Жанр: Фантастика
Катализ
...и
и прятались в пустые троллейбусы. Рядом с институтом был троллейбусный парк, и
длинные вереницы машин, унылых, недвижных, как большие спящие звери с опущенными
рогами, были неотъемлемой частью околоинститутского пейзажа. Трудно переоценить
роль троллейбусов в жизни нашего вуза. В троллейбусах назначали встречи, в
троллейбусах собирались поговорить, обсудить последние проблемы после и во время
занятий, в троллейбусах готовились к экзаменам и, наконец, в троллейбусах пили.
Существовало выражение - кафе - "Троллейбус". Редкому студенту был не знаком
сакраментальный маршрут: институт - магазин - кафе "Троллейбус". И вот еще одна
функция троллейбуса - спортивная. Его салон стал теплым предстартовым помещением
и массажным кабинетом.
Я растирал ноги финалгоном, сидя на зеленой скамейке возле кассового аппарата, и
наугад спросил двоих - троих, в чем они думают бежать. Все бежали в костюмах,
многие - в шерстяных. И я бы побежал в костюме, но у меня его сперли за год до
того на картошке, и единственное, что я мог одеть для утепления, так это старые
драные треники. Их я одевать не стал, тем более что совсем недавно купил себе с
переплатой трусы и майку, очень яркую и модную финскую спортивную форму. К тому
же - спору нет - в трусах бежать легче, а мой бравый вид в эту несусветную
холодину, когда многие уже начинали стучать зубами, должен был стать еще и моим
психологическим оружием. Я не ошибся.
Раздалась команда "На старт!" Я скинул куртку и отдал ее Ленке.
- Ты замерзнешь, - печально сказала она.
- Еще как! - улыбнулся я и быстро скинул треники, потому что ребята уже брали
палочки и, встряхивая ногами и подпрыгивая, подходили к линии старта.
Ленка даже ахнуть не успела, а я уже стоял у белой черты на асфальте. По толпе
болельщиков прокатился гул восхищения и смеха. Кто-то крикнул:
- Виктор, опомнись! Ты нужен нам живым.
И был другой голос:
- Ставлю на голого. Десять против одного.
Потом бухнул выстрел. И мне захотелось победить. Я знал, что это нереально. но
мне захотелось. Я рванул со старта с резвостью хорошего спринтера и сразу
возглавил группу лидеров, вытянувшуюся, как водится конусом. Позади слышался
восторженный вой болельщиков-дилетантов и дружный смех понимающих в беге. Но
громче других прозвучал уже знакомый голос:
- Давай, голый, давай! Браво голому!
Впереди был еще километр, но я и не думал сбавлять темп и, конечно, сдох бы, не
пробежав и полдистанции, если б не Рюша Черный. Чемпион института на длинных и
средних дистанциях пристроился мне в спину и говорил коротко и отрывисто, в такт
бегу:
- Брось, Виктор. Сдохнешь. Давай как всегда.
И я пропустил его вперед. Дистанция - не лучшее место для споров. Черный задавал
хороший, но разумный темп. И мы бежали как один человек, я даже на асфальт
наступал в ногу с ним. Как всегда... Это он здорово сказал - как всегда.
Сколько раз мы выступали вместе! На разных дистанциях, на разных покрытиях, на
разных турнирах, с разными соперниками. Но неизменным оставалось одно:
тактический рисунок бега. Я садился Рюше на хвост и, глядя на прыгающую перед
глазами спину в красной выцветшей майке или в такой же красной олимпийке, всю
дорогу думал о том, как на последней прямой, на последнем вираже, на последнем
повороте вырвусь вперед. Но наступал момент, и красная спина неумолимо
удалялась, расстояние между нами росло, как будто это был какой-нибудь закон
физики, не нарушаемый в принципе. И тогда я чувствовал жуткую усталость,
незаметно для себя сбрасывал скорость, и меня обязательно кто-нибудь обгонял, а
иногда и не кто-нибудь, а весь забег. Лишь однажды мне удалось прийти вторым, но
большой своей заслуги я в этом не видел.
И вот опять знакомая история. До финиша оставалось еще метров триста, когда мне
стало нехорошо. Стартовый рывок не прошел даром, а почти зимняя погода довершила
дело. Мне казалось, будто всего меня обернули холодной фольгой, причем мышцы ног
и грудь были обтянуты особенно туго. Теперь, чтобы переставлять ноги в такт
Черному, нужно было упорно сосредотачиваться. Пальцы правой руки, в которой была
палочка, я перестал чувствовать. Я, помнится, еще подумал, что не смогу поэтому
передать эстафету Зинке, бегущей второй этап. А самым неприятным было то, что
воздух сделался густым и колким, и дышать им было все равно, что глотать ледяное
крошево.
Сейчас, подумал я (до финиша было метров сто), вот сейчас красная спина Рюши,
как сама неизбежность, медленно уйдет вперед, а я останусь тут глотать свои
ледышки и стучать своими металлизированными ногами. Сейчас...
Мы уже вбежали в зону активных действий болельщиков, а Черный все не прибавлял.
Это потом тренер объяснил мне:, что Черный прибавил, и прибавил весьма заметно,
но это было заметно для кого угодно, только не для меня. Я помню одно: мы бежали
след в след. Впервые так близко от финиша.
Девчонки с Рюшиного факультета скандировали: "Черный! Черный!" Кто-то выбежал на
дорогу и кричал ему "Оторвись! Черный!", но громкий крик Любомира Цанева (это
был он, но мы еще не были знакомы тогда) покрыл все остальные звуки:
- Давай, голый, давай!
И тогда - я не знаю, как я это сделал, но Рюша вдруг оказался у меня слева. Я
сразу понял, что он кончился, сгорел, что он не сможет ускориться, потому что
уже достиг того предела, дальше которого человеку нельзя. У каждого з нас есть
такой предел. А после этого момента я помню очень отчетливо, как увеличил шаг и
мягко ушел вперед...
Говорили, что я финишировал с отрывом метра в четыре. Я не видел. Я видел только
Зинкину руку и ее замелькавшие впереди пятки. Еще я видел Ленку. Она сияла,
надевая на меня куртку и вешая мне на плечо треники. А потом начался кашель. Но
это было уже без Ленки. Я забрался в пустой троллейбус, лег на сиденье и,
раздирая глотку, кашлял почти непрерывно минут десять и отплевывался, а слюна
была густая, липкая и почему-то с привкусом крови...
Потом в троллейбус вошел Женька.
- Брусника, слушай, - объявил он. - Написал замечательные стихи.
Я приподнялся с сиденья, мне все еще было паршиво, и сказал:
- Читай, Евтушенский.
Женька, не обращая никакого внимания на мои муки, продекламировал мрачным
голосом:
Мир погибнет. Слыхали?
Но я почему-то спокоен.
Мир ужасен, в какие одежды его не ряди.
Это знал Оппенгеймер, и Сахаров знал, и, конечно же, Коэн...
Но предчувствую: кто-то четвертый у нас впереди.
Он воскликнет:
"А мир-то не так уж и плохо устроен!"
- Четвертым буду я, - слова сорвались у меня с губ как-то непроизвольно, но
когда Женька спросил: "И что же ты изобретешь?", я уже был готов к ответу. - Я
изобрету гомеостат третьего рода, или как его там, ну в общем такую хреновину,
которая будет делать что угодно из чего угодно.
- Ну и что? - не понял Женька.
- А то что это будет самая мирная бомба в истории человечества. Она раз и
навсегда покончит с голодом и войнами.
- И самая жуткая бомба, - сказал вдруг Женька. - Ты страшный человек, Брусника.
Ты готовишь человечеству смерть от обжорства.
- Это ты Черного наслушался? - спросил я.
- Скорее Станского.
- А кто такой Станский?
- Станский - гений.
- Станский - гениальный химик, а что он понимает в будущем человечества? По
Станскому получается, что Землю надо заморозить и ждать, пока ей поможет ктонибудь
извне. Он же в людей не верит. Он же их презирает.
- Ты не прав, Брусника. Ты поговори со Станским.
- Я бы поговорил, да у него на меня времени не найдется.
- Почему? Если ему понравится твоя идея... Мне, например, кажется, что идея сама
по себе хорошая. Но непродуманная. Ты же меня знаешь, Брусника, при всем
пессимизме, я ничего не имею против изобилия. Только я в него не верю. Сказки
это все. Как были сказки про рог Цереры, да про скатерть-самобранку, так и
теперь сказки, только нынешние сказочники любят на Виннера ссылаться да всякие
модные словечки вворачивать: кибернетика, энтропия, информация... И ты, Брусника,
такой же фантазер.
Женька был почти прав, только на самом деле я не очень-то часто ссылался на
Виннера, просто потому, что знал его не ахти как, так, читал где-то что-то,
"Кибернетику" и ту целиком не одолел. А вот с идеей изобилия я носился давно.
С самого детства меня бесили всякие нехватки. Хотелось, чтобы всего было много.
Очень много. Чтобы хватало всем. Я, например, терпеть не мог быть единственным
обладателем какой-нибудь шикарной игрушки, которую приходилось давать всем по
очереди и в которую сам поэтому почти никогда не играл. И я мечтал не о том,
чтобы удрать куда-нибудь ото всех с этой игрушкой, а о том, чтобы она была у
каждого из моих друзей.
А однажды, помню, мы с мамой зашли вечером в магазин у Никитских ворот, его
большая витрина заманчиво светилась, мне захотелось колбаски, и мама сказала,
что, конечно, купит пакетик (Копченая колбаса продавалась тогда в упаковке,
нарезанная тонкими аппетитными темно-красными ломтиками в белых пятнышках сала).
И вдруг оказалось, что у мамы не хватает двенадцати копеек, и мы ушли, и было
так обидно, что хотелось плакать. Но я не плакал. Если бы я заплакал, мама бы,
тоже заплакала, а мне не хотелось этого. Мне было шесть лет. Мы жили тогда
более, чем скромно: мать не работала, а отец получал рублей сто.
Мы шли по Тверскому бульвару и молчали. Потом я спросил:
- Мамочка, а при коммунизме колбасу будут давать просто так, без денег?
- Да, сказала мама и заплакала.
И я так и не задал ей второго вопроса: "А когда будет коммунизм?"
А десятилетним мальчишкой я впервые услышал, что достаток и сытость портят
людей. И взвился на дыбы. "Ну, объясните же мне, - кричал я, - кому станет хуже
оттого, что у него будет колбаса?" А мне в ответ улыбались. Мои слова
воспринимали как "юмор в коротких штанишках", и никто со мною не спорил. А потом
я становился старше, и со мной начали спорить, но я стоял на своем. Не богатство
портит человека и не бедность, а само то, что есть богатые и бедные, то есть
несправедливость. Человека может испортить колбаса, если она только у него, как
мне в детстве портили настроение игрушки, которых не было у других. А колбаса,
которая есть у всех, не может испортить никого. мне говорили, что я путаю
причины и следствия. Наверное. Наверное, я что-нибудь путал, но в главном
убеждался все более.
Я всегда ненавидел мещан с их культом потребления, культом жратвы, культом
вещей. И однажды я понял, что мещанство - отнюдь не следствие благосостояния,
как почему-то принято считать, а совсем наоборот: мещанство - следствие
нехваток. Дайте людям всего в изобилии, и культ потребления будет похоронен на
веки вечные. Конечно, понимал я, это еще не будет означать гибель мещанства, но
первый и главный шаг в борьбе с ним должен быть именно таким.
Так я раз и навсегда понял, что изобилие необходимо людям и чем быстрее, тем
лучше. А уже позднее пришла в голову еретическая мысль о том, что изобилие
совсем не обязательно создавать своими руками, что будет вовсе не
безнравственно, если изобилие возникнет вдруг, само собой, как в сказке, ведь не
считаем же мы безнравственным брать у природы ее щедрые дары.
Я читал много фантастики, наверное, поэтому мои мечты об изобилии принимали все
более сказочный оборот. Но разговор с Женькой произошел в те дни, когда
фантастика для нас перестала быть сказкой. Вообще-то хорошие книги о будущем я
никогда как сказку не воспринимал. Скорее я склонен был считать их творением
людей, побывавшим каким-то образом в грядущем. Мир, созданный воображением Лема,
Стругацких, Азимова, Кларка - именно мир, а не миры, ибо я воспринимал их как
некое единое целое, как разные изображения одной и той же натуры - был для меня
объективной реальностью. И когда в жизни мне приходилось сталкиваться с самыми
последними достижениями техники, меня переполняла гордость за человечество и
счастливое ощущение, что одной ногой я уже стою в благословенном мире будущего.
Именно такое чувство охватило меня однажды морозным утром в новом таллинском
аэропорту, когда я впервые увидел самооткрывающиеся двери на фотоэлементах или
когда пару лет спустя случилось сидеть перед японским телевизором с качеством
изображения, не уступающим цветному кино, и держать в руках маленькую коробочку
дистанционного управления на сенсорах.
Конечно, все это были фрагменты нового мира, но и фрагменты, дошедшие до меня с
большим опозданием - для кого-то они уже давно не были фантастикой, где-то
существовали вещи куда более удивительные. Наконец, ведь я же понимал, что
сказочная техника - не единственная и не главная черта нового мира. Но теперь,
когда Станский изобрел антропоантифриз, он подарил миру не фрагмент
фантастического рассказа, а целый сюжет для грандиозного романа в жанре
социальной прогностики. И плюс ко всему, Эдик Станский был доцентом нашего
института, а двое из его знаменитой команды испытателей анафа - моими лучшими
друзьями.
В те дни мы жили в каком-то полубредовом состоянии. Все понятия и представления
о ценностях, о главном и второстепенном сместились. Мы вдруг обнаружили, что
очень мало думаем о личном благополучии и очень много о судьбах мира. В
"Троллейбусе" за портвейном, где раньше говорили в основном о бабах, о выпивке,
о тряпках, травили анекдоты или, в лучшем случае, вели дилетантские споры об
искусстве, теперь вдруг стали обсуждать проблемы войны и мира, шумно
дискутировали о влиянии науки на прогресс человечества, ломали копья вокруг
политических доктрин и философских концепций. А наш доморощенный поэт Андрей
Евтушенский (настоящее имя - Евгений Вознесенко), известный в узких кругах
шуточными песенками, в более узких - формалистическими вывертами, а в совсем
узких - циклом стихов "Цветы секса", вдруг совершил резкий поворот темы и
заговорил со своим немногочисленным читателем о страшном мире, в котором мы
живем. Стихотворение, прочитанное мне в троллейбусе, открывало собою цикл с
многозначительным названием "Мой апокалипсис, или Откровения стихотворца". В
нашем "Химике" их не напечатали.
Вообще я не фаталист, но когда пишешь биографию (авторам биографических книг это
хорошо известно), невольно впадаешь в древнюю ересь фатализма. Зная до мелочей
всю от начала до конца жизнь своего героя, трудно не наделить частицей этого
знания самого героя. И вот уже автору начинает казаться, что в какой-то момент
жизни герою открылось будущее, что он предвидел, предчувствовал - да что там! -
знал, что все будет так и только так. А факты для подтверждения подобной ереси
всегда найдутся. Факты - упрямая вещь, но лишь до тех пор, пока их не начали
подтасовывать.
Мне очень хочется избежать такого греха, тем более что я пишу не биографию
человека, а биографию катаклизма. Предопределенность, а следовательно,
возможность предвидения в масштабах одной личности еще как-то можно принять и
объяснить, но предопределенность в масштабах Вселенной претит мне, это абсурд. И
все-таки я позволю себе одну эффектную фаталистическую фразу. Вот она.
Кто знает, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда, тридцатого апреля в
пустом троллейбусе возле нашего института, Женька не обратился ко мне со
словами: "Брусника, слушай. Написал замечательные стихи"?
Я не помню, чем закончился наш разговор, что именно ответил я на рассуждения
Женьки о нереальности изобилия, но я помню, что именно тогда - и это было как
озарение - я вдруг понял, что изобилие возможно, что оно реально, что оно вполне
укладывается в современную физическую картину мира, причем изобилие абсолютное,
исключающее нехватки любого рода, и ключом к этому изобилию является та самая
между прочим упомянутая мною "хреновина", безграмотно названная гомеостатом
третьего рода, которая делает что угодно из чего угодно.
Рождение идеи
...Все технически передовые миры стали мечтать о том, как, минуя обычные
производственные процессы, научиться создавать любые необходимые предметы прямо
из неорганической материи.
Дж. Браннер
Вторым великим днем мне хочется назвать двенадцатое июня.
С самого утра я торчал в институте, потому что помогал Женьке обсчитывать
курсовой проект. Машинка у нас с ним была одна на двоих, а Женька был большим
разгильдяем, поэтому выходило всегда так, что сначала я делал свои расчеты, а
потом мы вдвоем делали расчеты для него. Он ухитрялся оставлять все дела не то
что на последний день, а иногда буквально на последний час. А теперь ему и вовсе
было не до учебы. Шла подготовка к экспедиции, до начала ее оставалось чуть
больше месяца. В общем считал я, а Женька только переписывал все своим почерком
и параллельно развлекал меня рассказами о предстоящем событии, причем поминутно
бросал писать, а иногда даже хватал листок бумаги, набрасывал на нем схему
маршрута... или рисовал конструкцию "розового гроба", или принимался объяснять
устройство тепловых развязок спецсосуда. В общем мы провозились гораздо дольше,
чем я планировал, времени на то, чтобы почитать конспект по автоматике, у меня
не осталось, и, злой на себя и на Женьку, я к трем часам поплелся на экзамен.
Каким-то чудом (впрочем, я знаю, каким: женщина-экзаменатор помнила меня по
прошлогодней практике, где я ходил в лучших) я сумел выкрутиться на четверку, и
страшно довольный и словно пьяный слегка от успеха и бессонной ночи, а ночи
перед экзаменами всегда у меня были бессонными, я еще долго мотался по
институту, болтал со знакомыми ребятами и девчонками, часа полтора просидел в
редакции "Химика", обсуждая готовящийся к выходу номер, посвященный экспедиции
Станского и Чернова. Домой не спешил: Ленка, получив пятерку по политэку, уехала
к родителям и рано вернуться не обещала. Но когда я приехал, она уже возилась на
кухне с ужином и радостно сообщила, что дядя достал ей шикарные штаны всего за
сто двадцать рэ, и хотя мы совершенно не представляли, где взять их, эти сто
двадцать рэ, настроение было отличное, и вспомнив дядю, мы вспомнили и
подаренную им еще к свадьбе и до сих пор нами не опустошенную бутылку "мартеля",
и было решено, что это как раз тот случай, когда по поводу удачного дня следует
заварить хорошего кофе и попить его с французским коньяком.
И ужин получился на славу. А когда я опрокинул в чашку последнюю рюмку "мартеля"
и с тоской поглядел на пустую теперь бутылку, мне вдруг пришло в голову, что
было бы очень недурно увидеть ее вновь полной. "Нет, лучше две полных
бутылки", - подумал я. Две бутылки как-то больше импонировали моему воображению.
И, сделав стремительный скачок в мыслях, я вдруг впервые понял, что идея
устройства, делающего что угодно из чего угодно, не обязательно должна
воплощаться в форме гигантского многоцехового предприятия. мне вдруг увиделась
почти карманная модель этого синтезатора, этой копировальной машины для
умножения по мере надобности числа бутылок с "мартелем". Такая модель была бы
вершиной кибернетической мысли.
- Слушай, Ленк, - сказал я, а не заняться ли мне кибернетикой?
- А почему ни этой, как ее, неравновесной термодинамикой? - откликнулась
Ленка. - Или, скажем, молекулярной генетикой.
- Потому что я хочу сделать машину, которая будет все копировать.
- Зачем? - не поняла Ленка.
- То есть как "зачем"?! Ты не понимаешь. Она ведь будет ВСЕ копировать. К
примеру: берем бутылку (я взял бутылку), запихиваем ее в машину (я спрятал
бутылку под стол) и на другом конце получаем точно такую же (я перехватил
бутылку в другую руку и вытащил ее из-под стола).
- А первая бутылка? - спросила Ленка, внимательно следившая за моими
манипуляциями.
- А первая остается как ни в чем не бывало.
- Значит, вторая получается из ничего.
- Зачем же, машина потребляет энергию...
- И все электростанции Советского Союза работают три года, чтобы сотворить одну
бутылку "мартеля".
- Ну, Малышка, с тремя годами ты, пожалуй, махнула, но в принципе, безусловно,
права - так нерентабельно. Однако ты не дослушала. Машина будет сама производить
энергию, превращая в нее эквивалентную массу воды, воздуха, песка, навоза, если
угодно.
Ленка смотрела на меня задумчиво и сочувственно.
- Виктор, ты это только что придумал?
- Не совсем. Но в общем да. А что?
- Ну, если б ты это давно придумал, ты бы уже успел три раза забыть свою
гениальную идею. Это же чушь собачья.
- Не чушь, - обиделся я. - Первое начало термодинамики на месте? На месте.
принцип Лавуазье-Ломоносова и тот соблюдается.
- А второе?
- Что второе?
- Второе начало термодинамики.
- Этот жалкий законишка о неубывании энтропии? Да его попы и капиталисты
придумали! Это же просто околонаучный припев к апокалипсису, термодинамический
гимн концу света. Никогда я его не признавал и признавать не буду.
- Виктор, ты позер, - нарочито в рифму сказала Ленка.
- Я не позер, а великий борец за уменьшение энтропии.
- Борец! - хмыкнула Ленка. - Оглянись назад.
Я оглянулся. Позади меня был мой письменный стол, заваленный тетрадями, книгами,
сигаретными коробками, листами, ручками, полиэтиленовыми пакетами и прочей
мурой. Венчала груду мятая рубашка. И через весь стол змеился шнур от погашенной
настольной лампы. А дальше, позади стола, был черный провал окна в разрыве
пестрых зеленых штор. Я ничего не понял.
- Энтропия наступает, - сказала Ленка зловеще.
И мне вдруг стало страшно. Черный кусок неба был окном в тепловую смерть. По ту
сторону жизни колыхался безбрежный и неодолимый океан холода. Энтропия
наступала.
- Поубавь-ка ее на своем столе, - добавила Ленка.
- Тьфу на тебя! - я встряхнулся и сразу почувствовал обиду: такую шутку принять
всерьез - заучился видать совсем. - Ладно, Малышка, посмотрим еще, как ты
запоешь, когда весь мир будет говорить о моем изобретении. Представляешь -
универсальный синтезатор Брусилова!
- Представляю, - сказала Ленка.
И тут зазвонил телефон.Это был Славик. Мы с ним не виделись тыщу лет, и за это
время коллекция его сильно выросла. Так что, старик, сказал Славик, если у тебя
есть что-то обменное, набивай карманы и лети ко мне. А у меня было что-то
обменное, и даже не кое-что, а довольно много, и, отойдя от телефона, я тут же
принялся разбирать свои монеты. Разговор был прерван, Ленка благополучно забыла
о моей "гениальной" идее, но у меня именно после этого разговора не было дня,
чтобы я в той или иной связи ни вспоминал о "синтезаторе Брусилова". И, черт
возьми, я не берусь сказать, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда,
двенадцатого июня, я и Ленка не решили попить кофе с дядюшкиным "мартелем"!
Конструкция
Посетитель, заглянувший к нему в лабораторию, принял бы аппарат за морозильник -
длинный белый ящик с крышкой, несколькими лампочками, стрелками и кнопками.
длинный белый ящик, которому предстоит преобразовать мир.
Совершенный дубликатор изготовлял копии.
Б. Круна
А третий великий день - это двадцать четвертое августа. Глупо, конечно, начинать
рассказ о свершившемся такой фразой. Глупо называть дату, которую, безусловно,
будут знать все, от мала до велика и в любой стране. Может быть, ее станут
писать с больших букв. Может быть. Но пока это всего лишь один из тех трех
обозначенных мною поворотных дней. И вообще вначале мне придется рассказать еще
кое о чем. Ведь после двенадцатого июня не сразу наступило двадцать четвертое
августа. И если между апрелем и июнем были просто лекции, семинары, зачеты,
экзамены, просто книги, кинофильмы, пивбары, кафе "Троллейбус", просто споры,
разговоры, мечты и замыслы, то между двенадцатым июня и Двадцать Четвертым
Августа были уже очень конкретные размышления и очень глубокие сомнения и в
высшей степени серьезный анализ моей нелепой по сути идеи. И было расставание с
друзьями, уходящими к полюсу, и прощальный вечер у Черного, где все надрались,
как свиньи - вспомнить стыдно. И были проводы на аэровокзале, а на следующий
день оттуда же я отправился на БАМ. И были полтора месяца жары, дождей, комаров,
мошки, едкого, пополам с диметилфталатом, пота, мучительных пробуждений от боли
в руках, не проходящего зверского аппетита, ругани с прорабами и дружеских
встреч с зэками, ночных авралов и дневных простоев, густых слоистых туманов над
тайгой и частых ярких, как в сказке, радуг после каждого дождя и, наконец -
бессмысленных, растравляющих душу, но необходимых, как воздух, бесконечных
подсчетов, сколько же нам заплатят. А заплатили нам с гулькин нос. И мало того,
что администрация строительно-монтажного поезда облапошила тысяч на тридцать,
так мы еще ухитрились внутри отряда поругаться из-за шести тысяч, заработанных
на левом, утаенном от большинства объекте. Это была грязная история. Когда мы
улетели в Москву, было ясно, что деньги поделены уже окончательно, но не менее
ясно было и то, что поделены они несправедливо. Хитрюга-командир в последний
день вместо общего собрания устроил общую пьянку, и недовольные, обиженные
бойцы, опрокидывая стакан за стаканом жуткую, дерущую горло водку иркутского
разлива, постепенно переходили с ругани на шутки, с шуток - на песни, а с песен
- на бормотанье, бульканье, рыгание и храп. Я один во всем отряде не выпил ни
капли, и мне было хуже всех. Командир тоже почти не пил, и мы нашли, что сказать
друг другу. Он заявил, что считает себя абсолютно правым, что деньги получили
только те, кто, по его мнению, хорошо работал (я, по его мнению, работал плохо).
А то, что "премии" вручались тет-а-тет в штабном вагончике трусливо, стыдливо,
по секрету от остальных, - это командир в расчет не принимал, и я пообещал ему,
что мы вернемся к нашему разговору, но только уже в Москве и при участии
парткома и комитета ВЛКСМ.
А потом был Братск, и там я пил, потому что хотелось все-таки забыться и
хотелось отметить, хоть и скромный, а все же бамовский заработок. И был уютный
ресторан в Энергетике, где подавали восхитительного омуля ("Ешьте, ребята, пока
весь не передох"), и чудные пельмени в горшочках, и нескончаемые бутылки
красного вина.
А после был зал ожидания в аэропорту, и бессонная ночь, и мучительная жажда, и
изжога, и рассвет, который упорно, семь часов кряду гнался за самолетом, но все
было втуне: в иллюминаторах висела плотная угрюмая с
...Закладка в соц.сетях