Жанр: Драма
Остров
...ми о том, что
сухогруз "Кондратий Булавин" подошел к острову и доставил уголь, разгрузку
которого надо бы начать как можно быстрей.
Коля сдергивает с гвоздя телогрейку, надевает стеганую шапку монтажника и
прихрамывая на больную ногу уходит в ночь, принимать - по большим водам - первый
тридцатитонный понтон с углем - один.
Ночь. Гостиница. Слышно, как в клубе бухает дискотека. На грани забытья в тонкую
прорезь между сном и явью устремляются образы, из которых, как паззл, пытается
сложиться остров. Пока ничего не получается - образы не схватываются между
собой, рассыпаются, тасуются, собираются снова. Первые фотокопии памяти: море,
песок, моллюск. Карбас на морском берегу. Мы бредем по желтой воде. Тундра, как
нотный лист, начало музыки: звук Колгуева низкий, глухой, слегка мерзлый. Тысячи
отверстий тундры: родники, болота, озера - глаза, которыми земля глядит в небо,
призывая его отразиться в своих зеркалах. На плоскости до неба не дальше, чем на
вершине горы. Староверские могилы, как замурованные двери, в которые ушли когдато
отшельники, унеся с собою все свои тайны. На острове три речки Покойницких:
но значит ли это, что последние аскеты обрели здесь хотя бы покой?
Табак из сигареты "Голуаз", который я накрошил идолу. Утро в верховьях Горелой,
снежник в тени холма, синий от незабудок склон Сииртя-седе.
Вот здесь что-то осталось недосказанным.
Царская охота, кольцо на лапке сокола, кольца времени. Призрачный флот,
просквозивший мимо мелей Колгуева в поисках Китая. На палубах - голландские
герцоги в роскошных камзолах, мечтающие стать посланниками в Поднебесной; в
трюмах - доспехи, механические часы и мушкеты... Разболтанный в воде желток
сваренного вкрутую гусиного яйца - "ненецкий чай" - каким запомнил его
шотландец, именем которого мы вторглись в пространство. Старухи, нюхающие
махорку, перетертую в ступках с древесной золой. Драгоценные образы века
кочевья.
Орлан и ворон парящие над бескрайним простором. Ветер. Однажды ветер скомкал и
бросил в море стаю куропаток, улетающих с острова на юг. Вертолетчики видели -
вода в Чёшской губе была вся белая, как в снегу.
Олень. Лицо Демьяна, голос Демьяна. Стойбище на плато. Железо, изъеденное ржой,
ветхость дерева. Обшивка балков, нарты, ручки инструментов - все сделано из
дерева, уже поболтавшегося по волнам, подгнившего, слабого. Ни одного нет
смолистого, живого куска - вот, вот, что меня поразило! И - голод. Трое парней,
сидя на корточках у печки, надрезают ножом набухшие, кровящие панты, слегка
подпаливают в огне и грызут, высасывая кровь. Одна ветка рогов на троих...
Я, видно, все неправильно понял когда-то, случайно попав в тундру на сытую,
обжорную неделю просчета. Может быть, я продолжаю понимать все неправильно и,
более того, с самого начала так все неправильно и понимал? Почему, видимо,
всегда заканчиваются для меня катастрофой попытки отыскать следы художников -
Ады и Володи... Ларчи, красавица Ларчи, которая когда-то ходила в туфелькахлодочках
по подмерзшей пене морского прибоя, оказывается Ларисой Федоровной,
вдовой начальника вертолетной площадки Анатолия Полуэктовича, который когда-то с
такой изысканной насмешкой над моим желанием скорее покинуть этот холодный край
земли и вернуться в свой мир все откладывал и откладывал мою посадку на
вертолет. Тогда я разозлился на него. А вот теперь его нет, и Григорий Иванович,
которому я безусловно верю, рассказывает, какой это хороший, правильный был
человек. Он умер от чисто колгуевской болезни - не вышел из запоя. И вот теперь
Ларчи, Лариса Федоровна - немолодая, да пожалуй и некрасивая уже женщина, с
которой этого плотного, лысоватого, такого спокойного на вид человека всю жизнь
связывала жестокая, иссушивающая страсть - в зеленой телогрейке и резиновых
сапогах идет в магазин по разбитому настилу улиц и больше, кажется, ни о чем не
мечтает. О том, какова она была в молодости, видно по дочке, юной красавице Уле.
Ее красота редкостна, как красота метиски, отличная от красоты чистой расы:
такие лица можно встретить в Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке, где перемешиваются
все крови мира - но что она делает здесь, в Бугрино, куда направляется, ведь,
выйдя из дому, надо же направляться куда-то? В магазин, за пособием по
безработице, или просто так, туда-сюда, повинуясь самому древнему из инстинктов,
в поисках силы, которая нежно и властно совлечет с нее все покровы, и выпьет
дыхание из ее губ, и сольется с нею в одной горячей судороге - но неужели она не
понимает, что это засада? Нет. Больше всего поражает, что никто не понимает, что
вокруг засада.
Или это я не понимаю уже ничего?
Чувство беспомощности увлекает меня к финалу. Движение исчерпало себя, а
остановившись, проще всего потерять не только такт и ритм, но и само чувство
меры, ибо привычный способ оценки окружающего, да и себя самого по законам
похода более не работает, и всякая мелочь лезет в глаз, как бревно, и несчастья
других людей, которые не могут, да и не должны быть открыты, невольно так
раздражают тебя, что ты готов разразиться гневом и, открыв одному тебе известные
тайные карты, выложить все козыри на стол с безаппеляционным who is who. Вид
приговора. До какой же жалкой прокурорской роли можно дойти, чуть-чуть позабыв,
ради чего, собственно, ты вышел за ворота своего дома, ради чего оставил любимую
ждать тебя... Для того ли, чтобы, морщась, разбирать чужие несчастья? Несчастье -
слишком загадочно, чтобы судить о нём походя. Никто не знает, зачем небо бывает
столь ужасающе несправедливым, без меры одаривая несчастьями род за родом из
поколения в поколение... Быть может, только для того, чтобы те, кто уцелеет после
этого ужасающего испытания, смогли понять что-то очень важное. Что-то такое, что
десятки лет десятки людей понять не могли, а может и не хотели - но несчастьями
просто принуждены были понять...
Что - я не знаю. Потому что перед глазами у меня стоит все тот же несчастный,
разбитый поселок, годы которого сочтены, поселок, у которого нет никакого
выхода. Но поскольку будущее совершенно неизбежно - впереди продолжение,
неизвестное нам.
Точку можно поставить только в книге. Да и то, финал выходит совсем иным, нежели
представлялось вначале. Мое повествование, подобно многим, пало жертвой
авторского замысла, захотело слишком многое вместить в себя, и в результате
превратилось в столь же запутанное внутри себя произведение, каким является
породившее его пространство тундры. Но одно оправдание прожитому дню я все-таки
нашел. Это совсем короткая история.
Сын шамана
В двадцать седьмом году отца его убил человек из другого рода. Семь раз ударил
ножом и на седьмой - зарезал и заревел от радости торжества. Того человека
подговорили люди из Города. Их прислали, чтобы организовывать людей тундры
заготавливать нерпичьи шкуры и оленье мясо. Его отец, последний шаман острова,
сторонился их, но был все же замечен.
Это были веселые, крепкие люди. Они вели себя на острове, как хозяева, только
немного скучали и от скуки пили спирт, и как-то раз от скуки напоили слабоумного
и сказали: "Зарежь его. Если он и вправду шаман, то он не умрёт. Испробуй, на
что он годен". И тот пошел, ибо был слабоумен и пьян. И нашел шамана в чужом
чуме, камлающим у ложа больной женщины. И убил.
Женщина, от которой ушел её голос, осталась немой навсегда, ибо шаман не
завершил своё дело.
Он был похоронен лицом вниз, как всякий человек его народа, ибо шаман не более,
чем человек. Он только знает глубокую тайну о неведомом, которое распростёрто
над людьми, словно небо, но не может быть уловлено или высказано словом, хотя
может быть ощутимо (как небо) и может быть услышано и может быть даже увидено,
ибо есть тихие его голоса и сокрытые приметы. И всё связано им. Может быть,
шаман только ухо, чуткое, как ухо песца. Или глаз, пронзительный как у совы. Ибо
он сам внутри себя и сова и песец и олень и ветер и звезды и море. Ибо в
неведомом все мы едины, и не только солнце и луна связаны друг с другом, как
день и ночь, но и человек с ними, и с каждой живой тварью, и с каждой рыбой в
море и даже с болотной травою и даже с бурым льдом мерзлоты. И если человек
слабеет и в слабости становится жадным и злым и нетерпеливым, проклятье ложится
на род его и тундра скудеет, делается неплодна, как дурная запойная баба, и вся
красота и жизнь убывают в ней.
Ему было девять лет, когда убили отца. Он ничему не успел научиться у него, ибо
ученичество шамана долго. И бубен (который есть ход в неведомое и, одновременно,
большое ухо) он получает лишь через десять лет, когда сам научится слышать
немного и понимать смысл благоговения и доброты.
А он был просто мальчик, зло встреченный новым временем, когда люди стали искать
знание в книжках и заблудились, и осмеяли мудрость шамана, ибо она тяжка для
слабых и смехотворна для невежд.
Он стал посмешищем и изгоем.
Когда на месте летнего стойбища людей тундры возник поселок, построенный
солдатами в конце большой войны, ему отрядили должность говночиста, ниже которой
не может быть у людей его народа.
Теперь, когда он парализован и в поселке некому чистить нужники, из-за чего
нечистоты выливаются ведрами прямо возле домов, под обрыв на берег моря,
усеянный разбитыми черепами оленей и костями, высосанными собаками, ясно, сколь
велик был он в своем униженном повседневном подвиге. Геракл по сравнению с ним
просто ловкий хитрец. А он был подвижник, он очищал вселенную от грязи, он был
маленьким, остро-вонючим, но упрямым существом, тащившем на себе всю скверну
своего народа, всё малодушие его насмешек. Мне трудно выговорить, как называли
его, издеваясь над ним, ибо я увидел его совсем другим человеком, ушедшим в
глубокое удивление старости, когда сущности вещей приоткрываются внутреннему
взору. Но пусть те, кто насмехался над ним, и отвечают за это. Ибо всё
взаимосвязано в неведомом, и даже Говно-шаман в страшной униженности своей и
немоте порою слышал голос Бога, и ощущал в себе силы Бога и ясность и ярость
его.
Рассказывают, что когда он напивался, в нем вдруг поднимался огонь неистовства -
и тогда он грозил недругам своим, что нашлет на них злых духов Парны, и пытался,
подражая танцу отца, неистово размахивая руками, управлять вселенной по своей
маленькой справедливости.
О, спиритус вини ректификатус! Кто вдумчиво, без чванства вдыхал твой свирепый
запах, тот знает свойство твоей силы - стряхнуть с человека жалкие роли его и
нелепые обязательства - и явить в наготе души под непостижимую высоту неба. Ктото
является в лютой ярости, кто, как зародыш ребенка, клубочком сворачивается в
забвение, но он, напротив - в эти мгновения лишь припоминал, кто он на самом
деле: шаман, сын шамана, чуткое ухо и глаз совы. Пьяный, он пытался украсть у
соседки бубен, который та прятала в кладовке. Этот бубен сохранился у неё от
мужа-шамана, погибшего на материке еще до того, как она поселилась на острове.
Однажды он совершил кощунство и, не получив вожделенного бубна, вспорол его
ножом, пытаясь уничтожить то, что так манило его - но чем он и не в праве, и не
в силах был владеть. Возможно, сквозь эту рваную прорезь он в последней
отчаянной попытке хотел втиснуться в реальность неведомого, которую столь
явственно ощущал, но к которой не знал и не умел найти дороги.
Соседка простила его. И когда рак стал пожирать её, она позвала его и попросила,
чтоб он исполнил свой танец - единственный в его жизни танец шамана.
Он многое повидал. Он видел, как со временем распались связи неведомого, грубо
оборванные людьми, и мир перекосился, лишившись невидимых подвесок. Люди на
острове перестали резать оленей и вместо этого, пьяные, стали убивать их,
разбивая головы ломом. Люди разучились жить налегке и потеряли выносливость и
ясную мудрость волка-охотника, стали злыми и ненасытными, как псы, и как псы
ленивы и послушны. И полюбили водку больше скучной праздной жизни своей, которая
давно, когда еще был жив его отец, была так трудна, но так прекрасна.
На холмах тундры сидели они и пели песню, подкармливая маленький огонь веточками
тундрового кустарника...
Шел мелкий дождь. Разбитый дощатый настил по-над берегом тусклого серого моря
был скользок, как обмылок. В дверях разделенного надвое барака стояли две
женщины-ненки, еще не старые, но как-то сильно уже истраченные жизнью. Одна
горько курила папиросу. В глазах их отразилось смятение и даже, пожалуй, испуг,
когда они поняли, что я к ним - почему-то им взбрело в голову, что я из милиции,
хотя милиции нет на острове. Сообщение о том, что из газеты, их почему-то
совершенно успокоило, хотя газеты тоже нет в радиусе ближайших двухсот
километров и оттуда за последние лет пятнадцать никто не приезжал. В тёмном
коридоре барака, в желтом свете голых лампочек, я успел заметить наполненные
углём ведра на полу, тряпки в щелях, откуда сильно тянуло сыростью, шевелящихся
собак. Потом - комната, неподвижное лицо человека, кажущегося очень старым,
сидящего в пиджаке на подушках в грязной постели. На широком лице выделялся
кривой нос. Больше всего поразили его глаза, полные немоты неведомого, и большие
мосластые руки, с длинными, сантиметра в два, желтыми и, как у медведя,
загибающимися внутрь когтями. Под правую руку у него была к стене прибита
полочка, на которой стояла миска с обглоданной гусиной лапкой и банка, куда он
время от времени сплёвывал ослабевшим углом своего рта.
Он сидел и внимательно молча смотрел на меня. Принесли две настольные лампы и
направили ему прямо в лицо. Несколько раз щелкнул затвор фотоаппарата. Его дочь
рассказала о нем много хорошего. Он слушал, но не проронил ни слова.
Потом его младший сын стал собираться в море, ловить камбалу. В окно видно было,
что дождь не перестал и море неприветливое - хоть, может, полегче свинца, но
заведомо тяжелее олова. А он всё шевелил желтыми когтями обглоданную косточку в
железной миске и глядел из далека неведомого на незнакомого человека, по
неясному замыслу случая оказавшегося в его жилище.
По совести говоря, я думаю он не понял, зачем я приходил к нему.
Он прожил свою жизнь, как умел, вырастил детей и однажды исполнил божественный
танец. Имя его - Дмитрий Сергеевич Винукан.
Последний герой
Если мы здесь сейчас оборвем историю колгуевского человечества, то запечатлится
глубоко печальная и неверная, в общем, картина. Потому что и Колгуев-остров
взращивал норовистых и бесстрашных людей. И он не стал бы землей человечества,
если бы герои обошли его своею славой, и не испытали бескрайние равнины его
своей силой. Ведь только после героев кроткие наследуют землю. После того, как
земля обретает память о подвигах и делается способной этой памятью укрыть
неприметных и слабых.
Сейчас тебе, верно, и не верится в героев, да, Петя? И немудрено. Когда пьяная
немощь косит людей, как чума, даже память о сильных духом невыносима. Жизнь
героев старых времен позабыта, разве что чье-нибудь имя врезалось в ландшафт,
как река Хабчикала, берущая исток во времени героев. Оно недалёко от нас, оно
даже ближе, чем век кочевья, и мне повезло: последнего из исчезающего племени
героев я еще застал на Колгуеве, когда был здесь в первый раз. Рассказ об этом
человеке навеки примирил меня с островом.
В ту пору еще на Колгуеве были лежки моржей на песках, где теперь буровые;
Хабчикал промышлял еще белых медведей, и Иван Пурпэй, свалившись в своем чуме,
душою устремлялся к другу, шаману-ворону на большую землю, расправив свои
орлиные крылья. Лисы были, песцы редкой, темной масти, серые волки. А не стало
волков - и пришло к концу время героев. Ты спросишь: "отчего так?" Я отвечу:
"Разве ж я знаю? Но герой, он ведь волку сродни". И он властвует в вольном мире,
еще не прирученном человеком. Нет для него законов, как и усталости нет и
мелочной жалости к слабым. Мир - весь его, без границ и без страха, и летит он
вперед, поражая усталых мощью своего прыжка, дикий. Дело героя - поразить собою
людей на долгие годы и остаться в памяти народа как собственное лицо его, чем бы
оно не запечатлелось - сказочными подвигами, невиданной милостью или кровавыми
злодействами. Произведение своей жизни творит герой на непочатом, свежем холсте,
на котором довольно простора. Потом приходят порядок и закон и делается ему
тесно и маетно от избытка собственных сил. Не может он приручиться - оттого-то
герою и нечего ждать хорошего от нового времени. Ты скажешь: "странные речи ты
говоришь". Но ведь я имею в виду героя эпического, а не тех достойнейших, что
были удостоены геройства за отличие на поле брани или в порядке общего труда. И
потому я отвечу: "посуди сам". Не стало волков. Не стало медведей, рыбы не
стало, ушел за ней и морской зверь. Бумага развелась, печати, трудодни,
зарплата, магазин, водка, пьянка и безделье. И со всем этим размножились другие
люди - понемногу сначала, а потом - все они заслонили, и не стало уже героев.
Мне, повторяю, повезло: последнего из вымирающего племени героев я застал еще в
живых на Колгуеве. Я узнал его по почтению, с которым говорили о нем старики,
помнившие время кочевья и еще понимающие, что такое настоящая жизнь. Теперь они
готовились к утрате. Герой был болен, он должен был умереть. Умереть как надежда
- ведь другого у них не было.
В глухих уголках севера наше время со временем эпоса совсем близко сходится; в
несколько десятков лет всего разница, и отцы нынешних дедов еще помнили обрывки
бесконечных, как "Мабиногион" древних песен о прежних походах и победах, которые
их предки одержали, устремляясь сюда, на север.
О злая судьба! Теперь их потомки - малый и оскудевший силой народ - покорно
ожидают гибели на своем берегу, изредка напоминая о своем существовании какойнибудь
жалостной нотой...
На острове было уже несколько ружей, топор, немного настоящего чаю и две синие
фарфоровые чашки с потерпевшей крушение норвежской шхуны, когда Тревор-Бетти
повстречал деда Никиты. "Это был красивый старик с длинной седой бородою,
похожий на изображение Моисея, - записал он. - ...Меня поразил длинный поезд его
саней, из коих на некоторых были лодки. Впоследствии я узнал, что Антип - самый
богатый и уважаемый человек в целом острове". Род Антипа разветвился побегами
обширного древа, которое и было сыном его, Тимофеем, вычерчено на последних
листах Библии, привезенной им с Соловков. И Никита, младший тимофеев сын, тоже,
конечно, был как-то вплетен в общий генеалогический узор не позднее года своего
рождения - 1906. Увы, фантастической этой генеалогии нам никогда не увидеть, ибо
Библию в 1964 году украли из никитиного охотничьего балка геологи-изыскатели. И
что в результате забудется, что позапутается, мы не знаем. Ибо Ардеевы на
острове - до сих пор самая крепкая жила, и о чем бы не зашла история, непременно
в центре ее окажется кто-нибудь из Ардеевых. О шаманах ли заговорят - всяко
выйдет разговор на Ивана Пурпэя, двоюродного деда Никиты. Об англичанах ли -
вспомнят длинную подзорную трубу Тревора-Бетти "в которую за двадцать пять
километров гвоздь на мачте было видать" - она у Никиты хранилась. Ну а если речь
коснется богатства - то о чем и говорить, как не о несчастном тимофеевом золоте:
трех железных сундучках, которые закрывал он, надавливая коленом - так много
было насыпано...
Может быть с этого золота и начались все никитины напасти, может, и не стоило
ему брать его, да только сейчас не об этом наследстве речь. Ибо в нашем времени
выстоять против злобы, зависти и насмешек, конечно, помогла Никите добрая кровь
- достоинство и любовь к свободе прежних поколений.
Ну и то еще, что успел Никита молодым хлебнуть воздуху вольной жизни. Застал
обильные оленьи стада и гусиные охоты, видел русских купцов Сумароковых,
неустрашимо скитающихся по суровым морям в крепких карбасах, сшитых сосновым
кореньем с командой из неутомимых и диких помощников, половина которых слыла то
ли ясновидящими, то ли безумцами. Сумароковы сами держали на острове оленей,
пастухам своим привозили инструмент и боеприпасы, муку, монпасье, чай, тканые
рубахи. За пушнину и битых гусей расплачивались отдельно. Водки привозили малую
малость: по чарке своим пастухам и специально бутылочку бабушке-Маремьяне.
Сильные были люди, сами в тундру ездили, сами не хуже ненцев аркан кидали, даже
моря не боялись.
Раз пришел на Колгуев пустозерский купец Павлов. Привез сушки. Александр
Сумароков мимо шел, увидел как чужой карбас разгружается. Все бочки с сушками с
берега сам покидал в море. И велел из своих амбаров выкатить четыре бочки сушек
бесплатно. Павлов-купец все это видел, но не осмелился Сумарокову перечить. И
стал Никита уважать в людях крутость.
Больше всего он хотел похожим быть на старика Удоси. Это знаменитый охотник был,
и на Колгуеве промышлял, и на Новой Земле, и на Вайгаче. "Удоси" по-ненецки
"безрукий" значит. На Новой Земле, опасаясь белых медведей, охотники ружье ночью
кладут в палатке подле себя. Много из-за этого, из-за какого-нибудь
неосторожного движения во сне, вышло несчастий. Вот и с Удоси тоже: выстрелило
ружье, руку чуть не оторвало, кость раздробило свинцовой пулей. Удоси был один.
Целой рукой порвал полотняную рубаху, туго перевязал рану, собак в упряжку
собрал и двое суток добирался на нартах до поселка. После этого случая люди
стали его вроде как шаманом считать, ибо не может обычный человек выжить после
такой раны. Другой шаман позавидовал ему. Пришел, стал грозить: "я тебя болезнью
скручу, насмерть заморю". Удоси сказал: "Назначь день. Если правда умирать стану
- поверю в твою силу. А так - болезней много..." И тот сразу отступился от него.
Удоси никого не боялся - поэтому он и однорукий сильнее двуруких был.
Настало время - пришлось и Никите испытать свою храбрость. Пришлось даже ему,
как Удоси, испробовать силу своей одной руки. В какой-то год заболел он сильно.
Рука отнялась, плечо онемело, сила стала уходить. Мяса надо поесть, а мясо
кончилось. Попросил жену забить оленя. Жена взяла топор, хотела оглушить оленя
топором. Бьет-бьет - олень стоит, не чувствует ударов. Совсем тоже сил нет у
нее. Никита поднялся, сделал петлю, здоровой рукой задавил оленя. Поел мяса,
выздоровел. Ты спросишь: "зачем ты об этом рассказал?" Это присказка. Но если
тебе вправду хочется знать, каковы они были - люди времени героев - слушай
дальше.
Новые времена вперед себя высылают обычно случаи. В 19-м году к северу острова
штормом прибило лихтер[45 - Лихтер - несамоходная баржа.] и в воде у берега ужас
было с него мертвецов. В шинелях, все русские. Живого не нашли ни одного: здесь
высоченные глинистые обрывы отвесно падают прямо в бурливое море, не вылезти
человеку.
Потом Сумароковы не пришли с товарами за выделанными шкурами и свежим мясом - и
этого совсем уж никак невозможно было понять. Худое что-то творилось за морем. А
как не худое? Норвежцы наведались, заманили людей на шхуну, шкуры-мясо отобрали,
обрили головы наголо и со связанными руками обратно на берег привезли, ничего не
заплатив. Наконец, в какой-то год подошел пароход и от него близко к берегу -
незнакомая лодка. Люди на острове, как положено, помахали шапкой, надетой на
шест: мол, ждем и приветствуем, будьте здоровы. Но те каждому моряку в этих
водах известного знака прочему-то не поняли, к берегу не пристают. Дядя Никиты
по-русски очень хорошо говорил, вышел навстречу. Ему с лодки кричат: "У вас кто
тут - белые или красные?" Он не понимает, что и отвечать. - "У нас тут никаких
таких нету". - "А вы кто такие?" - кричат. Не знают ничего. - "А мы, - говорит,
- живем-существуем тут при оленях".
Сошли приезжие на берег: странный народ, не свойский, не купеческий. Товару не
привезли. Но и повели себя безобидно, оставили только на острове от себя
начальника и второго, Усова, который грамоте учил. Усов в тундру жить пришел
сначала в тимофеев чум. Так увидел его Никита: шинель на нем, сапоги, винтовка с
острым штыком, сабля на поясе. По-ненецки очень хорошо говорил, но людям не
верил как будто: и саблю и штык ночью с собой в чум затаскивал. Потом уж кто-то
ему объяснил, что надо на улице оставлять. Тимофей тогда как-то ружье его взял,
приложился, только головой покачал: вообще неудобное ружье, длинное, как хорей.
Усов запретил людям оленей резать, чтоб их прибывало. Велел весной охотиться на
перелетную птицу, летом - на линных гусей. Молодых мужчин грамоте стал учить.
Никита грамоте не смог обучиться: скучно было уж очень. Усову же показал, как
куропаток силком ловить. Тот, бедняга, чуть не заморил себя голодом: на охоту
ходил с боевой винтовкой куропаток стрелять - ни одной так и не убил. Сильно
поношенная была винтовка.
Усов и по другим стойбищам учил. В одном чуме хозяйка, Ольга, вредная была, за
каждый гусиный кусок заставляла его платить, воды набрать не давала: захочет
Усов чаю - с эмалированной кружкой своей идет на озеро. Еще захочет - опять
идет. Так люди к нему относились из-за запрета резать оленей. Тайком резали. Ибо
ничего нелепее вовек не слыхивали они, чем эти слова, чтоб оленей не трогать
своих. Из чего тогда одежду шить? Зачем вообще оленей держать? Невольно
сравнивали Усова со своим любимцем Микой (Никифором) Сумароковым-купцом. Тот сам
ловкий, сильный, щедрый - ждали его приезда, как солнышка после зимы. Он на
германской войне ранен был, зарок дал - если вернется домой живым - помогать
людям в несчастье. Забои его вспоминали как праздники - все от старого до малого
сыты ходили. А ведь он в оленном деле очень понимал. Просто знал, что на
мелочах, как и во всяком деле настоящем, тут не наэкономишь.
А Усов так и не смог в тундре жить. В Бугрино учить пошел, где поселочек
образовался. Выучил Мирона Евсюгина, который и стал первым председателем
островного совета: вовремя тот попался ему. И стал Мирон начальником: фуражку с
крабом надел, в черной флотской шинели ходит. Строгий, пуговицы золотые. С ним
секретарь, Афанасий Павлович - в матросском бушлате и в бескозырке. И так же
ходил Майков-пекарь. Старики Мирона стали побаиваться: "очень большим
начальником с
...Закладка в соц.сетях