Купить
 
 
Жанр: Драма

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

страница №86

чно, это
поднялось уже на уровень теории тюрьмоведения. Вот например в
дореволюционном "Тюремном вестнике" пишет Лученецкий: "Тьма делает человека
более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нём
жажду жизни, движения, работы; тишина заставляет глубоко вдуматься в своё
"я", в окружающие условия, в своё прошлое, настоящее и подумать о будущем".
Наши просветители, сами не сидевшие, испытывали к узникам только
естественное стороннее сочувствие; однако Достоевский, сам посидевший,
ратовал за наказания! Об этом стоит задуматься.
И пословица говорит: "Воля портит, неволя учит".
Но Пеллико и Лученецкий писали о [тюрьме]. Но Достоевский требовал
наказаний — тюремных. Но неволя учит — [какая?]
[Лагерь] ли?..
Тут задумаешься.
Конечно, по сравнению с тюрьмой, наш лагерь ядовит и вреден.
Конечно, не о душах наших думали, когда вспучивали Архипелаг. Но
всё-таки: неужели же в лагере безнадежно устоять?
И больше того: неужели в лагере нельзя возвыситься душой?
Вот Э. К., почти 1940-го года рождения, из тех мальчиков, кто уже при
Хрущеве сбирались стихи читать на площади Маяковского, а их гребли в
воронок. Из лагеря, из потьминского лагеря, он пишет своей девушке: "Здесь
поубавилось пустяков и суеты... Я пережил поворот... Здесь прислушиваешься к
тому голосу изнутри, который в довольстве и тщеславии заглушен был рёвом
извне."
На лагпункте Самарка в 1946 году доходит до самого смертного рубежа
группа интеллигентов: они изморены голодом, холодом, непосильной работой --
и даже сна лишены, спать им негде, бараки-землянки еще не построены. Идут
они воровать? стучать? хнычут о загубленной жизни? Нет! Предвидя близкую,
уже не в неделях, а в днях смерть, вот как они проводят свой последний
бессонный досуг, сидя у стеночки: Тимофеев-Рессовский собирает из них
"семинар", и они спешат обменяться тем, что одному известно, а другим нет,
— они читают друг другу последние лекции. Отец Савелий — "о непостыдной
смерти", священник из академистов — патристику, униат — что-то из
догматики и каноники, энергетик — о принципах энергетики будущего,
экономист (ленинградец) — как не удалось, не имея новых идей, построить
принципы советской экономики. Сам Тимофеев-Рессовский рассказывает им о
принципах микрофизики. От раза к разу они не досчитываются участников: те
уже в морге...
Вот кто может интересоваться всем этим, уже костенея предсмертно — вот
это интеллигент!
Позвольте, вы — любите жизнь? Вы, вы! вот которые восклицают, и напевают
и приплясывают: "Люблю тебя, жизнь! Ах, люблю тебя, жизнь!" Любите? Так вот
и любите! Лагерную — тоже любите! Она — тоже жизнь!

"Там, где нет борьбы с судьбой,
Там воскреснешь ты душой..."

Ни черта вы не поняли. Там-то ты и размякнешь.

У дороги нашей, выбранной, — виражи и виражи. В гору? Или в небо?
Пойдёмте, поспотыкаемся.
День освобождения? Что он нам может дать через столько лет? Изменимся
неузнаваемо мы, и изменятся наши близкие — и места, когда-то родные,
покажутся нам чужее чужих.
Мысль о свободе с какого-то времени становится даже насильственной
мыслью. Надуманной. Чужой.
День "освобождения"! Как будто в этой стране есть свобода! Или как будто
можно освободить того, кто прежде сам не освободился душой.
Сыпятся камни из-под наших ног. Вниз, в прошлое.
Это прах прошлого.
Мы подымаемся.

Хорошо в тюрьме [думать], но и в лагере тоже неплохо. Потому, главное,
что нет [собраний]. Десять лет ты свободен от всяких собраний! — это ли не
горный воздух? Откровенно претендуя на твой труд и твоё тело до изнеможения
и даже до смерти, лагерщики отнюдь не посягают на строй твоих мыслей. Они не
пытаются ввинчивать твои мозги и закреплять их на месте. *(5) И это создаёт
ощущение свободы гораздо большее, чем свобода ног бегать по плоскости.
Тебя никто не уговаривает [подавать] в партию. Никто не выколачивает с
тебя членских взносов в [добровольные] общества. Нет профсоюза, такого же
твоего "защитника", как казённый адвокат в трибунале. Не бывает и
производственных совещаний. Тебя не могут избрать ни на какую должность, не
могут назначить никаким уполномоченным, а самое главное — не заставят тебя
быть агитатором. Ни — слушать агитацию. Ни — кричать по дёргу нитки:
"требуем!.. не позволим!" Ни — тянуться на участок свободно и тайно
голосовать за одного кандидата. От тебя не требуют социалистических
обязательств. Ни — критики своих ошибок. Ни статей в стенгазету. Ни --
интервью областному корреспонденту.

Свободная голова — это ли не преимущество жизни на Архипелаге?
И еще одна свобода: тебя не могут лишить семьи и имущества — ты уже
лишен их. Чего нет — того и Бог не возьмёт. Это — основательная свобода.
Хорошо в заключении думать. Самый ничтожный повод даёт тебе толчок к
длительным и важным размышлениям. За кои веки, один раз в три года, привезли
в лагерь кино. Фильм оказывается — дешевейшая "спортивная" комедия --
"Первая перчатка". Скучно. Но с экрана настойчиво вбивают зрителям мораль:
"Важен результат, а результат не в вашу пользу".
Смеются на экране. В зале тоже смеются. Щурясь, при выходе на освещенный
солнцем лагерный двор, ты обдумываешь эту фразу. И вечером обдумываешь её на
своей вагонке. И в понедельник утром на разводе. И еще сколько угодно
времени обдумываешь — когда б ты мог ею так заняться? И медленная ясность
спускается в твою голову.
Это — не шутка. Это — заразная мысль. Она давно уже привилась нашему
отечеству, а её — еще и еще подпускают. Представление о том, что важен
только материальный результат, настолько у нас въелось, что когда, например,
объявляют какого-нибудь Тухачевского, Ягоду или Зиновьева — изменниками,
снюхавшимися с врагом, то народ только ахает и многоустно удивляется: "[чего
ему не хватало?!]"
Вот это — нравственный уровенёк! Вот это — мерочка! "Чего ему не
хватало?" Поскольку у него было жратвы от пуза, и двадцать костюмов, и две
дачи, и автомобиль, и самолёт, и известность — чего ему не хватало?!!
Миллионам наших соотечественников невместимо представить, чтобы человеком (я
не говорю сейчас об этих именно троих) могло двигать что-нибудь, кроме
корысти!
Настолько все впитали и усвоили: "важен результат".
Откуда это к нам пришло?
Сперва — от славы наших знамён и так называемой "чести нашей родины". Мы
душили, секли и резали всех наших соседей, расширялись — и в отечестве
утверждалось: важен результат.
Потом от наших Демидовых, Кабаних и Цыбукиных. Они карабкались, не
оглядываясь, кому обламывают сапогами уши, и всё прочней утверждалось в
когда-то богомольном прямодушном народе: важен результат.
А потом, — от всех видов социалистов, и больше всего — от новейшего
непогрешимого нетерпеливого Учения, которое всё только из этого и состоит:
важен результат! Важно сколотить боевую партию! захватить власть! удержать
власть! устранить противников! победить в чугуне и стали! запустить ракеты!
И хотя для этой индустрии и для этих ракет пришлось пожертвовать и
укладом жизни, и целостью семьи, и здравостью народного духа и самой душою
наших полей, лесов и рек, — наплевать! важен результат!!
Но это — ложь! Вот мы годы горбим на всесоюзной каторге. Вот мы
медленными годовыми кругами восходим в понимании жизни — и с высоты этой
так ясно видно: не результат важен! не результат — а ДУХ! Не [что] сделано
— а [как]. Не что достигнуто — а какой ценой.
Вот и для нас, арестантов — если важен результат, то верна и истина:
выжить любой ценой. Значит: стать стукачом, предавать товарищей — за это
устроиться тепло, а может быть и досрочку получить, В свете Непогрешимого
Учения тут, очевидно нет ничего дурного. Ведь если делать так, то результат
будет в нашу пользу, а важен — результат.
Никто не спорит: приятно овладеть результатом. Но не ценой потери
человеческого образа.
Если важен результат — надо все силы и мысли потратить на то, чтоб уйти
от [общих]. Надо гнуться, угождать, подличать — но удержаться придурком. И
тем — уцелеть.
Если важна суть — то пора примириться с [общими]. С лохмотьями. С
изодранной кожей рук. С меньшим и худшим куском. И может быть — умереть. Но
пока жив — с гордостью потягиваться ломящею спиной. Вот когда — перестав
бояться угроз и не гонясь за наградами — стал ты самым опасным типом на
совиный взгляд хозяев. Ибо — чем тебя взять?
Тебе начинает даже нравиться нести носилки с мусором (да, но не с
камнем!) и разговаривать с напарником о том, как кино влияет на литературу.
Тебе начинает нравиться присесть на опустевшее растворное корытце и закурить
около своей кирпичной кладки. И ты просто горд, если десятник, проходя мимо,
прищурится на твою вязку, посмотрит в створ со стеной и скажет:
— Это ты клал? Ровненько.
Ни на что тебе не нужна эта стена и не веришь ты, что она приблизит
счастливое будущее народа, но, жалкий оборванный раб, у этого творения своих
рук ты сам себе улыбнешься.
Дочь анархиста Галя Бенедиктова работала в санчасти медсестрой, но видя,
что это — [не лечение], а только личное устройство — из упрямства ушла на
общие, взяла кувалду, лопату. И говорит, что духовно это её спасло.
Доброму и сухарь на здоровье, а злому и мясное не впрок.
(Так-то оно так, но — если и сухаря нет?..)

И если только ты однажды отказался от этой цели — "выжить любой ценой",
и пошел, куда идут спокойные и простые — удивительно начинает преображать
неволя твой прежний характер. Преображать в направлении, самом для тебя
неожиданном.

Казалось бы — здесь должны вырастать в человеке злобные чувства,
смятенье зажатого, беспредметная ненависть, раздражение, нервность. *(6) А
ты и сам не замечаешь, как, в неощутимом течении времени, неволя воспитывает
в тебе ростки чувств противоположных.
Ты был резко-нетерпелив когда-то, ты постоянно спешил, и постоянно не
хватало тебе времени. Тебе отпущено теперь его с лихвой, ты напитался им,
его месяцами и годами, позади и впереди — и благодатной успокаивающей
жидкостью разливается по твоим сосудам — терпение.
Ты подымаешься...
Ты никому ничего не прощал прежде, ты беспощадно осуждал и так же
невоздержанно превозносил — теперь всепонимающая мягкость стала основой
твоих некатегорических суждений. Ты слабым узнал себя — можешь понять чужую
слабость. И поразиться силе другого. И пожелать перенять.
Камни шуршат из-под ног. Мы подымаемся...
Бронированная выдержка облегает с годами сердце твоё и всю твою кожу. Ты
не спешишь с вопросами, не спешишь с ответами, твой язык утратил эластичную
способность лёгкой вибрации. Твои глаза не вспыхнут радостью при доброй
вести и не потемнеют от горя.
Ибо надо еще проверить, так ли это будет. И еще разобраться надо — что'
радость, а что' горе.
Правило жизни твоё теперь такое: не радуйся, нашедши, не плачь, потеряв.
Душа твоя, сухая прежде, от страдания [сочает]. Хотя бы не ближних,
по-христиански, но близких ты теперь научаешься любить.
Тех близких по духу, кто окружает тебя в неволе. Сколько из нас признают:
именно в неволе в первый раз мы узнали подлинную дружбу!
И еще тех близких по крови, кто окружал тебя в прежней жизни, кто любил
тебя, а ты их — тиранил...
Вот благодарное и неисчерпаемое направление для твоих мыслей: пересмотри
свою прежнюю жизнь. Вспомни всё, что ты делал плохого и постыдного и думай
— нельзя ли исправить теперь?..
Да, ты посажен в тюрьму зряшно, перед государством и его законами тебе
раскаиваться не в чем.
Но — перед совестью своей? Но — перед отдельными другими людьми?..
...После операции я лежу в хирургической палате лагерной больницы. Я не
могу пошевелиться, мне жарко и знобко, но мысль не сбивается в бред — и я
благодарен доктору Борису Николаевичу Корнфельду, сидящему около моей койки
и говорящему целый вечер. Свет выключен, чтоб не резал глаза. Он и я --
никого больше нет в палате.
Он долго и с жаром рассказывает мне историю своего обращения из иудейской
религии в христианскую. Обращение это совершил над ним, образованным
человеком, какой-то однокамерник, беззлобный старичок вроде Платона
Каратаева. Я дивлюсь его убеждённости новообращенного, горячности его слов.
Мы мало знаем друг друга, и не он лечит меня, но просто не с кем ему
поделиться здесь. Он — мягкий обходительный человек, ничего дурного я не
вижу в нём и не знаю о нём. Однако, настораживает то, что Корнфельд уже
месяца два живёт безвыходно в больничном бараке, заточил себя здесь, при
работе, и избегает ходить по лагерю.
Это значит — он боится, чтоб его не зарезали. У нас в лагере недавно
пошла такая мода — резать стукачей. Очень внушительно отзывается. Но кто'
может поручиться, что режут только стукачей? Одного зарезали явно в сведении
низких личных счётов. И поэтому — самозаточение Корнфельда в больнице еще
нисколько не доказывает, что он — стукач.
Уже поздно. Вся больница спит. Корнфельд заканчивает свой рассказ так:
— И вообще, вы знаете, я убедился, что никакая кара в этой земной жизни
не приходит к нам незаслуженно. По видимости, она может прийти не за то, в
чём мы на самом деле виноваты. Но если перебрать жизнь и вдуматься глубоко
— мы всегда отыщем то наше преступление, за которое теперь нас настиг удар.
Я не вижу его лица. Через окно входят лишь рассеянные отсветы зоны, да
желтым электрическим пятном светится дверь из коридора. Но такое мистическое
знание в его голосе, что я вздрагиваю.
Это — последние слова Бориса Корнфельда. Он бесшумно уходит ночным
коридором в одну из соседних палат и ложится там спать. Все спят, ему уже не
с кем сказать ни слова. Засыпаю и я.
А просыпаюсь утром от беготни и тяжелого переступа по коридору: это
санитары несут тело Корнфельда на операционный стол. Восемь ударов
штукатурным молотком нанесены ему, спящему, в череп (у нас принято убивать
тотчас же после подъёма, когда отперты бараки, но никто еще не встал, не
движется). На операционном столе он умирает, не приходя в сознание.
Так случилось, что вещие слова Корнфельда — были его последние слова на
земле. И, обращенные ко мне, они легли на меня наследством. От такого
наследства не стряхнешься, передёрнув плечами.
Но я и сам к тому времени уже дорос до сходной мысли.
Я был бы склонен придать его словам значение всеобщего жизненного закона.
Однако тут запутаешься. Пришлось бы признать, что наказанные еще жесточе,
чем тюрьмою — расстрелянные, сожженные — это некие сверхзлодеи. (А между
тем — невинных-то и казнят ретивее всего.) И что' бы тогда сказать о наших
явных мучителях: почему не наказывает судьба [их?] почему они
благоденствуют?

(Это решилось бы только тем, что смысл земного существования — не в
благоденствии, как все мы привыкли считать, а — в развитии души. С [такой]
точки зрения наши мучители наказаны всего страшней: они свинеют, они уходят
из человечества вниз. С такой точки зрения наказание постигает тех, чье
развитие — [[обещает]].)
Но что-то есть прихватчивое в последних словах Корнфельда, что [для себя]
я вполне принимаю. И многие примут для себя.
На седьмом году заключения я довольно перебрал свою жизнь и понял, за
что' мне всё: и тюрьма, и довеском — злокачественная опухоль. Я б не
роптал, если б и эта кара не была сочтена достаточной.
Кара? Но — чья?
Ну, придумайте — [чья?]

В той самой послеоперационной, откуда ушел на смерть Корнфельд, я
пролежал долго, и всё один, бессонными ночами перебирая и удивляясь
собственной жизни и её поворотам. По лагерной уловке я свои мысли укладывал
в рифмованные строчки, чтобы запомнить. Верней всего теперь и привести их,
— как они были, с подушки больного, когда за окнами сотрясался каторжный
лагерь после мятежа.

Да когда ж я так до'пуста, до'чиста
Всё развеял из зёрен благих?
Ведь провёл же и я отрочество
В светлом пении храмов Твоих!

Рассверкалась премудрость книжная,
Мой надменный пронзая мозг,
Тайны мира явились — постижными,
Жребий жизни — податлив как воск.

Кровь бурлила — и каждый вы'полоск
Иноцветно сверкал впереди, -И, без грохота, тихо рассыпалось
Зданье веры в моей груди.

Но пройдя между быти и небыти,
Упадав и держась на краю,
Я смотрю в благодарственном трепете
На прожитую жизнь мою.

Не рассудком моим, не желанием
Освещен её каждый излом -Смысла Высшего ровным сиянием,
Объяснившимся мне лишь потом.

И теперь, возвращенною мерою
Надчерпнувши воды живой, -Бог Вселенной! Я снова верую!
И с отрекшимся был Ты со мной...

Оглядясь, я увидел как всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого,
ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня
губительно, и я всё порывался в сторону, противоположную той, которая была
мне истинно-нужна. Но как море сбивает с ног валами неопытного купальщика и
выбрасывает на берег — так и меня ударами несчастий больно возвращало на
твердь. И только так я смог пройти ту самую дорогу, которую всегда и хотел.
Согнутой моей, едва не подломившейся спиной дано было мне вынести из
тюремных лет этот опыт: [как] человек становится злым и [как] добрым. В
упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В
переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был
уверен, что делаю хорошо, оснащен был стройными доводами. На гниющей
тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра. Постепенно
открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло проходит не между
государствами, не между классами, не между партиями — она проходит через
каждое человеческое сердце — и черезо все человеческие сердца. Линия эта
подвижна, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она
удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце --
неискоренённый уголок зла.
С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются [со злом в
человеке] (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в
каждом человеке его потеснить.
С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уничтожают только
современных им [носителей] зла (а не разбирая впопыхах — и носителей добра)
— само же зло, еще увеличенным, берут себе в наследство.
К чести XX века надо отнести Нюрнбергский процесс: он убивал саму злую
идею, очень мало — зараженных ею людей (конечно, не Сталина здесь заслуга,
уж он бы предпочел меньше растолковывать, а больше расстреливать). Если к
ХХI-му веку человечество не взорвет и не удушит себя — может быть это
направление и восторжествует?..

Да если оно не восторжествует — то вся история человечества будет пустым
топтаньем, без малейшего смысла! Куда и зачем мы тогда движемся? Бить врага
дубиной — это знал и пещерный человек.
"Познай самого себя"! Ничто так не способствует пробуждению в нас
всепонимания, как теребящие размышления над собственными преступлениями,
промахами и ошибками. После трудных неоднолетних кругов таких размышлений
говорят ли мне о бессердечии наших высших чиновников, о жестокости наших
палачей — я вспоминаю себя в капитанских погонах и поход батареи моей по
Восточной Пруссии, объятой огнем, и говорю:
— А разве [мы] — были лучше?..
Досадуют ли при мне на рыхлость Запада, его политическую
недальновидность, разрозненность и растерянность — я напоминаю:
— А разве мы, не пройдя Архипелага, — были твёрже? сильнее мыслями?
Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и говорю, подчас
удивляя окружающих:
— БЛАГОСЛОВЕНИЕ ТЕБЕ, ТЮРЬМА!

Прав был Лев Толстой, когда [мечтал] о посадке в тюрьму. С какого-то
мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была, действительно, нужна ему,
как ливень засухе!
Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим
долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я — достаточно
там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:
— БЛАГОСЛОВЕНИЕ ТЕБЕ ТЮРЬМА, что ты была в моей жизни!

(А из могил мне отвечают: Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!)

1. Оружие его было — кусочек эмали, отколупнутой от умывальника. Келли
припрятал его в ботинке, ботинок стоял у кровати. Келли спустил с кровати
одеяло, прикрыл им ботинок, достал эмаль и под одеялом перерезал вену на
руке.

2. С. Пеллико. Мои темницы. СПБ., 1836 г.

3. Ибсен. "Враг народа".

4. "Новый мир", 1964, No. 4.

5. Кроме несчастного периода Беломора и Волгоканала.

6. Революционеры прошлого оставили много следов тому. Серафимович в одном
рассказе описывает таким общество ссыльных. Большевик Ольминский пишет:
"Горечь и злость — эти чувства так хорошо знакомы арестанту, так близки его
душе." Он срывал зло на тех, кто приходил к нему на свидания. Пишет, что
потерял и всякий вкус к работе. Но ведь русские революционеры не получали и
не отбывали (в массе своей) [[настоящих]] (больших) сроков.

Глава 2. Или растление?


Но меня останавливают: вы [не о том] совсем! Вы опять сбились на тюрьму!
А надо говорить о [лагере].
Да я, кажется, и о лагере говорил. Ну хорошо, умолкну. Дам место
встречным мыслям. Многие лагерники мне возразят и скажут, что никакого
"восхождения" они не заметили, чушь, а растление — на каждом шагу.
Настойчивее и значительнее других (потому что у него это уже всё
написано) возразит Шаламов:
"В лагерной обстановке люди никогда не остаются людьми, лагеря не для
этого созданы".
"Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие,
милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с мясом мускулов... У нас
не было гордости, самолюбия, а ревность и страсть казались марсианскими
понятиями... Осталась только злоба — самое долговечное человеческое
чувство".
"Мы поняли, что правда и ложь — родные сестры".
"Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если дружба между людьми
возникает — значит, условия недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили
— значит, они не крайние. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно
разделить его с друзьями".
Только на одно различение здесь согласится Шаламов: восхождение,
углубление, развитие людей возможно в [тюрьме]. А
"...лагерь — отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего
нужного, полезного никто оттуда не вынесет. Заключенный обучается там лести,
лганью, мелким и большим подлостям... Возвращаясь домой, он видит, что не
только не вырос за время лагеря, но интересы его стали бедными, грубыми".
*(1)
С различением таким согласна и Е. Гинзбург: "тюрьма возвышала людей,
лагерь растлевал". Да и как же тут возразить?

В тюрьме (в одиночке, да и не в одиночке) человек поставлен в
противостояние со своим горем. Это горе — гора, но он должен вместить его в
себя, освоиться с ним и переработать его в себе, а себя в нём. Это — высшая
моральная работа, это всех и всегда возвышало. *(2) Поединок с годами и
стенами — моральная работа и путь к возвышению (коли ты его одолеешь). Если
годы эти ты разделяешь с товарищем, то не надо тебе умереть для его жизни, и
ему не надо умереть, чтобы ты выжил. Есть путь у вас вступить не в борьбу, а
в поддержку и обогащение.
А в лагере этого пути, кажется, у вас и нет. Хлеб не роздан равномерно
кусочками, а брошен в свалку — хватай! сбивай соседей и рви у них! Хлеба
выдано столько, чтоб на каждого выжившего приходился умерший или двое. Хлеб
подвешен на сосне — свали её. Хлеб заложен в шахте — полезай да добудь.
Думать ли тебе о своём горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге?
Твоя голова занята суетными расчётами, сейчас заслоняющими тебе небо, завтра
— уже не сто'ящими ничего. Ты [ненавидишь] труд — он твой главный враг. Ты
ненавидишь окружающих — твоих соперников по жизни и смерти. *(3) Ты
исходишь от напряженной [зависти] и тревоги, что где-то сейчас за спиною
делят тот хлеб, что мог достаться тебе, где-то за стеною вылавливают из
котла ту картофелину, которая могла попасть в твою миску.
Лагерная жизнь устроена так, что зависть со всех сторон клюет душу, даже
и самую защищенную от неё. Зависть распространяется и на [сроки] и на самую
[свободу]. Вот в 45-м году мы, Пятьдесят Восьмая, провожаем за ворота
бытовиков (по сталинской амнистии). Что мы испытываем к ним? Радость за них,
что идут домой? Нет, зависть, ибо несправедливо их освобождать, а нас
держать. Вот В. Власов, получивший [двадцатку], первые 10 лет сидит спокойно
— ибо кто же не сидит 10 лет? Но в 1947-48 многие начинают освобождаться --
и он завидует, нервничает, изводится: как же он-то получил 20? как обидно
эту вторую десятку сидеть. (Не спрашивал я его, но предполагаю: а стали те
возвращаться в лагерь [повторниками], ведь он должен был — успокоиться?). А
вот в 1955-56 годах массово освобождается Пятьдесят Восьмая, а бытовики
остаются в лагере. Что они испытывают? Ощущение справедливости, что
многострадальная Статья после сорока лет непрерывных гонений наконец
помилована? Нет, повсеместную [зависть] (я много писем таких получил в 1963
году); освободили "врагов, которые не нам, уголовникам, чета", а мы --
сидим? за что?..
Ещё ты постоянно сжат [страхом]: утерять и тот жалкий уровень, на котором
ты держишься, утерять твою еще не самую тяжелую работу, загреметь на этап,
попасть в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.