое...
Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет
"Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает
в вагон...
А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами
собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных,
придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов,
напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот
скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища
Житора..."
Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком,
стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Её
заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев
ждёт вечная память!"
Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало,
разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в
одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании,
будем копаться-искать?"
С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место,
высыпали её там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет
возвышаться памятник!
Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселённый
низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины
семей. Никто уже не обслуживал вдову и её сына, она сама ходила в распределитель за
пайком.
- А то и в очереди стояла... - проговорил Житоров зловеще, и неизбывная
обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щёки стали серыми.
Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их
поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства.
Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов".
- И всё встало на свои места! - сказал Юрий весело, будто ничего так не желая,
как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять
окружили заботой..."



29


Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так,
чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал
бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его
офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. В столовой офицерского
собрания к нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору.

К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки
прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику.
Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на её пути лёд на Илеке,
чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по
летней дороге.
Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к
площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне
зубастая пушка...
- Итог... - Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ
может показаться хвастливым. - Начисто аннулирована боевая единица: свыше
семисот штыков и сабель, при четырёх пушках и двенадцати пулемётах.
Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с
круглощёким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением
крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном
напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки,
он просиял и выговорил изумлённо:
- Спиртику хряпнуть в честь хорунжего?
Отозвались слаженно и сердечно:
- Беспременно!
- Браво, ротмистр! Вот умница!
- Да не даст спирту буфетчик...
Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но
принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины",
"за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее:
- За возрождение великой России!
- За державу с государем!
- За российские честь и престол!
Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по
достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в
души слушателей.
Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая её
противоречие с тем, что говорил:
- Господа, не будем забывать - народ пойдёт только за новыми политическими
призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых
людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил
беспримерное в русской истории предательство!
Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы
России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрёкшись,
тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В
разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди
всех революционеров - разрушителем российской законности...
Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин,
нервно дёрнув ноздрёй, прокричал страдальчески-ломко:
- Как можно так винить государя? Его вынудили отречься!
- Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю
полную власть самодержца, - стал доказывать Прокл Петрович. - Никакая угроза не
оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под
пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами.
Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех
часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста...
Кругом поднималось закрутевшее озлобление.
- Чёрт-те что - такую гадость говорить! А ещё сединами убелён.
- Самогоночка в голову ударила.
- Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело...
Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два
казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить ещё, махом опорожнил
стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего,
поделился:
- Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы
правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждёт райская частная жизнь.
Никак не полагал, что его тут же - под арест...
Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над
выступающими вперёд зубами:
- От вас я не ожидал!
Ротмистр раздражённо вскинулся:
- Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в
пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь
управлять - назначь главу министров, дай ему особые полномочия, всю полноту
власти! Поставь на этот пост твёрдого генерала, сам отступи на второй план. Престола
же не покидай - не рушь устой устоев!
Со мной в госпитале, - продолжил, не успокаиваясь, улан, - поручик лежал один,
из приват-доцентов, учёный по японской истории. Он рассказывал - у японцев как
бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто
оглянется, видит - князь на своём месте! Командиры командуют, а князь сидит
спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска.

Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царьбатюшка,
Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская
земля! Исстари это велось и иначе не бывало!
Офицер заключил в сердцах:
- А тут вдруг сам царь и пренебрёг! По святому народному - копытом-с!
- Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, -
забыли, что на государя ополчилось всё окружение?
- Ну и пусть бы свергли! - резнул ротмистр. - Это не сломало бы народных
представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей
изменников!
- Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и
по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой. - А чтоб прикончить бузу в
Питере, - проговорил с недоброй весёлинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им
нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени!
как в девятьсот пятом было, когда семёновцы поработали. Полковник Риман имел
приказ: "Пленных не брать, пощады не дав

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.