Купить
 
 
Жанр: Драма

Князь мира

страница №5

мешные ушки и
берёзы продевают в кончики сучьев причудливые драгоценные серьги... пахнет
тогда молодостью сырая земля, струится нетлеющим духом приподнятая в облако
даль, и в человечьем и в зверином сердце радостно и весело токает кровь...
— Паска красная... Паска весё-олая...
Мужик хоть и не скажет об этом ни слова, а посмотреть, послушать и
полюбоваться про себя, хороня улыбку в жёсткую бороду, так, чтоб никто не
заметил, о чём он думает и на что он глядит, — очень любит!

* * * * *

К тому же, как вечер, всю Светлую собиралась на ночь гроза, как по
заказу: с утра солнышко, как на колеснице, а к вечеру дождь!
Дождь по ночам лил с градом и пузырями на лужах, и за лесом во всю
небесную ширь, расхлестывая её, как большие ворота, один за другим катились,
сотрясая землю, громовые раскаты, словно и в самом деле возвращался там
где-то далеко за лесом из-под турецкой земли белый царь после победы,
колотил жезлом ради торжества в турецкий барабан и, чтобы совсем на
последнюю смерть перепугать мужиков и внушить им страх и повиновенье, палил
до первого света в небо из пушек.
Всякий в такие минуты забывал и об Марье, и об Михайле, и об их чудном
батраке, забившись на печку к трубе, только хватался за сердце, чтобы не
разорвалось, и часто-часто крестился; потом, когда однажды Семён Родионыч
пришёл к барину по какому-то делу, у них зашёл разговор про старину, и Семён
Родионыч рассказал барину, что знал напрямик всю эту историю, потому что был
ему хрёстный и мужик вообще малобоязный, так барин очень смеялся, хотя
смешного тут во всём очень мало!
— Полно, Семён Родионыч, батюшка хрёстный, мужик купоросный, у нас так
бывает всегда: одному беда, а другому еда!
Не сообразил, видно, барин того, что, если на ту пору не бабья бы
жалость (Секлетинья после крестин унесла мальчонку к себе) да не мужичья бы
простота, не пришлось бы ему верховодить в нашей округе, узнал бы тогда
уголькам их настоящую цену: с пылу, как и матке, — прямо под пятки!

МИРСКОЙ ХЛЕБ

Спокон веков мечта такая по народу идёт о житии безданном и
бесплатёжном, чтобы всё тебе было в твоё угождение и полное удовольствие и
чтобы с тебя за это ни полушки не брали, а наоборот: давали тебе на гулянье,
и потому, пожалуй, как бы мужику хорошо ни жилось, а как дойдёт очередь
подать какую-нибудь или страховку вносить, так каждому, и бедному и богатею,
рыгнётся по-одинаковому.
Может, действительно правильно: от хитрости это у мужика и темноты!
Мужика, по необразованию его, как хочешь можно сфасонить... мужик как
лапоть: по любой колодке в одном виде выходит!
Думается только, если принять в соображение труд, сколь мужик на родной
земле перекорежил и переворочал горбом, не совсем тут в хитрости дело или в
каком ином мужичьем зароке: труд мужичий, воистину правда, бездоходный,
глупый, тяжёлый, похож на столоверскую обедню, за которой по пятам ходит
вечерня, немного вздохнёшь — за заутреню надо идти, — беспередышный труд,
потливый, мотливый, намотаешься за день, и за короткий сон такой пригрезится
рай!..
А за свой же пот платить мужику как-то неловко, то есть не то что
несвычно, нет, мужик скоро ко всему привыкает, да тут и привыкать-то не к
чему, привыкши давно, а... так как-то и в самом деле чудно!..
Ну да ведь не нами зашло, не нами и кончится... касательно же нашего
положения времени, так можно, зажмурясь, сказать:
— Жить, братцы, можно!
Мало ли что там пока: перемелется, будет та же мука!
Но народ, конечно, тёмный, серый, живёт в бога с верой и, по старой
привычке к тяжёлой жизни, ожидает всегда не лучше, а... хуже... так уж
приучен к тяжёлине, как у цыгана лошадь к берёзовой погонялке, никогда не
бывает доволен, забывши, должно быть, хотя память у мужика крепче камня, но
тут запамятав, видно, сколь трудно и тяжко жилось в старину...

* * * * *

Трудно, скудно, бедно в старину жили люди!
Правда, люди были попроще, и каждому человеку требовалось всего гораздо
меньше, можно сказать, на полтину на всю жизнь хватало сатину, а теперешний
народ сильно избаловался и часто совсем не по рылу и не по заслуге: харчи
ему подавай с тарелочки, к чаю непременно ситнику побольше и всякого дерьма,
отчего только зубы во рту крошатся, и так... чтобы тоже вроде как задарма!
А к чему такая подобная ненужность, сколько провалистую лошадь ни корми,
она всё равно воз далеко не повезёт, только разве музыкой своей потешит,
когда будешь выезжать со двора, да у крыльца наложит — к морозу! --
култышек!

А култышки, известное дело, не пышки: сам есть не будешь и другого не
угостишь!
Поглядели бы лизоблюды, как в старину жили люди!
Особливо когда вышли на волю!
Воля-то, нечего сказать, она вольная вышла, куда хочешь, туда и
подавайся, за что хочешь, за то и берись, собака с барского двора больше за
полу не держит, а за что же было цапаться мужику, как не за ту же сноху
Матрёну, благо ядрёна?..
Сноха эта, известно: соха!
Покусали, можно сказать, локотки, почесали лапти, пока не вошли в
обзаведенье, а с пустыми руками как обзаводиться: годами недоедать, годами
недопивать и ни отдыху не знать, ни передыху!

* * * * *

Правильно будет сказать: солон был хлеб, солон и горек!
Потому-то нерадостная доля выпала Михайлову мальчонке, когда он по
приговору всего общества села Чертухина сел на мирское кормленье.
Воспитательных в то время или каких-нибудь теперешних наших детдомов и в
заводу не бывало, почему всякая такая тягость лежала на мире, а мир как раз
в ту пору только что после воли начал подтягивать гужи у хозяйства и
накрепко подминать под себя землю, которая в одних местах осталась у оспод,
а в других, как и в нашем Чертухине, — у осударства.
Солон, солон был хлеб, рос он у мужика на горбу, а для Мишутки пришёлся
и того солонее...
Христов кусок и большому в глотке садит, а тут дитё несмышлёное, только
и ограды, что слёзы, а не обидеть... как же тут не обидеть и не обойти,
когда сам народ был обижен и кругом обойдён?!
Обиженный человек скорее обидит...
Нужда, недохваток, а как появится лишний рот за столом, так мимо него
сама уж ложка проходит... Своих детишек, почитай, в каждом дому рассовать
углов не хватает, и хоть действительно не страсть сколько надо одному
крикунку, ну а всё же!..
Трудно, тяжело было миру, а всё же соблюдали обычай: убогих и сирот
всегда приючали, потому что считалось, что убогий человек или сирота
оставался в наказание миру за какой-нибудь общий незамолённый, а может, и
незамолимый грех всех перед всеми, а потому и нужно платиться.
На нашей ещё памяти умерла безногая девка Фиена...
Пятьдесят с лишком лет висела на шее у мира...
Не медаль, а носили, потому что случилось не по вине: сидела в лесу под
ёлкой с грибами, ёлка сломилась, и обе ноги ей прищемило, не добивать же
колом человека!
С этой-то самой Фиеной, которую прозвали Тележкой, потому что и до
убожества, когда ещё у неё ног топором не отрубили, всё равно они были
кривые, словно колёса, в тележке Фиена спала и в неё же, прости бог,
ходила, — с этой-то девкой первое время и Мишутку наладили по чередам,
приспособивши Фиену к младенцу вроде за няньку.
Спал Мишутка у ней на руках в той же тележке, поутру она ему жевала из
миски, которую ей ставили на пол, соску из грешневой каши, тыкала в ротик,
так что у Мишутки свистело в носу и в ноздри вылезала каша обратно, а когда
уж очень разорётся к погоде, так доставала из полугнилого отрепья чахлую,
по-девичьи окаменевшую, с кех пор не мытую грудь, отчего дитё сначала ещё
пуще заходилось, выбиваясь из свивальника ножками и давясь тяжёлым скисшимся
духом, а потом умолкало...
Да, уж это верно: кормили обоих не бог знает как, больше на хлебе да на
воде, молоко мужики сами по большей части не употребляли, {{блюли сильно
посты, также понедельничали, знали среды и пятницы, сгоняя творог и сметану
к базару}}.
Подтягивали гужи у хозяйства, а себе ремешком животы, где же тут
напастись молока для чужого!
Вспоился, значит, Мишутка, как придорожный цветок, на простой водице,
иной раз прямо с колодца, а где побогаче — перепадал солодняк, тянущийся от
долгого стоянья в тепле из чашки, как плетёные вожжи с телеги, ещё только
разве прибавить, что когда младенец с такой пищи, синея и жилясь, кричал по
ночам, не умолкая ни на минуту, так и от сварливой хозяйки, а чаще всего от
той же девки Фиеньи перепадал и поджопник...
Осудить, братцы мои, не приходится... как же тут на осуждение повернётся
язык, своих растили не лучше, разве только гребешком лишний раз причешут да
в праздник по головке погладят, а то ведь то же на то же, зато и мёрла
мелюзга, хотя и росли как грибы после дождя: выживал только сильный, самый
отпетый, которого десять раз под перед клали, которого потом уже никакая
язва не брала: ни огонь, ни вода, никакая беда!

* * * * *

Чудом как-то уцелел и выходился и Михайлов Мишутка!
В первый же год, как взяли Мишутку на мирское кормленье, случился в
нашем месте детский падёж — волчок...
Не было такого дома, где бы не хворали ребята, в ином дому трое умрёт, в
другом совсем под метлу подчистит: болезнь такая чудная, теперь такой
болезни совсем не слыхать; раньше и люди были другие, и болезни у них от
теперешних отменные, о которых если теперь рассказать, так из больницы
погонют...
Вот хоть бы детский волчок!
Про него в старину песню такую даже матери пели у колыбели:

Не ходи ты к нам, волчок:
У нас двери на крючок!
У нас двери на крючок,
У нас денег пятачок!
У нас денег пятачок,
У нас крепкий кулачок!
Хочешь денег,
Хочешь веник,
Хочешь ножик под бочок!

Не болезнь, а разбойник!
Думали так отпугнуть или оговорить на пороге, но редко оговоры помогали,
редко пособляли молитвы; сначала такое пупырьё пойдёт по всему телу,
зудливое, никакой мази зуда не боится, никакой травы не слушает, дитёнок от
зуды почнёт кружиться и метаться, как волчок, места не найдёт, потом пятна с
пятак величиной выступят, вздуются, у глаз сядут — глаза лопнут и вытекут,
на головку бросятся — волосы чулком слезут, а в уши, в ротик и нос набьётся
короста — и ни попить тогда младенцу, ни крикнуть, так и умирали без голоса
и без шевеленья.
Тяжёлая болезнь, да лёгкая смерть!
Появился этот самый волчок, не знали, на что подумать, с каким ветром
его принесло, стали даже поговаривать, что от Михайлова приблудыша пошло, и
может, был бы младенцу конец, если бы не девка Фиена: задушили бы его по
темноте, думая, что скрыта у него в утробе болезнь, и подбросили бы волкам в
лесу на дорогу, но Фиена сметила сразу и младенца из рук не выпускала...
Был ей, безногой, Мишутка вроде забавы, однажды только в каком-то дому,
когда Фиена заспалась и из рук обронила Мишутку, его положили на одну
постельку с больными, думали как-нибудь спихнуть липучую хворь на чужого
младенца, а поутру поглядели: Мишутка как ни в чём, даже не плачет, знай
жуприт соску, а рядом покойник!
— Ишь ты, живущёй какой зародился! Непременно она у него в серёдке
сидит! Других донжит, а его бережёт!
Фиена, когда продрала глаза, — в слёзы, зачем сироту обижают? Завыла,
собрала всё село и обстыдила, то ли стыд тогда взял, то ли хворь к этому
времени стихла, а грех как-то минул...

* * * * *

И не заметил никто за хлопотами да за заботой, как Мишутка подрос.
Смышлёный вышел и догадистый, с малых лет рассмотрел, должно быть, свой
сиротский шесток и потому всегда держался в сторонке, чтобы поменьше бабам
на глаза попадаться и у мужиков не путаться зря между лаптями.
На улице с ребятишками не водился, потому что только слёзы от них да
дразня, что подбросыш, благо заступиться некому, зато хорошо было летами
уходить с куском куда-нибудь в конопли, в них никто не увидит, а из конопли
всё видно, что делается на селе, где кто прошёл, кто с кем позорится или
дерётся, в конопле также живёт хорошая птичка — коноплянка, которая поёт
всё лето до самого улёта, и голосок у неё сиротливый и неслышный, кладёт она
рябенькие крохотные яички прямо на землю, нарвавши у себя из-под крылышка
пуху.
Мишонка страсть как полюбил эту птичку и часто в тёплую пору забывал про
черёд и оставался в конопле на ночёвку, боясь, как бы ночью яички не слопали
кошки.
Только в долгие зимы было плохо Мишутке; хорошо, как хозяин непьющий, а
то уж лучше с котом забиться под печку, когда по избе начнёт летать из угла
в угол скамейка, плясать на всех четырёх ножках стол с чайной посудой, а
сковородник бить на залавке кринки и плошки, тогда уж лучше, пока не
угомонится, — под печь, куда убирают ухваты: под печкой немного
страшненько, но всё же не так, как в избе, когда бушует хозяин, не щадя ни
стариков, ни ребят своих, ни жены, тогда только лишний раз перекреститься,
если погасят огонь: в темноте загорятся два глаза и зашевелится бес-домосед!
Но Мишутка скоро привесился к бесу, бес этот менее страшен, чем пьяный
мужик, первый раз он принял его за кота, хотел даже погладить и поманить
"кис-кис-кис", но когда нашарил ручкой сухую ножку, похожую на черенок от
ухвата, затаился и уже хорошо разглядел, что у кота глаза гораздо ближе друг
к дружке и больше, а у этого между глаз можно пролезть, и маленькие они,
словно в стенку, за которой теплится лучина, шкнули булавкой...

К тому же Мишутка хорошо знал "Отце наш" и "Богородицу", а, как объяснил
Мишутке дьячок Порфирий Прокофьич, эти две молитовки до десятого года
боронят ото всякой напасти...
После, когда человек подрастает, конечно, этого мало, подчас даже весь
псалтырь не помогает, и в этих случаях, которых гораздо больше в
человеческой жизни, обращаются уже не к богу, а к чёрту и к колдуну.

* * * * *

Годам к семи или восьми мужики обсудили приладить Мишутку в подпаски.
С таким условием и пастуха порядили на это лето.

ПОРФИРИЙ ПРОКОФЬИЧ

Кого-кого, а дьячка Порфирия Прокофьича барин вспоминал всегда добрым
словом.
Даже памятник ему чёрного мрамора поставил в своё время на кладбище в
Чагодуе, потому что Порфирий Прокофьич умер не в Чертухине, а в городу, куда
незадолго перед смертью, уже слепой и с порушенным языком, перебрался к
племяннику, дьякону, который потом дьяконил у Николы-на-Ходче и был такой
долговязый, что благочинный нашёл такой рост неудобным:
— Ему бы в гренадёры лучше... а тут как-никак всего-навсего дьяконский
чин, и голос с ростом несогласен: одно смущение пастве! Мужикам же сойдёт!
К тому же ещё дьякон этот был большой запивоха и картёжник... Как
известно, незадолго перед войной дьякон с Николы-на-Ходче пропил водосвятный
крест, а дьяконицу свою какому-то купцу проиграл будто бы в карты...
Конечно, Порфирий Прокофьич был совсем другой человек... Хотя памятника
бачуринского теперь не осталось, из чагодуйского кладбища теперь разработали
сад, такой важный вышел садина, действительно, только ручки в брючки
гуляй — на место могилок дорожки, посыпаны дорожки мелким песком, и вместо
крестов поставлены скамейки везде со спинками для удобства, барфшни на них
по вечерам сидят и папироски курят, а возле них вьются кавалеры в штанах по
коленки, говорят всегда громко, словно глухие, не зная, видно, того, что
мертвецы громкого голоса не выносят, потому что иной, может, и шумного
карахтера при жизни был человек, а на том свете голос у всех притихает,
почему и надо возле мёртвого праха блюсти тишину: все там будем!
Вышло, значит, что барин поставил памятник зря...
Ну да ведь, может, и не зря бы, если бы не история колеса, которая
переехала немало зрячих делов и всю жизнь повернула к солнышку решкой...
Хотя и в самом-то деле: что ему ставить, человечишка был мусорный и
незаметный, как и все, положим, дьячки: ни по стану, ни по сану, кривоногий,
кривобокий и на спине горб, как туго набитый мешок!..
А человек, несмотря на убогость, действительно был доброты, хотя доброту
у таких людей не замечают, считая, что по безвредности природной и доброта
им ни к чему...
Потому и ходил, знать, Порфирий Прокофьич, никогда на людей не подымая
лица, а вечно упёршись в землю, под ноги...

* * * * *

После того как сверзился с колокольни в Чертухине удивительный пономарь,
на которого, может, по случаю Марьи совсем зря клепали, у нас и появился
Порфирий Прокофьич, привёз его поп Федот вместе с поклажей из Чагодуя, и где
его откопал, откуда родом Порфирий Прокофьич, мужики против обыкновения и не
спросили: попу виднее, что нужно для церкви, тем паче, что Порфирий
Прокофьич сразу занял три должности — дьячил, звонил и сторожил, путаясь в
колокольных верёвках не хуже, чем в псалтыре, когда читал часы перед
обедней.
Чудно, бывало, было слушать чтение Порфирия Прокофьича, ни одного слова
нельзя было разобрать, должно что во рту язык не умещался, и слово за слово
потому как-то цеплялось: от одного отскочит перёд и к другому приткнется
куда-нибудь к заду, другое совсем сомнётся и комком проскочит в утробу к
дьячку, шевельнув только на глотке кадык да в мутные глаза полоснувши на
минуту каким-то сиянием.
Мужики говорили, что дьячок в такие минуты глотает святыню, а поп Федот,
когда бывал в духе, подходил незаметно к Порфирию Прокофьичу и, приставивши
ухо, старался, видимо, по-хорошему в его чтение вникнуть, но и попу не по
разуму было.
— И что ты стрекочешь, божий сверчок? — говорил всегда поп Федот
умилённо, если в церкви не особенно было много народу и их с дьячком никто,
кроме бога, не видит, — што ж это такое за алифуйя?..
— Ась?.. — прерывал часы Порфирий Прокофьич.
Поп махал сокрушённо рукой и забирался надолго в алтарь, где грузно,
словно за какой тяжёлой работой, на всю церкву пыхтел и отдувался; а
Порфирий Прокофьич, когда доходил до пометки, клал истовый крест, целовал
книжный корешок и сам пугливо заглядывал в алтарь, раздувая кадило.

Но если не в духе, а также когда в церкви побольше народу, поп Федот
высовывал из алтаря обросшую по глаза щетинную бороду и громогласно, чтобы
слышали все и понимали его строгость в службе и чин, возглашал:
— Порфирий, не ври: какая тебе там алифуйя?..
Но Порфирий Прокофьич знал своё дело и пропускал мимо ушей, мужики и без
того не поймут, да и понимать им не надо, молись знай от чистого сердца, и
больше ничего, а бог... богу нужно неизречённое, неисповедимое слово, что с
того, что дьячок вместе с молитвой во рту мямлит жамку, бог его слышит, а
поп же Федот — гордец и выпить любит наедине с попадьей да благочинным и
никогда к себе по-хорошему не позовёт!..
На что попу Федоту занадобился такой неразумный дьячок, бог его знает,
может, как раз потому, что любил поп поучить, а подчас во время службы и
прикрикнуть: другой бы, может, не снёс, а Порфирий Прокофьич поморгает
глазами и опять за своё.
Когда Мишутка малость подрос, у них повелась закадычная дружба.
Однажды как-то по лету, когда в воздухе плывут без всякого ветра перед
заморозками паутинки и солнце раскидывает на землю свою последнюю нежность и
ласку, загнали Мишутку чертухинские ребятишки за церкву и, чтобы большие не
заступились, хотели ему дать там хорошую лупцовку.
Мишутка обежал кругом церкви и недалеко от сторожки, в которой
отшельником жил Порфирий Прокофьич, забился у деревянной ограды в крапиву,
мальчишки было шарить его палками по колючим верхушкам, но как раз на этот
случай вышел на крыльцо Порфирий Прокофьич, потому что Мишутка ткнулся в то
самое место, где давно уж тайком от дьячка неслась безгнёздая курица,
которая в испуге и с ещё не снесённым яйцом кудахтала у крыльца, смешно
расставивши крылья и как бы вызывая хозяина за неё заступиться.
— Места тебе, беспутной, настоящего нет... уж то ли не место на
чердаке, так нет... у, рванина, дура бесхвостая... Вы чего здесь,
пострельцы?..
Мелюзга горбатых боится, горб и доброго человека делает страшным,
бросились к селу наутёк, а Порфирий Прокофьич ради шутки крикнул в запятки:
— Держи их, держи-и! — и, подобравши подрясник, обкапанный воском, в
колена, раздвинул, не боясь обжечь закорузлые руки, крапиву и стал
разглядывать, нет ли где десятка яиц, в которых у него давно был недочёт.
— Ишь ты ведь, вавилонская блудница, какое выберет место!
Вместо яиц Порфирий Прокофьич тут и наткнулся на Мишутку: прижался он к
забору и голову в коленки спрятал, чтобы палкой по затылку не угодило,
плечики вздрагивают, должно быть, плачет, хотя слуху не подаёт...
- Ты что тут-т?.. — прикрикнул было Порфирий Прокофьич, но Мишонка
покосился чуть, увидал, что это горбатый дьячок, обмахнул глаза рукавом и в
губы упёр кулачки. — Чего ты тут в крапиве сидишь?..
— Дерутся! — плаксиво ответил Мишутка. — Колотють!
— Коло-отют?.. За что? Аль украл что?
— Они сами у тебя яйца воруют!
— Воруют?.. Дак за что ж они тебя бьют?..
— А за то, что сиротный! Дразнют, мамки нет... отец удавышем помер...
— Ах, прострели их стрелой! А... ах, они жульники, погооди, погоди, я
вот им гульчихи другой раз спущу, да крапивой... крапивой!
— Дядя Порфир, — осмелел Мишутка, — вон твои яйцы!
— Да шут с ними, с яйцами... надо, надо попу Федоту сказать, чтобы
мужиков потазал...
— Бери, дядя Порфир, десятка полтора никак будет! — весело крикнул
Мишутка.
— Погоди... погоди у меня... ах, они жулимы соплятые! — причитал
дьячок, укладывая яйца в карманы.
Но то ли Порфирий Прокофьич не удосужился сказать попу Федоту, то ли поп
не счёл нужным выговорить мужикам насчёт сиротинки, повадка бить Мишутку
всем селом так и осталась.
Только и всего, что с этой поры Мишутка повадился к дьячку и даже не
прятался уже в коноплю, а целыми днями играл сам с собой у сторожки.
Порфирий Прокофьич ради жалости и скуки учил его молитвам; Мишутка первое
время от такой учёбы смотрел на него недоумевающими тупыми глазами, видимо
ничего в словах не понимая и опасаясь, как бы не стал его бить и Порфирий
Прокофьич, а потом сам даже пристрастился: каждое словцо переспросит, сам
ему косточки вправит, потому что и Мишутке читал молитвы Порфирий Прокофьич,
так же мямля и скрадая слово, и, глядишь, у Мишутки даже лучше выходит.
— Ну, и голова у тебя, парень... сто рублей стоит, если задаром её не
отдашь! — говорил дьячок, гладя его по головке.
Дорога ему была похвала от дьячка, от неё даже синяки скорее сходили.

* * * * *

Потому, когда узнал Порфирий Прокофьич, что Мишутку прочут в подпаски,
так разъерихонился, что даже Мишутку перепугал.
— Я, — кричит, — к благочинному на них жаловаться буду! Малец с таким
понятием, а они его в пастухи! Попу Федоту в бороду плюну!

Но, конечно, храбрости не хватило, правда, всё же сходил к попу Федоту,
но с обычным своим смирением и низким поклоном, всё ему объяснил и просил
застать перед миром:
— Подумай, отец: я ведь из мальчонки лажу дьячка, а по его понятности
выйдет, может, и дьякон!
— О...о! — подивился поп Федот, гладя щетину.
— Будет те врать-то, Порфирий... сам бы лучше как-нибудь во рту у себя
распорядился, а то часы читаешь, одно сомуще-ение! — встрела попадья,
которая по грузности своей редко из дома выходила и больше сидела у окошка и
вязала супругу чулки. — Будет врать-то!
Осёкся Порфирий Прокофьич и не нашёлся ничего матушке ответить, может, и
в самом деле подумал, что по убогости своей обшибился:
— Я ведь думал, отец, как складнее!
— Мир, Порфирий Прокофьич! Мир, — отговорился поп Федот, — говори с
миром!
— Ты, отец, сам бы нето!
— Нет уж, ты заваривал, ты и расхлёбывай! Самое главное — у них
поряженное дело! Пастуха с таким уговором рядили! Ведь сирота, выкормыш,
вроде как в землю зароют, если захочут, и сказать не моги!
— Поряжен-ное, — протянул Порфирий Прокофьич, — тогда конешное
дело...
— Слышал: за двадцать за два в лето!
— Ну, значит, богу так надо... только, отец, кто же будет у нас на
колокольне звонить, если, спаси бог, ноги протянешь... Кто часы читать
будет?..
— Полно, Порфирий, — засмеялся поп Федот, и попадья ему поддакнула,
махнувши на дьячка, как чурбан, толстенной рукой, — полно: тебе, Порфирий,
веку не будет!
Посмотрел Порфирий Прокофьич на попа, с земли на него поднявши глаза,
подумал: "Гордынь у нас поп!.." — уткнулся опять под ноги и с той поры ни
разу с Мишуткой не заикнулся по церковности, потому что и в самом деле, на
что пастуху знать писанье?..

Глава третья


ДАРОВОЙ ПАСТУХ

КРЕЩЕНИЕ КНУТОМ

{{В Егорья выезжает в наши поля богатырь}}.
Выезжает он из-за поповой горы на долгогривом белом коне, с бурыми
яблоками по бокам и на крупе.
В полности конь подходит по масти к овражкам за церковью и круговинам,
простым грешным глазом его и не заметишь, когда ещё снега целиком не
сбежали, а земля уж пролыснилась и лежит под вечер на иссиня-белом снегу,
как бурые конские пятна.
Конь легонько коснётся копытом земли и отворит ключи и потоки...
Дыхнёт жаром и полымем в обе ноздри на дороги, обдаст туманом перелески
и пустоша, и солнце в этот день поутру поднимается выше ср

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.