Жанр: Драма
Архипелаг ГУЛАГ (весь)
...ного мира в 1930-м году, и о
предательстве западных социалистов, и о едином порыве всей Испании против
Франко (а в 1942 г. о предательском стремлении Неру к свободе для Индии --
ведь это ослабляло союзную английскую империю) — тоже оказалось ложью.
Ненавистническая осточертелая агитация по системе "кто не с нами, тот против
нас", никогда не отличала позиций Марии Спиридоновой от Николая II, Леона
Блюма от Гитлера, английского парламента от германского рейхстага. И почему
же фантастические по виду рассказы о книжных кострах на германских площадях
и воскрешении какого-то древнего тевтонского зверства (не забудем, что о
зверстве тевтонов достаточно прилыгала и царская пропаганда в мировую войну)
Броневицкий должен был отличить и выделить как правду, и в германском
нацизме (обруганном почти в тех же — то есть, предельных — выражениях, как
ранее Пуанкаре, Пилсудский и английские консерваторы) узнать четвероногое,
достойное того, которое уже четверть столетия вполне реально и во плоти
душило, отравляло и когтило в кровь его самого, и Архипелаг, и русский
город, и русскую деревню? И всякий газетный поворот о гитлеровцах — то
дружеские встречи наших добрых часовых в гадкой Польше, и вся волна газетной
симпатии к этим мужественным воинам против англо-фр их банкиров, и дословные
речи Гитлера на целую страницу "Правды"; то потом в единое утро (второе утро
войны) взрыв заголовков, что вся Европа истошно стонет под их пятой, --
только подтверждали вертлявость газетной лжи и никак не могли бы убедить
Броневицкого, что есть на земле палачи, сравнимые с нашими палачами, которых
он-то знал истинно. И если б теперь, для убеждения, перед ним каждый день
клали информационный листок Би-Би-Си, то самое бо'льшее, в чём еще можно
было его убедить — что Гитлер — вторая опасность для России, но никак, при
Сталине, не первая. Однако, Би-Би-Си не клало листка; а Информбюро и в день
своего рождения имело столько же кредита, сколько ТАСС; а слухи, доносимые
эвакуированными, тоже были не из первых рук (не из Германии, не из-под
оккупации, оттуда еще ни одного живого свидетеля); а из первых рук был
только Джезказганский лагерь, да 37-й год, да голод 32-го, да
раскулачивание, да разгром церквей. И с приближением немецкой армии
Броневицкий (и десятки тысяч других таких же одиночек) испытывали, что
подходит их час — тот единственный неповторимый час, на который уже
двадцать лет не было надежды и который единожды только и может выпасть
человеку при краткости нашей жизни сравнимо с медлительными историческими
передвигами — тот час, когда он (они) может заявить своё несогласие с
происшедшим, с проделанным, просвистанным, протоптанным по стране, и
каким-то еще совсем неизвестным, неясным путем послужить гибнущей стране,
послужить возрождению какой-то русской общественности. Да, Броневицкий все
запомнил и ничего не простил. И никак не могла ему быть родною та власть,
которая избила Россию, довела до колхозной нищеты, до нравственного
вырождения и вот теперь до оглушающего военного поражения. И он задыхаясь
смотрел на таких телят, как я, как мы, не в силах нас переуверить. Он ждал
[[кого-нибудь]], кого-нибудь, только на смену сталинской власти! (Известная
психологическая переполюсовка: любое другое, лишь бы не тошнотворное своё!
Разве можно вообразить на свете кого-нибудь хуже наших? Кстат и, область
была донская — а там половина населения вот так же ждала немцев.) И так,
всю жизнь прожив существом неполитическим, Броневицкий на седьмом десятке
решил сделать политический шаг.
Он согласился возглавить морозовскую городскую управу...
А там, я думаю, он быстро увидел, во что он влопался: что для пришедших
Россия еще ничтожней и омерзительней, чем для ушедших. Что только соки
русские нужны вурдалаку, а тело замертво пропади. Не русскую общественность
предстояло вести новому бургомистру, а подручных немецкой полиции. Однако,
уж он был насажен на ось, и оставалось ему, хорошо ли, дурно ли, а
крутиться. Освободясь от одних палачей, помогать другим. И ту патриотическую
идею, которую он мнил противопоставленной идее советской, — вдруг узнал он
слитою с советской: непостижимым образом она от хранившего её меньшинства,
как в решето, ушла к большинству — забыто было, как за неё расстреливали, и
как над ней глумились, и вот уж она была главный ствол чужого древа.
Должно быть, жутко и безысходно стало ему (им). Ущелье сдвинулось и выход
остался: либо в смерть, либо в каторжный приговор.
Конечно, не все там были Броневицкие. Конечно, на этот короткий чумной
пир слетелось во множестве и вороньё, любящее власть и кровь. Но эти — куда
не слетаются! Такие и к НКВД прекрасно подошли. Таков и Мамулов, и Дудинский
Антонов, и какой-нибудь Пой-суй-шапка — разве можно себе представить
палачей мерзее? Да княжествуют десятилетиями и изводят народу во сто крат. А
скоро встретиться нам надзиратель Ткач — так тот и туда и сюда поспел.
Сказав о городе, не упустим теперь и о деревне. Среди сегодняшних
либералов распространено упрекать деревню в политической тупости и
консерватизме. Но довоенная деревня — вся, подавляюще вся была трезва,
несравнимо трезвее города, она нисколько не разделяла обожествления батьки
Сталина (да и мировой революции туда же). Она была просто нормальна
рассудком, и хорошо помнила, как ей землю обещали и как отобрали; как жила
она, ела и одевалась до колхозов и как при колхозах: как со двора сводили
теленка, овечку и даже курицу; как посрамляли и поганили церкви. О тот год
еще не гундосило радио по избам и газеты читал не в каждой деревне один
грамотей, и все эти Чжан-Цзо-лины, Макдональды или Гитлеры были русской
деревне — чужими, равными и ненужными болвашками.
В одном селе Рязанской области 3 июля 1941 г. собрались мужики близ кузни
и слушали по репродуктору речь Сталина. И как только доселе железный и такой
неумолимый к русским крестьянским слёзам сблажил растерянный и полуплачущий
батька: "Братья и сёстры!..", — один мужик чёрной бумажной глотке:
— А-а, б...дь, а [[вот]] не хотел? — и показал репродуктору излюбленный
грубый русский жест, когда секут руку по локоть и ею покачивают.
И зароготали мужики.
Если бы по всем сёлам да всех очевидцев опросить, — десять тысяч мы
таких бы случаев узнали, еще и похлеще.
Вот таково было настроение русской деревни в начале войны — и, значит,
тех запасных, кто пил последние поллитра на полустанке и в пыли плясал с
родными. А к тому же навалилось еще невиданное на русской памяти поражение,
и огромные деревенские пространства до обеих столиц и до Волги и многие
мужицкие миллионы мгновенно выпали из-под колхозной власти, и — довольно же
лгать и ретушировать историю! — оказалось, что республики хотят только
независимости! деревня — только свободы от колхозов! рабочие — свободы от
крепостных Указов! И если бы пришельцы не были так безнадёжно тупы и чванны,
не сохраняли бы для Великогермании удобную казённую колхозную администрацию,
не замыслили бы такую гнусь, как обратить Россию в колонию, — то не
воротилась бы национальная идея туда, где вечно душили ей, и вряд ли
пришлось бы нам праздновать двадцатипятилетие российского коммунизма. (И еще
о партизанах кому-то когда-то придётся рассказать, как совсем не добрым
выбором шли туда оккупированные мужики. Как поначалу они вооружались против
партизан, чтоб не отдавать им хлеба и скота.)
Кто помнит великий исход населения с Северного Кавказа в январе 1943 — и
кто его даст аналог из мировой истории? Чтобы население, особенно сельское,
уходило бы массами с разбитым врагом, с чужеземцами, — только бы не
оставаться у победивших [своих], — обозы, обозы, обозы, в лютую январскую
стужу с ветрами!
Вот здесь и лежат общественные корни тех добровольческих сотен тысяч,
которые даже при гитлеровском уродстве отчаялись и надели мундир врага. Тут
приходит нам пора снова объясниться о [[власовцах]]. В 1-й части этой книги
читатель еще не был приготовлен принять правду всю (да всею не владею я,
напишутся специальные исследования, для меня эта тема побочная). Там, в
начале, пока читатель с нами вместе не прошел всего лагерного пути, ему
выставлена была только насторожка, приглашенье [подумать]. Сейчас, после
всех этапов, пересылок, лесоповалов и лагерных помоек быть может читатель
станет посогласнее. В 1-й части я говорил о тех власовцах, какие взяли
оружие от отчаяния, от пленного голода, от безвыходности. (Впрочем, и там
задуматься: ведь немцы начали использовать русских военнопленных только для
нестроевой и тыловой помощи своим войскам, и кажется это был лучший выход
для тех, кто только [спасался], — зачем же оружие брали и шли лоб-на-лоб
против Красной армии?) А теперь, отодвигать дальше некуда, надо ж и о тех
сказать, кто еще до 41-го ни о чем другом не мечтал, как только взять оружие
и [[бить]] этих красных комиссаров, чекистов и коллективизаторщиков?
Помните, у Ленина: "Угнетенный класс, который не стремиться к тому, чтобы
научиться владеть оружием, иметь оружие, заслуживал бы лишь того, чтобы с
ним обращались как с рабами" (изд. 4, том 23, стр. 85). Так вот, на гордость
нашу, показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас
заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись
к сабле снести голову Сталину-батюшке (да не рабами и с [[этой]] стороны
распрямились в красноармейской шинелке — эту сложную форму краткой свободы
невозможно было предсказать социологически).
Эти люди, пережившие на своей шкуре 24 года коммунистического счастья,
уже в 1941-м знали то, чего не знал еще никто в мире: что на всей планете и
во всей истории не было режима более злого, кровавого и вместе с тем более
лукаво-изворотливого, чем большевистский, самоназвавшийся "советским". Что
ни по числу замученных, ни по вкоренчивости на долготу лет, ни по дальности
замысла, ни сквозной унифицированной тоталитарностью не может сравниться с
ним никакой другой земной режим, ни даже ученический гитлеровский, к тому
времени затмивший Западу все глаза. И вот — пришла пора, оружие давалось
этим людям в руки — и неужели они должны были смирить себя, дать
большевизму пережить свой смертельный час, снова укрепиться в жестоком
угнетении — и только тогда начинать с ним борьбу (и посегодня не начатую
почти нигде в мире)? Нет, естественно было повторить приём самого
большевизма: как он сам вгрызся в тело России, ослабленное Первой мировой
войной, так и бить его в подобный же момент во Второй.
Да уже в советско-финской войне 1939 года проявилось наше нежелание
воевать. Это настроение пытался использовать Б. Г. Бажанов, бывший секретарь
Политбюро и Оргбюро ВКЛ (б), близкий помощник Сталина: обратить пленных
красноармейцев под командой русских эмигрантов-офицеров против советского
фронта — не для сражения, но для убеждения. Опыт оборвался внезапной
капитуляцией Финляндии.
Когда началась советско-германская война — через 10 лет после
душегубской коллективизации, через 8 лет после великого украинского мора
([[шесть миллионов мёртвых]] и даже не замечены соседнею Европой), через 4
года после бесовского разгула НКВД, через год после кандальных законов о
производстве, и всё это — при 15-миллионных лагерях в стране и при ясной
памяти еще всего пожилого населения о дореволюционной жизни, — естественным
движением народа было — вздохнуть и освободиться, естественным чувством --
отвращение к своей власти. И не "застиг врасплох" и не "численное
превосходство авиации и танков" (кстати, всеми численными превосходствами
обладало РККА) так легко замыкало катастрофические котлы — по 300 тысяч
(Белосток, Смоленск) и по 650 тысяч вооруженных мужчин (Брянск, Киев),
разваливало целые фронты, и гнало в такой стремительный и глубокий откат
армий, какого не знала Россия за все 1000 лет, да наверно и ни одна страна,
ни в одной войне, — а мгновенный паралич ничтожной власти, от которой
отшатнулись подданные как от виснущего трупа. (Райкомы, горкомы сдувало в
пять минут, и захлебнулся Сталин.) А в 1941 году это сотрясение могло пройти
доконечно (к декабрю 1941 г. 60 миллионов советского населения из 150 уже
было вне власти Сталина). Не зря колотился сталинский приказ (0019,
16.7.41): "На всех (!) фронтах имеются многочисленные (!) элементы, которые
даже бегут навстречу противнику (!) и при первом соприкосновении с ним
бросают оружие". (В Белостокском котле, начало июля 1941, при 340 тысячах
пленных было 20 тысяч перебежчиков!) Положение казалось Сталину настолько
отчаянным, что в октябре 1941 он телеграфно предлагал Черчилю высадить на
советскую территорию 25-30 английских дивизий — какой коммунист глубже
падал духом! Вот настроение того времени: 22 августа 1941 г. командир 436-го
стрелкового полка майор Конов открыто объявил своему полку, что переходит к
немцам, чтобы влиться в Освободительную армию для свержения Сталина, — и
пригласил с собой желающих. Он не только не встретил сопротивлен [[весь
полк]] пошёл за ним! Уже через три недели Конов создал на [[той]] стороне
добровольческий казачий полк (он сам был донским казаком). Когда он прибыл в
лагерь военнопленных под Могилевым для вербовки желающих, то из 5000
тамошних пленных — 4000 тут же выразило желание идти к нему, да он их взять
не мог. В лагере под Тильзитом в том же году [половина] советских
военнопленных — 12 тыс. человек — подписали заявление, что пришла пора
[[превратить войну в гражданскую]]. Мы не забыли и всенародное движение и
Локтя Брянского: создание автономного русского самоуправления еще до прихода
немцев и независимо от них, устойчивая процветающая область из 8 районов,
более миллиона жителей. Требования локотян были совершенно отчётливы:
русское национальное правительство, русское самоуправление во всех занятых
областях, декларация о независимости России в границах 1938 г. и создание
освободительной армии под русским командованием. А группа ленинградской
молодежи свыше 1000 человек (студент Рутченко) вышла в леса под Гатчину,
чтоб дождаться немцев и бороться против сталинского режима. (Но немцы
послали их в свой тыл — шофёрами и кухонными помощниками.) С хлебом-солью
встречали немцев и донские станицы. Населению СССР до 1941 г. естественно
рисовалось: приход иностранной армии — [значит], свержение
коммунистического режима, никакого другого смысла для нас не могло быть в
таком приходе. Ждали политической программы, освобождающей от большевизма.
Разве от нас — через глушь советской пропаганды, через толщу
гитлеровской армии, — легко было поверить, что западные союзники вошли в
эту войну не за свободу вообще, а только за [свою] западно-европейскую
свободу, [только] против нацизма, получше использовать советские армии, а на
том и кончить? Разве не естественней было нам верить, что наши союзники
верны самому [принципу] свободы — и не покинут нас под тиранией худшей?..
Правда, именно эти союзники, за которых мы умирали и в 1-ю Мировую войну,
уже и тогда покинули нашу армию в разгроме, спеша обернуться к своему
благополучию. Но опыт слишком жесток, чтоб усвоиться сердцем.
Справедливо научившись не верить советской пропаганде [[ни в чём]], мы
естественно не верили, что' за басни рассказывались о желании нацистов
сделать Россию — колонией, а нас — немецким рабами, такой глупости нельзя
было предположить в головах ХХ века, невозможно было поверить, не испытав
реально на себе. Еще и в 1942 году русское формирование в Осинторфе
привлекало больше добровольцев, чем могла принять развертывающаяся часть, на
Смоленщине и Белоруссии для самоохраны сельских жителей от партизан,
руководимых Москвой, создалась добровольная [[стотысячная]] "народная
милиция" (в испуге запрещённая немцами). Даже и весной 1943 года еще
повсеместное воодушевление встречало Власова в двух его пропагандистких
поездках, смоленской и псковской. Еще и тогда население ждало: когда же
будет наше независимое правительство и наша независимая армия? Есть у меня
свидетельство из Пожеревицкого района Псковской области, как крестьянское
население радушно относилось к тамошней власовской части — та часть не
грабила, не дебоширила, имела старую русскую форму, помогала в уборке
урожая, воспринималась как русская неколхозная власть. В неё приходили
записываться добровольцы, из гражданского населения (как записывались и в
Локте к Воскобойникову) — надо же задуматься — по какой нужде? ведь не из
лагеря военнопленных! да немцы запрещали власовцам принимать пополнения
(пусть-де записываются в полицаи). Еще в марте 1943-го в лагере
военнопленных под Харьковом читали листовки о власовском движении (мнимом)
— и 730 [[офицеров]] подписали обращение о вступлении в русскую
освободительную армию — это с опытом двух полных лет войны, многие — герои
сталинградской битвы, среди них комнадиры дивизий, комиссары полков! --
притом лагерь был очень сытый, не голодное отчаяние влекло их на подписи.
(Но характерно для немецкой тупости: из 730 подписавших 722 так никогда до
конца войны не были освобождены из лагеря и не привлечены к действию.) Даже
в 1943 году за отступающей немецкой армией вереницами тянулись из советских
областей деся яч беженцев — только б не остаться под коммунизмом.
Возьму на себя сказать: да ничего бы не стоил наш народ, был бы народом
безнадёжных холопов, если б в эту войну упустил хоть издали потрясти
винтовкой сталинскому правительству, упустил бы хоть замахнуться да
матюгнуться на [Отца родного]. У немцев был генеральский заговор — а у нас?
Наши генеральские верхи были (и остались посегодня) ничтожны, растлены
партийной идеологией и корыстью и не сохранили в себе национального духа,
как это бывает в других странах. И только [[низы]]
солдатско-мужицко-казацкие замахнулись и ударили. Это были сплошь --
[[низы]], там исчезающе мало было участие бывшего дворянства из эмиграции
или бывших богатых слоёв, или интеллигенции. И если бы дан был этому
движению свободный размах, как он потёк с первых недель войны — то это
стало бы некой новой Пугачёвщиной: по широте и уровню захваченных слоёв, по
поддержке населения, по казачьему участию, по духу — рассчитаться с
вельможными злодеями, по стихийности напора при слабости руководства. Во
всяком случае, движение это было куда более народным, [простонародным], чем
всё интеллигентское "освободительное движение" с начала ХХ века и до февраля
17 г. с его мнимо-народными целями и с его октябрьскими плодами. Но не
суждено было ему развернуться, а погибнуть позорно с клеймом: [[измена]]
священной нашей Родине!
Потеряли мы вкус к социальным объяснениям событий, это у нас --
переверташка, когда как выгодно. А дружеский пакт с Риббентропом и Гитлером?
А хорохоренье молотовское и ворошиловское перед войною? И потом --
оглушительная бездарность, неготовность, неумение (и трусливое бегство
правительства из Москвы), и по полмиллиона войск, оставляемых в котлах --
[[это не измена Родине]]? Не с бо'льшими последствиями? Почему же [[этих]]
изменников мы так бережем в квартирах на улице Грановского?
О-о, долга'! долга'! долга та скамья, на которой расселись бы [[все]]
палачи и [[все]] предатели нашего народа, если б сажать их от самых... и до
самых...
На неудобное у нас не отвечают. Умалчивают. Вместо этого вот что нам
вскричат:
— Но [принцип]! Но самый принцип! Но имеет ли право русский человек для
достижения своих политических целей, пусть кажущихся ему правильными,
опереться на локоть немецкого империализма?!.. Да еще в момент беспощадной с
ним войны?
Вот, правда, ключевой вопрос: для целей, кажущихся тебе благородными,
можно ли воспользоваться поддержкой воюющего с Россией немецкого
империализма?
Все единодушно воскликнут сегодня: нет! нет! нет!
Но откуда же тогда — немецкий пломбированный вагон от Швейцарии до
Швеции и с заездом (как мы теперь узнали) в Берлин? Вся печать от
меньшевиков до кадетов тоже кричала: нет! нет! — а большевики разъяснили,
что это можно, что даже смешно в этом укорять. Да и не один там был вагон. А
летом 1918-го сколько вагонов большевики погнали из России — то с
продуктами, то с золотом — и всё Вильгельму в пасть! [[Превратить войну в
гражданскую]] — это Ленин предложил прежде власовцев.
— Но [[цели]]! но цели какие были?!
А — какие?
А ведь то — Вильгельм! кайзер! кайзерчик! То же — не Гитлер! И в России
рази ж было правительство? временное...
Впрочем, по военной запальчивости мы и о кайзере когда-то не писали
иного, как "лютый" да "кровожадный", о кайзеровских солдат незапасливо
кричали, что они младенцам головы колют о камни. Но пусть — кайзер. Однако
и Временное же: ЧК не имело, в затылки не стреляло, в лагеря не сажало, в
колхозы не загоняло, мутью к горлу не подступало. Временное — тоже не
сталинское.
Пропорционально.
Не то, чтоб у кого-то дрогнуло сердце, что умирают каторжные алфавиты, а
просто кончалась война, острастка такая уже не была потребна, новых полицаев
образоваться не могло, рабочая сила была нужна, а в каторге вымирали зря. И
уже к 1945 году бараки каторжан перестали быть тюремными камерами, двери
отперлись на день, параши вынесли в уборную, в санчасть каторжане получили
право ходить своими ногами, а в столовую гоняли их рысью — для бодрости. И
сняли блатных, объедавших каторжан, и из самих каторжан назначили обслугу.
Потом и письма стали им разрешать, дважды в год.
В годы 46-47-й грань между каторгой и лагерем стала достаточным образом
стираться: политически-неразборчивое инженерное начальство, гонясь за
производственным планом, стало (во всяком случае на Воркуте) хороших
специалистов-каторжан переводить на обычные лагпункты, где уж ничего не
оставалось каторжанину от каторги, кроме его номера, а чернорабочую скотинку
с ИТЛ'овских лагпунктов для пополнения совать на каторжные.
И так засмыкали бы неразумные хозяйственники великую сталинскую идею
воскрешения каторги, — если бы в 1948 году не подоспела у Сталина новая
идея вообще разделить туземцев ГУЛага, отделить социально-близких блатных и
бытовиков от социально-безнадежной Пятьдесят Восьмой.
Всё это было частью еще более великого замысла Укрепления Тыла (из
названия видно, что Сталин готовился к близкой войне). Созданы были ОСОБЫЕ
ЛАГЕРЯ *(8) с особым уставом — малость помягче ранней каторги, но жестче
обычных лагерей.
Для отличия придумали таким лагерям давать названия не по местности, а
фантастическо-поэтические. Развернуты были: Горлаг (Горный Лагерь) в
Норильске, Берлаг (Береговой лагерь) на Колыме, Минлаг (Минеральный) на
Инте, Речлаг на Печоре, Дубровлаг в Потьме, Озерлаг в Тайшете, Степлаг,
Песчанлаг и Луглаг в Казахстане, Камышлаг в Кемеровской области.
По ИТЛовским лагерям поползли мрачные слухи, что Пятьдесят Восьмую будут
посылать в Особые лагеря уничтожения. (Ни исполнителям, ни жертвам не
вступало, конечно, в голову, что для этого может понадобиться какой-нибудь
там особый новый приговор.)
Закипела работа в УРЧах *(9) и оперчекистских отделах. Писались
таинственные списки и возились куда-то на согласование. Затем подгонялись
долгие красные эшелоны, подходили роты бодрого конвоя краснопогонников с
автоматами, собаками и молотками, — и враги народа, выкликнутые по списку,
неотклонимо и неумолимо вызывались из пригретых бараков на далекий этап.
Но называли Пятьдесят Восьмую не всю. Лишь потом, сообразя по знакомым,
арестанты поняли, кого оставляли с бытовиками на островах ИТЛ — оставили
чистую 58-10, то есть [простую] антисоветскую агитацию, значит — одиночную,
ни к кому не обращённую, ни с кем не связанную, самозабвенную. (И хотя почти
невозможно было представить себе таких агитаторов, но миллионы их были
зарегистрированы и оставлены на старых ГУЛаговских островах.) Если же
агитаторы были вдвоем или втроем, если они имели хоть какую-нибудь
наклонность к выслушиванию друг друга, к перекличке или к хору, — они имели
[довесок] 58-11 "группового пункта" и как дрожжи антисоветских организаций
ехали теперь в Особые лагеря. Само собой ехали туда изменники Родины (58-1-а
и -б), буржуазные националисты и сепаратисты (58-2), агенты мировой
буржуазии (58-4), шпионы (58-6), диверсанты (58-7), террористы (58-8),
вредители (58-9) и экономические саботажники (58-14). Сюда же удобно
помещались те военнопленные немцы (Минлаг) и японцы (Озерлаг), которых
намеревались держать и после 1948 года.
Зато в лагерях ИТЛ оставались недоносители (58-12) и пособники врага
(58-3). Наоборот, каторжане, посаженные именно за пособничество врагу, ехали
теперь в Особые лагеря вместе со всеми.
Разделение было еще глубозначительнее, чем мы его описали. По каким-то
непонятным признакам оставались в ИТЛ то двадцатипятилетницы-изменницы
(Унжлаг), то кое-где цельные лагпункты из одной Пятьдесят Вос
...Закладка в соц.сетях