Жанр: Драма
Остров
... не заложена в план творения?].
Где аббатство Оши и Доммартэн и где Ненокса? Как, при каких обстоятельствах и
кем был доставлен сюда французский колокол? Когда? Мы не знаем.
Баренц вез в Китай много диковинных товаров, но колоколов у него на борту не
было.
Ясно только, что каждое совпадение такого рода не случайно. И я так же не
случайно оказался здесь, в дебрях культуры, как когда-то мой друг Поль Нужэм - в
Москве.
Он пишет в Сорбонне диплом по Карабчиевскому.
Много ли студентов филфака МГУ помнят писателя Юрия Карабчиевского?
Каждый находит то, что ему необходимо.
Я нашел книжку о Сен-Жон Персе - не лучшую должно быть, но, тогда, там,
показавшуюся мне прекрасной, исполненной опасной, пьянящей глубины: "L'etre et
le nom" ("Бытие и имя"; подглавки: "в поисках очищенного слова", "слово и мера
человека").
"...Ужель морей тех было не довольно,
ужель земель тех было не довольно,
где колеи тянулись наших лет и таяли, как снег;
и новый берег нам не для того ль дарован,
тот берег, где мы тянем невод наших дорог,
а он тяжел, как небо, не для того ли,
чтоб в хоре снега исчез наш след?..."[36 - Отрывок из поэмы "Снега",
пер. Натальи Стрижевской.]
Странным образом стихи эти помогают мне вновь и вновь остро пережить пустынность
открытых ветрам пространств, подобных пляжу этого дня, ибо сами эти стихи, как
стихии. Может быть, Сен-Жон Перс - лучший французский поэт ХХ века. Но девушка
за кассой ничего не знала о нем - имя оказалось заклеено ценником и, передавая
контролеру название купленной книги, она смешно пыталась выйти из положения,
притворяясь, что знает имя автора...
Вполне возможно, что, для нее оно звучало, как Йон Пирс: "...hn Perse". Заклеено
ценником было только начало имени.
Сокровищница.
Весь этот город - сокровищница. В музее средневековья, разместившимся в
аббатстве Клюни, основанном группой интеллектуалов в XIII веке специально для
перевода и истолкования Корана, я ощутил это уже в книжной лавке. Охватило
желание купить сразу все, схватить, увезти в свои леса эти книги, которые здесь
никому не нужны, чтобы там, у нас, кто-то подивился, а кто-то порадовался и
попользовался этим богатством. Через Европу к нам всегда попадали диковины, а
Париж - кунсткамера, только по какой-то причине диковинные экспонаты здесь
разрешено покупать...
Гулкость шагов по залам музея. Скульптуры в застекленном дворике, вплотную
примыкающем к разрушенным римским термам Клюни, которые находятся уже под
открытым небом и от улицы отделены только железной решеткой; массивная каменная
ванна той поры...
Если задуматься... Если вообще задумываться... По какой толще всего ты ходишь... Les
termes Romains de Cluny; аббатство Cluny...
Долго стоял в темноте зала древних витражей, то сосредотачивая взгляд на какомто
одном изображении, то рассеянно глядя на пятна синего, зеленого, красного
света, который сочится сюда, во мрак... Сами витражи не кажутся совершенными,
свинцовые перепонки, между которыми впаяно стекло, слишком толсты, современные
материалы позволили бы сделать их более тонкими, но, увы, сегодня такие витражи
никому не нужны, не нужны ни твари земные, ни апостолы, ничего, ибо вера
иссякла...
Кому же тогда предназначены эти сокровища?
Тем немногим, кто приходит сюда.
Зачем?
Зачем-то. Точнее ответить невозможно: мы живем в удручающей неопределенности
сменяющихся тысячелетий.
Когда культура умирает, она находит для себя музей. Les Croix pectorales[37 -
Нагрудные кресты (фр.).] из тонко-тонко расплющенных золотых пластинок; магия
золота; теплое сияние золота, тяжесть золота. La lourdesse d'or. Une Chaine des
files d'or enroulees[38 - Цепочка из скрученных золотых нитей (фр.).], les
bracelets d'or, bracelets spirailles d'or[39 - Витые золотые браслеты (фр.).].
la rose d'or au fond rouge sang[40 - Золотая роза на кроваво-красном фоне.];
серебро на синем; небесная синева, кубки и мечи, отливающие холодом, l'argent
luisant[41 - Сияющее серебро (фр.).]... Магия света, магия золотых листьев и
лепестков на красном фоне и светло-серых лезвий на синем... Избыточная тяжесть
золота. Мастер словно наслаждается его массивностью, его толщиной, сиянием, в
нем нет еще в подлинной мере скаредности, отношения к золоту как ко всеобщему
эквиваленту, как к неразменному сокровищу. Оно еще просто прекрасно; в гораздо
более еще полной степени это ощутимо в скифском золоте или у индейцев...
Синева серебра. Готика серебра. Готика ковчежцев для мощей (реликвариев),
похожих на фонарики со вставками из толстого стекла, кубки, подсвечники.
Синие эмали на синем же фоне: ощущение глубины то ли морской, то ли небесной...
Камин: чугунные щипцы, кочерги для помешивания угольев, крючья, железная форма
для запекания над огнем рыбы, не менее доброго карпа величиной, формы для
печеньев, тяжелая резная скамья...
Нам удалось пройти по Парижу собственным путем, в стороне от маршрутов,
расчерченных для туристов.
Ботанический сад. Ряды платанов с подстриженными кронами, цветники, крошечный
лабиринт в духе XVIII века - обычная спираль, взбирающаяся на вершину холма, где
стоит беседка - забава, монплезир. Памятник Шевалье де Ламарку. Вообще, нигде в
Париже XVIII век не ощущается так явно, как здесь. Я приехал сюда в поисках
книги "Les champignons toxiques et hallucinogenes"[42 - "Ядовитые и
галлюциногенные грибы" (фр.).], фундаментального издания, в котором надеялся
отыскать ответы на некоторые вопросы, касающихся роли психоделиков в шаманских
ритуалах. В Ботаническом саду в это время как раз проходил "салон грибов" и в
компьютерной сети, связывающей книжные магазины различных музеев, значилось, что
эта книга есть в книжной лавке салона. Ее не было - кто-то купил ее раньше.
"Салон" размещался в просторной зеленой палатке, разбитой посреди ботанического
сада, внутри которой на столиках были красиво разложены грибы. Разные, но в
основном знакомые. Было даже несколько псилоцибиновых грибов - однако,
недостаточное количество, чтобы приготовить отвар достаточно крепкий для того,
чтобы существенно изменить восприятие действительности и вызвать галлюцинации.
Буквально за два месяца до этого мы с Аликом сидели на вершине Острых сопок -
тех самых "синих гор" Колгуева, до которых мы, наконец, добрались - и,
наглядевшись вдаль, прилегли на сухой склон, который весь был выстлан каким-то
светлым лишайником.
- Послушай, - спросил я. - А в тундре есть галлюциногенные растения?
- Как это - галю...генные?
- Ну, изменяющие состояния сознания. Будто ты опьянел, или видишь сны наяву...
- Не знаю...
- Как это не знаешь? Может быть, от прямого общения с духами нас отделяет однаединственная
горсть мха...
Алик раздумывает.
- Мухомор, - подсказываю я.
- Мухомор на Колгуеве не растет. Только сыроежка. Съешь сырую и спишь.
- Просто спишь?
- Просто.
- Ну, это неинтересно.
- А что ты имеешь против сна?
Этот вопрос застал меня врасплох.
- Против сна? Да ничего, на самом деле. Это интереснейшая наука, почти
неизвестная мне. Сны почти никогда ничего не говорят мне, - признался я.
- А мне говорят, - сказал Алик.
- О чем?
- Обо всем.
Дело, конечно и в том, как спать. И зачем. Если всерьез размышлять о свойствах
пространства/времени, то сновидение должно быть обязательно включено в эти
размышления, как важнейшая характеристика культуры. Ненаправленное,
кольцеобразное время предполагает развитую способность ко сну. Бессонница
полярной ночью непременно приведет к безумию, поэтому сон здесь является
настоящей ценностью и важным умением. Он позволяет незаметно проскочить зимние
"растяжки" времени и набраться сил; может быть, прожить интереснейшую
параллельную жизнь и получить ценные советы в сновидениях. Поэтому Алик прав:
умение спать следует расценивать как прекрасный дар, подобно многим дарам
природы утраченный "цивилизованным человечеством".
Однако, отсутствие мухомора означает что свои "путешествия" колгуевские шаманы
прежних времен осуществляли только с помощью аскетических и медитативных
практик, не прибегая к красному мухомору, известному шаманам Сибири и Северной
Америки.
Нет-нет, я не забыл свой остров! С той ночи, которую мы прошагали по тундре от
тьмы к свету, минуло немало времени, но мы ведь условились, что проследим и
некоторые весьма отдаленные последствия этого перехода. Все, что нашел я на
острове, я привез с собою в Париж. И я, разумеется, надеялся удивить Париж
своими находками. Я надеялся проломить окно в Европу. Что у меня было для этого?
Несколько фотографий, журнальная публикация нескольких глав недописанной книги.
"Не так уж густо", - заметит кто-нибудь. "Ну и что? - возражу я. - Кого из
художников это останавливало? Все великие были самонадеянны. Ван Гог вообще
рисовать не умел, когда приехал сюда, а у меня в написанных главах было, как мне
казалось, неплохо передано возникающее на острове острейшее чувство полноты
бытия и прекрасное переживание пустоты. Du Vide... Только теперь я понимаю,
насколько безумен был мой план - воспользоваться туристской поездкой, чтобы
самому найти людей, которые могли бы заинтересоваться...
Видимо, я действовал не совсем бессмысленно, обнаружив-таки несколько человек,
так или иначе причастных к русской словесности, но все равно - моей темы они не
понимали. Мне нужен был один-единственный человек, единомышленник, которого, как
раз мне и не удалось найти...
Остальные казались недоверчивыми.
Что ж, по-видимому размышляли они, это очень стильно, Le Grand Vide[43 - Великая
Пустота (фр.).]; пустота - это большой стиль, но она должна быть достойна
наполненности Парижа...
Конечно, соглашался я, эта мысль почти естественна: если где-то существует такой
сгусток материи, как Париж, то где-то должна быть, конечно, и Пустота,
соразмерная его неизмеримости, и она обнаруживается в разных местах земли - в
Джунгарской Гоби, в долинах Илафега и Диллиа - великих сухих рек Сахары - она
проступает в очертаниях полуострова Лабрадор, где от одного населенного пункта
до другого так же далеко, как в тундрах нашей родины и о том, что люди были
здесь, на картах свидетельствуют лишь названия, оставленные ими. Вот озеро
Шандоре, озеро Жаннен, озеро Кутюр - следы французов, охотников, наверно,
которые когда-то прошли здесь, пробираясь от Монреаля на север, в собольи края.
Однако, "Kolguev" - незнакомое имя, и как объяснить, qu'est que c'est?
Неподалеку от Лабрадора, на 68° с.ш. я отыскал совершенный аналог Колгуеву к
северу от Америки - необитаемый, правда, остров Принс Чарльз. И рядом - остров
Нова Зембла - несомненно, отголосок тех времен, когда неудача в поисках "северовосточного
прохода" в Китай заставила европейцев обратить свой взор на запад и
кто-то из мореплавателей, отправленных разыскивать "северо-западный" путь вокруг
Америки, наткнулся на остров, напомнивший ему Новую Землю. Не сомневаюсь, что
это был Генри Гудзон.
Для меня все давно связалось, все было исполнено смысла и остров мой
представительствовал перед Парижем за все пустынные окраины Земли, за всех
людей, волею судьбы родившихся или оказавшихся там, за все забытые или
полузабытые наречия, за все сказки, еще не превращенные в комиксы и мультики, за
все, что еще не было пережевано и сто раз перетолковано "культурой", которая
давно задохнулась бы если бы оттуда, извне, из пустынь мира не долетали время от
времени освежающие ветры...
Понимает ли это Париж?
Не думаю.
Кажется, ему представляется совершенно естественным, что в его гигантскую
воронку сливается столько энергии; только если возникают перебои, он начинает
нервничать, как сноб, которого лишили ставших уже привычными изысканных блюд,
изысканных напитков и изысканнейшего курева. Однако, от этого сноб не перестает
быть снобом. Снобизм не предполагает благодарности к тем, кто питает его.
Да, я хотел поделиться пустотой - и этот дар щедрее, чем может показаться. Я
думал заинтересовать кого-либо книгой, но Париж не склонен интересоваться
проектами; ему предлагается слишком много готового. Причем разного, изысканного.
Все это город со страшной скоростью накапливает и потребляет в невообразимых
количествах. И наивен тот, кто подумал бы, что Париж никогда не гляделся в
зеркало Пустоты - он обожает глядеться в зеркала! И в этих зеркалах, как в
калейдоскопе, возникали пустыня Наска, и пески Великого Эрга, и наскальные
рисунки Тассили, и ледяная пустота Гренландии, и пустота красных австралийских
пустынь, усеянных похожими на огромные черные грибы "камнями дьявола", и дельты
огромных рек, истекающих из пустоты Земли в пустоту Океана - Колымы, Лены,
Маккензи, и пустынные плоскогорья, и солончаки, и пляжи всего мира. Париж видел
все-что-ты-хочешь и даже немножечко больше того - кроме Колгуева.
Но все-таки Париж не желал его замечать.
Плевать ему было на Колгуев.
В какой-то момент я с благодарностью вспомнил остров, где каждый предмет - будь
то оторвавшаяся с мундира царского чиновника пуговица, поморский нож, норвежское
ружье или подзорная труба английского путешественника - хранится бережнее, чем в
музее и значит для людей несравнимо больше, чем все превратившиеся в музейные
экспонаты сокровища Лувра.
Видимо, прекрасное противится легкой добыче: через три дня я чувствовал тошноту
от одной только мысли о музее, как будто отравился чем-то чрезмерно калорийным.
Помню, я купил у подвыпившей букинистки на набережной бубенчик, un grelot.
С наслаждением бродил по безлюдной набережной. Шел дождь.
В пять, любимая, мы встретились с тобой у большой пирамиды Лувра и перешли в сад
Тюильри. В круглом фонтане курсировали под дождем игрушечные яхты под парусами.
У одной паруса совсем подмокли, она то и дело ложилась на бок. Их сдает в аренду
на час-другой какой-то парень, у которого целая тележка этих яхт. Кафешка под
платанами. Кофе. Небольшой, прямоугольной формы пруд, тростники, отражение в
воде статуи Венеры. Раз минут в пять появляется человек с фотоаппаратом и видит
необычный ракурс - отражение белой статуи в темной воде пруда. Он убежден, что
нашел уникальное место, уникальный ракурс. Смотрит, прицеливается. Делает
снимок. Уходит. И через пять минут появляется другой...
А чего стоил каждый кадр, привезенный с Колгуева...
В какой-то момент я обиделся и разозлился на Париж.
Это зажравшийся, отупевший, бесчувственный город.
Город, в котором голуби подыхают, обожравшись шоколада, недоеденного туристами.
Вот еще один готов: глаза затянулись пленкой, только крылья еще отхлопывают по
асфальту какой-то сбивчивый, агонизирующий ритм.
Обманка Champs Elysees: ничего настоящего, просто гигантский супермаркет и
огромное кафе, в котором кресла, как в кинотеатре, развернуты в сторону улицы.
Вечером туристы будут наблюдать здесь "спектакль жизни", т.е. туристов же. Или
продавцов птичьих трелей, свистающих на разные лады в пассаже. В какой-то момент
показалось, что все это нереально.
Как телескоп. Рыба. Вода в аквариуме китайского ресторанчика кажется
подкрашенной слабыми фиолетовыми чернилами, белый (и все-таки чуть-чуть
фиолетовый) телескоп шевелит плавниками между двумя поднимающимися со дна
столбами воздушных пузырьков, вечный прекрасный пленник.
Еще одна попытка взбодриться при помощи жратвы и кофе: ничего уже я не ненавижу
так, как кофе и уютные ресторанчики, fuck it. Где же сила, где мощь этой
цивилизации, ou est la puissance? Черный на мотоцикле: в красном шлеме на
огромной сверкающей машине с бухающими в такт стальному сердцу мотора колонками
(ударные и перкашн). Это мощь, по крайней мере. Только девчонки французские
упорны, висят на своих парнях, высасывают весь сок из них, слизывают весь
нектар. Отличные девчонки. Ау, где вы, все завалено грудами барахла, просто
грудами, все замечательно и все ненужно - вот ужас. Все замечательно, все
ненужно, все расслабленно - кроме подростков, негров и девчонок на велосипедах,
как будто у них одна общая задача - выжить. Если работать, то выжить можно. Нет
ничего более жалкого, чем доля туриста: flaner-acheter[44 - Прогуливаться -
делать покупки (фр.).]. Fuck it.
Ночью, возвращаясь в гостиницу от вокзала Монпарнас, заметил, что за мною
тащатся какие-то два смуглокожие парня. Я даже обрадовался тому, что сейчас
произойдет, потому что, клянусь, опаснее меня в этот час не было человека на
авеню Мэн. Я жаждал контакта с городом, а он уходил от него, а тут эти двое и
такой подходящий случай - одна неверная интонация - и мы сольемся в сладостной
драке. И будет контакт. Пусть в такой уродливой форме...
Они подошли - один справа, другой слева - но тут же, кажется, все поняли. Они
попросили сигарету - одну на двоих. Они попросили ее так вежливо, что ответный
удар по зубам был бы просто неврастенической реакцией.
Контакта нет.
Только Поль.
Я выяснил, что по ночам он пишет в пустующем офисе своего приятеля:
послеобеденным звонком я разбудил его - он вернулся домой только в восемь утра.
Вечером мы оказались у него дома, в крошечной мансарде, действительно крошечной
комнатке с половинкой окна в скошенном потолке.
Кровать. В изголовье - принтер, потом столик с монитором от компьютера,
металлическая раковина, полка для посуды, электроплитка. Несколько книг на
русском, несколько на французском, старенький магнитофон, десяток кассет. В
коридоре, куда выходит дверь комнаты - еще дюжина таких же дверей. Свет горит и
выключается по минутам. Таймер света установлен и в туалете - к чему я вовсе не
был готов, оказавшись там. Зато там есть окно, в которое видно город. Черные
крыши напротив. Желтый огонек в такой же мансарде. А в комнате Поля половинка
окна так высоко, что через нее ничего и не видать.
Странно попасть в этот Париж без макияжа. Может быть здесь мне удастся
поделиться островом? Да, здесь удается. Здесь неожиданно возникает понимание.
Помню, мы ехали в автобусе и Поль сказал вдруг:
- Я чувствую, что все изменится.
Меня неотступно преследует это чувство, поэтому я изумленно спросил:
- Ты это чувствуешь здесь, в Париже?
- Да. Какое-то глобальное изменение, не такое, как перестройка у вас, что-то
гораздо более серьезное.
- Как будто закончилась эра.
- Да, да. И тот способ думать и писать, к которому мы привыкли, к которому
привыкла старая литература - он тоже закончится. Есть небольшой круг друзей,
благодаря которым живешь с ощущением, что можешь сделать что-то.
- А у тебя нет ощущения, что все здесь немного спят?
- Нет, у меня ощущение, что здесь всем все глубоко по фигу...
В конце концов все улеглось в душе моей. Она смирилась.
И Париж ни в чем не виноват. И французы правы. Правы в том уже, что существует
этот город - великий, непотопляемый город, город-корабль, озаряющий все пустыни
мира сверкающими сгустками своей избыточной энергии. Просто мне не стоило
торговать здесь своим Островом. Ведь я хотел продать его Парижу, и бесился
именно из-за того, что ничего не вышло.
И только когда последние надежды совершить эту сделку лопнули, я убедился, что
действительно обрел сокровище. Ибо сокровище как раз и невозможно продать.
В Париже я рассказал об Острове нескольким молодым литераторам, с которыми
познакомился благодаря Полю. И было странно видеть, как жадно впитывали они эти
рассказы - как будто здесь, в Париже, может быть недостаток хоть в чем-то. Но в
чем штука? Я сам был там, сам прошел эту ночь от заката до восхода, и этого
нельзя выдумать, сидя за столиком кафе. И это безусловный аргумент. Потому что
мысли тогда актуальны, когда становятся поступком, как мысли Паскаля. Чтобы
культура жила, нужно, чтобы она превращалась в действие, тогда она насущна.
Именно здесь, в Париже, я почувствовал это особенно остро.
Так странно было сравнивать Париж с Колгуевым. Но ведь и Париж начинался когдато
с острова. Можно сказать, что этому острову повезло. По сравнению с Ile de la
Cite Колгуев - едва затянутая пленочкой живого поверхность, на которую еще более
тонким слоем, чем-то вроде патины наложились "история" и "культура". Он так и не
утратил первоначальной сущности дикого пространства. Пространства, в котором
изыскиваю я свое достоинство, ибо через него объемлю весь мир. Ибо есть особый
род мыслей, связанных именно с вышагиванием, которые невозможно, "высидеть".
Любой странствующий монах или поэт прекрасно поймут меня.
А главное, выяснилось то, что той ночью никак не могло быть известным мне: ведь
я полагал, что все только начинается, и я еще похожу по тундре, и эта ночь -
она, может быть, многая из многих. А вышло так, что это была одна-единственная
ночь в тундре от заката до восхода в моей жизни. Это была та самая и однаединственная,
неповторимая ночь, одна из тех "вспышек жизни" из которых,
собственно, жизнь и состоит...
Когда я понял это, все встало на свои места и я возблагодарил Господа за то, что
была, была со мной эта ночь и все то, что последовало за нею. Возможно, не
стоило писать об этом. Прорыв "жизни" в повествование получился слишком
брутальным, все скомкалось и смешалось потоком времени, которое налетало на меня
из будущего, чтобы с неизбежностью стать прошлым. Что ж, у будущего появляется
особый привкус, когда в нем уже ничего нельзя изменить. И я очень рад, что время
разорвало границы моего замысла и вместе с повествованием хлынуло на свободу. В
конце концов, все, что происходит с нами, есть последствие самого первого похода
через ночь к свету нового дня - последствие нашего рождения...
Петька закончил МГУ, стал, как и его отец, географом.
Алик и Толик остались на острове. Им не удалось разомкнуть кольцо времени,
доставшееся им в наследство от предков. Повинуясь этому времени, они вечно будут
бродить по острову, охотиться, собирать выброшенные на берег дары, ждать
послания. Ведь все ждут послания.
Однажды Алик и Толик нашли на берегу бутылку. В ней было письмо. И конфета.
Конфету они съели, письмо же прочитать не могли - оно было написано по-шведски.
Долго хранили послание, не понимая его, но не выкидывали, потому что если
послание нашло получателя - значит, оно дошло по адресу. Написано было,
собственно, о том, что эту бутылку распил и бросил в море Йохан Оле Ольсен со
своими друзьями 1 января 1994.
Берег моря - вроде "Интернета" - всемирной сети связи.
Еще Алику досталось письмо от американского проповедника, который в 1996 году на
один день залетел на Колгуев и раздал письма. Миссионер объяснил, что автор
этого письма предлагает переписываться, спрашивает, чем он (предполагаемый
корреспондент) интересуется и хочет пригласить его на Тринидад на карнавал. А
Алик не знал английского языка, не мог переписываться, не мог поехать никуда на
карнавал. Он написал мне письмо, попросил прислать ему курс английского языка с
кассетами. Я послал. Две кассеты, учебник. Спустя год он вернул их обратно:
наверно, не овладел этим языком. Аккуратно прислал обе кассеты, написал, что ты,
пожалуйста, запиши мне на них какую-нибудь металлическую музыку. Это колгуевская
честность: слой культуры на острове очень тонок, каждую вещь трудно достать, и
он прислал кассеты, чтобы я не обременял себя поисками.
Никогда не увидит он теплого моря.
Ветер
Как и обещал Алик, погода испортилась. Когда мы выходили из егорова балка,
тундра вокруг пахла отогретой землей, гниющими растениями, теплой травой и
цветами. Солнце, которому не каждый год выпадает посветить с такой силой в этих
краях, отогрело все живое, и пока мы часа три шли заболоченной долиной,
подбираясь к сопке Семиголовая, нас облепили комары, миллионами поднимаясь из
травы. Антикомарин, стекая вместе с потом по лицу, жег глаза, как кислота,
ветровка с капюшоном, надетым на голову и стянутым вокруг лица, насквозь
промокла от пота даже на груди и на животе, и пока мы не достигли какого-то
гребня, где комаров чуть-чуть согнал ветерок, казалось, этой едкой пытке не
будет конца.
Сопки Колгуева очень красивы и издалека похожи на настоящие горы. Топая по
чавкающей тундре, я с восхищением выглаживал взглядом древний контур Сив Эвак -
Семиголовой - величественно поднимающейся над плоскостью тундры, как Бештау над
степью. Не вдруг открывается разность масштаба. Поначалу, как обычно, кажется,
что до горы рукой подать. Потом оказывается что нет, идешь-идешь, а она не
становится ближе, спускаешься в распадок, поднимаешься снова на гребень, который
казался последним - а за ним открывается очередная долина на час ходу, с
озерками, болотами и каким-то еще ручейком. Горизонталь тянется, как резина, и
только когда ты, выпутавшись, наконец, из лабиринта заболоченной тундры,
оказываешься у подошвы "горы", ты видишь, насколько она маленькая. Плоскость
Колгуева неимоверно преувеличивает каждую вертикаль, и сопочка высотой
полтораста метров, на которую, скинув рюкзак, можно просто взбежать без
передышки - она как узел, стягивает на себя все пространство на многие километры
вокруг.
У Семиголовой я решил переменить совершенно мокрую от пота майку и еще
раздумывал, надевать ли мне свитер под ветровку. А когда мы спустились, вокруг
свистел уже такой ветер, что пришлось срочно доставать из рюкзака пуховку.
Времени же прошло минут пятнадцать, двадцать от силы. И нам еще повезло, что
головные тумены сорвавшегося в набег северного ветра прошли в стороне от нас.
Нам видно было с вершины. Все открылось. И море, от которого, казалось, ушли мы
так далеко, и озеро Кривое - обманчиво близкая синева в зеленых складках тундры
- и столь же обманчиво-близкие Сауды - "Острые сопки" - над которыми неслось
уже, вытянутое на юг, как копье, темное облако.
- Снег, - сказал Алик.
Казалось, кто-то притушил солнечный свет и воздух вокруг налился синевой. Потом
рванул ветер - и я ощутил, что его стрелы пронизывают меня насквозь. Мы сбежали
вниз, успели еще, до того, как пошел дождь, разжечь костер и приготовить чай,
зачерпнув воды из странного озерка, которое всегда пахнет рыбой; но скоро в этом
припахивающем жидкой ухой чае было мало проку, ибо защелкали уже по лежащим на
земле рюкзакам и сухой пока еще куртке звонкие капли и надо было быстрей
проглатывать изюм, су
...Закладка в соц.сетях