Жанр: Драма
Остров
...шки, запивать все это горячим и идти - потому что по такой
погоде нам в конце дня нужна была нормальная ночевка.
Надо было добраться до оленеводов.
Первый раз попали мы с Петькой в ветер.
Это был даже не ветер, а мятеж угрюмых полунощных сил, возмутившихся
легкомысленным ликованием лета там, где они привыкли чувствовать себя хозяевами.
Мятеж, скомкавший и подчинивший себе все теплые дуновения, все заигравшиеся
ветерки, которые теперь носились по небу, подгоняя тяжелые тучи, словно летучие
отряды мятежного воинства. О Север! Дики погонщики ветров твоих, всего изорвут
своими плетьми. Сорвавшись в летний набег с ледовитых полей, окутанных облаками
и туманами, жестокие пегие орды твои не знают пощады. И нежное колгуевское лето
в одно мгновение вытоптали кони набега, и остров погрузился во мрак.
Силу ветра на себе испытали мы.
Часа полтора шли ветру поперек, прежде чем добрались до тракторной дороги, и он
налетал на нас слева, толкался, валил, охаживал дождем и сильно заворачивал
вправо, в кочкарники торфянистой тундры, где почва вспучена, бугровата и
податлива под ногами до такой степени, что ходьба становится мукой. По этим
кочкарникам бредешь, проваливаясь при каждом шаге чуть не по колено, проклиная
все на свете и озирая унылейший пейзаж. Где та девственная летняя тундра, что
окружала нас утром?! Сейчас вокруг возвышались лишь плоские, бурые, похожие на
гигантские могилы торфяные "столы", вспученные мерзлотой, над которыми ветер,
как клочья мамонтовой шерсти, трепал пучки выцветшей травы.
Тракторная дорога, на которую столь надеялся я, бредя по кочкарникам, на деле
оказалась просто полосой тундры с содранным живым слоем, под которым,
естественно, был тот же торф, так искромсанный гусеницами, что в местах, где
дорогу пересекали ручьи, образовались громадные грязевые котлы, которые надо
было либо обходить, либо переходить вброд, раскатав сапоги, с неизменным
чувством, что окажись там под ногой яма - ты ухнешь в эту непроглядную жижу по
пояс, а то и по самые плечи.
Очевидно Алик с Толиком привыкли проходить этот путь быстрее, или просто дорога
была им знакома - во всяком случае, они не унывали и утверждали, что оленеводы
уже близко. Но прошло два часа, три, четыре; свет, таившийся за облаками, совсем
потускнел, а мы все чавкали сапогами по разбитой дороге и ветер, теперь
налетающий сзади, все гнал и гнал нас вперед и конца этому не предвиделось. Я
вымотался уже до последней степени "не могу" и упорно молчал, ибо с каждым
словом, с каждым выдохом тело мое теряло тепло. Тело больше не выделяло пота,
ходьба не согревала его. Оно одеревянело и стало жилистым и холодным, как
придорожные ивы, изодранные гусеницами. Единственное, о чем я думал - впрочем не
думал, нет, а вожделел каждой клеточкой своего существа - был большой кусок
мяса. И не просто большой - а огромный, сочный, горячий кусок мяса, который
возвратит мне жизнь. Когда я был на Колгуеве в первый раз, в тундре у оленеводов
было полно еды и я точно знал, что если только мы доберемся до стойбища - мясо
нам обеспечено. В самом крайнем случае - горячий бульон. Бывало, мясо все
выбирали из кастрюли с бульоном, но бульон обычно оставался, и кастрюля всегда
висела над тлеющим костром.
Олень
Когда при мне впервые зарезали оленя, я, честно говоря, этого не понял. Было,
правда, темновато, и в холодном сыром сумраке тундры трудно было что-нибудь
разглядеть вдали от костра, только слышен был тяжелый, похожий на рокот камней,
шаг загнанных в кораль оленей. Но этот связанный олень лежал близко от огня, и
желтые языки пламени высвечивали его мохнатый бок, нежно и беспомощно
вздымающийся от дыхания.
Я знал, что этот олень предназначен "на общепит", и с двусмысленной жалостью
горожанина готовился к тому, чтобы должным образом воспринять смерть животного и
превращение его в мясо, которое в тундре одно только может утолить чувство
острого голода и дать телу тепло, защищающее изнутри оболочку человека от
всепроникающего холода.
Так вот, я вышел из балка к костру, чтобы подлить себе в кружку чаю, и заметил,
как следом за мной в сумрак вышел человек и, подойдя к оленю, склонился над ним.
Наполнив кружку, на что ушло секунды три, я вновь поглядел туда, где лежал
олень. Ничего, как будто, не произошло. В то же время мне показалось, что
человек, приподняв голову оленя, сделал ему ножом глубокий, во всю длину горла,
надрез. Я говорю "показалось", потому что представлялось совершенно невероятным,
что за то время, пока я наливал чай, олень перестал быть живым существом: он не
дернулся, не захрипел, не задрожал в агонии. Тем не менее, он был мёртв. Человек
сделал последнее, едва уловимое движение ножом, как бы подсекая какой-то стебель
в горле оленя, и осторожно положил его голову на землю.
Первый быстрый удар ножом наносят оленю под основание черепа, второй - в сердце
(их-то я и не успел заметить, наливая чай). Если удары недостаточно точны, в
олене ещё теплится дрожь жизни, и у него, как у больного паркинсоновой болезнью,
начинают трястись губы и блуждать глаза. Но обычно удары хирургически-точны, и
когда оленю перерезают горло, он, действительно, уже не трепыхается.
Смерть оленя - не драма. Ибо к тому моменту, когда человек достает нож, чтобы
убить оленя, тот, в некотором смысле слова, уже не олень. Это уже не то полное
силы, грации и внутренней свободы животное, которое, волею природы, обречено
противостоять человеку в тундре. Это безжизненное, безразличное ко всему тело.
Стреноженные олени уже не сопротивляются, словно, связав оленя, лишив его
подвижности, человек раздавливает его волю. Случается, что связанные олени
умирают сами, как бы упреждая неизбежную смерть. Ибо жизнь оленя - движение.
Олень не переносит и боится человека, чувствуя, должно быть, что тот - не зверь,
не птица, но Существо.
Оно, в отличие от каждого зверя, создано природой без ясного предназначенья, но
наделено могуществом хитрости. Оно не слишком сильно, но не по силе властно, а
порою и жадно, и жестоко. Олени знают, что человек - особое творение,
исторгнутое из братства природных существ и, как все звери, сторонятся его, как
выпавшего из братства.
Олени очень любят грибы, но, при всей гурманской склонности к ним, не
притронутся к грибу, оскверненному прикосновением человека. Когда люди
появляются, олени идут в противоположную сторону. На этом основана вся тактика
оленеводства. Это удивительно услышать впервые, но дело обстоит именно таким
образом. И оленьи упряжки, одинаково легко летящие по снегу и по кочковатой
равнине тундры с оленеводом в нартах позади - на самом деле, не более, чем
иллюзия содружества. Достаточно приглядеться к разросшимся, словно декоративным,
покрытым бархатистой шерсткой рогам ездовых быков, чтобы почувствовать какой-то
подвох. Это не боевые рога. Да и сами олени как-то чересчур уж смирны. И
действительно, в них убит инстинкт, заключающий в себе волю зверя к борьбе и
потребность в свободе. Они - кастраты.
И всё же в тундре еще можно стать свидетелем настоящей, захватывающей и
первобытной драмы - единоборства Оленя и Человека. Драмы не было бы, если б
исход борьбы был стопроцентно предрешен. Да, человек в принципе сильнее оленя.
Он орудует страхом - оружием, оленю неведомым. Но, случается, оленю удается
победить страх. И тогда мы становимся свидетелями драмы совсем иного порядка -
торжества свободы.
И я видел, как Олень победил Человека. Один - из полутора тысяч, оказавшихся в
загоне - пошел прямо на Существо, на стену страха, сотворенную им из железной
сетки, непереносимых запахов потного тела, табака, бензина, краски и оленьей
крови - и неистовым, беспощадным ударом разодрал её.
О свободе слишком много наговорено за последние двести лет. По всему миру, как
устрашающие металлические конструкции, высятся политические модели свободы.
Порой они смахивают на заржавевшие железные клетки.
После случая с оленем я думаю, что свобода означает по сути одно - победу над
страхом.
Это частное, но глубокое убеждение.
В конце лета заканчивается время свободного кочевья оленей по тундре. Их
собирают, загоняют в кораль и просчитывают, заодно делая прививку вакциной,
убивающей яички овода, которые, развившись до стадии личинок, начинают пожирать
шкуру оленя, проделывая в ней ходы, чем причиняют человеку ущерб, а зверю -
страдание. Но олени не верят человеку и не знают об альтруистической подоплёке
этой процедуры. Поэтому так трудно загнать в ловушку стадо оленей, привыкших к
вольному пространству тундры. Это задача, требующая непредставимого для
городского человека упорства, физической выносливости и первобытной хитрости. На
загон может уйти полдня, целый день. Иногда, если особенно не повезет, если
спугнуть оленей, то ловушку (а это сотни метров толстой мокрой сетки и,
наверное, тонна деревянных столбов), приходится переносить за несколько
километров и расставлять в другом месте. Олень не попадает дважды в одну
западню.
Утро. Впервые, кажется, на землю лёг иней. Несколько минут было солнце, все
пространство тундры засверкало. Особенно красив иней на крошечных лиловых
колокольчиках. Скоро осень.
Мы ждем. Времени нет, это одно бесконечно-растянутое мгновение: ветер, дующий в
ухо, мутно текущее небо, проступающее в размывах туч тусклое солнце. Обрывает
эту затянувшуюся паузу появление оленьей упряжки на вершине плоского холма:
объездчики гонят стадо. Оно уже близко.
Олени потревожены. Появившись на гребне холма, они несколько минут раздумывают,
не уйти ли им поверху резко вбок, но там - силуэт человека на нартах. И они
делают то, чего мы ждали от них: спускаются в долину тундровой речки, незаметно
для себя втягиваясь в раструб огромной верши, расставленной как раз на пути их
хода по низине. Здесь никто не беспокоит их: олень должен сам войти в свою
неволю.
Конечно, олени чувствуют близкое присутствие человека, запах костра, какую-то
неявную подлоту и опасность местности, в которой они очутились. Они идут
медленно, осторожно. Но силуэты упряжек на холмах сзади пугают их почему-то
больше, чем запах тлеющего огня где-то сбоку. Наступает момент (это видно),
когда стадо решается проскочить мимо неявной опасности, чтобы избежать явной.
Порыв надежды увлекает оленей вперед, они чуть убыстряют шаг - и попадаются.
И если до этого момента все происходит неправдоподобно медленно - так медленно
только холод древнего торфа сочится через ноги в позвоночник - то едва олени
минуют какую-то невидимую черту, за которой их движение становится бесповоротным
- как все ломается. Все убыстряется до неправдоподобной быстроты бешеного бега
оленей, охваченных паникой. Из серых, чуть выше колена, кустиков тундровой ивы
вдруг позади стада возникает множество: осипшими от холода голосами оно
испускает истошные вопли Существа, выстреливая в оленей первый заряд страха. Те,
словно подхлёстнутые, бросаются вперед, тут только замечая, что окружены, что -
сетка, и повсюду вокруг - хрипло орущие. Машут руками, бегут, нагоняют, ревя
так, что стынет кровь в жилах. Словно молния страха, олени с грохотом
перехлестывают через речку меж двух рядов недоброй и всё сужающейся сетки
Существа, взмывают на бугор - и оказываются в невидимой ранее, загодя
выстроенной западне кораля. Здесь - прочно вкопанные столбы и сетка из железа.
Правда, незаделанная стенка кораля, в которую ворвалось стадо, шириной никак не
меньше пятидесяти метров, и кабы олени знали, что если они, полторы тысячи,
грянут назад, то остановить их не сможет никто, ибо в движении стада есть
неумолимая, тяжелая, убийственная сила лавины...
Но они уже побеждены страхом. Зная это, люди неспешно ставят загородку. Отныне
для оленей путь на волю один - по узкому ходу, напоминающему спиралевидный
туннель улитки, через шлюз дверей, через неминуемое подчинение воле Существа.
Стадо, загнанное в кораль, вызывает жалость: олени не понимают, что с ними
произошло, почему замкнулся круг их движения, почему бег не приносит им
свободы!?
Час за часом они бегут, всё быстрее и быстрее, надеясь, быть может, что скорость
разомкнет сомкнувшийся мир. Вскоре они выбивают почву до земли, до камней.
Сталкиваются, бьются рогами и боками, иногда падают, и тогда на них валятся
другие, треща копытами по ребрам. Видны разбитые морды, содранные с молодых
рогов красные ошмётья кожи, залитые кровью спины, бегущие ноги и рога, рога,
рога...
Остановить это движение невозможно. Изнемогшие от бега, бывает, отходят
несколько в сторону и некоторое время, пошатываясь, бредут, вывалив язык, чтобы
через пять минут вновь присоединиться к коловращению стада. Ибо жизнь оленя -
движение. Они бегут день и ночь, всегда в одну сторону - по кругу солнца. Если
попытаться остановить их или развернуть вспять, они обезумеют и разнесут кораль.
Но такой шанс - на волю через безумие - предусмотрен только для людей. Мы
слишком по-разному воспринимаем мир - Человек и Олень. Поэтому, например,
человеку кажется, что идёт просчет стада и прививка, а олени знают, что их
настигла смерть и бессмысленное беспощадство Существа.
Красавец-олень кофейного цвета с белой грудью. Я его вспомнил, засыпая. Чем он
привлек мое внимание, не знаю. Мы слишком вымотались за день, чтобы
присматриваться к стаду. Присматриваются старики, опытным взглядом определяя
брак природы (слабых или хромоножек) и подбирая кандидатов в ездовые. Остальные
не знают продыху и работа длится без перерыва до темноты. Ибо человек
своеобразно милосерден и стремится завершить операцию просчета поскорей, чтоб
олени совсем не обессилели.
Без передышек, без перекуров. Сначала человек восемь пролезают в кораль и идут к
бегущему по кругу стаду, криком вырывая из него, выпугивая десятка полтора
оленей, которых, оря и размахивая руками, гонят потом по внутреннему коридору к
"накопителю", крошечному загончику, откуда по одному потом выпихивают в
"прививочную", и уже оттуда, мазнув голубой краской - на волю.
Такое описание коральных работ вполне невинно, но для оленей все, происходящее в
загоне, пронизано сплошной судорогой ужаса и боли, и если бы на месте оленей
были люди, то кораль, без сомнения, больше всего на свете напоминал бы
концентрационный лагерь с его террористическими процедурами.
Самое скверное происходит в "накопителе", где оторванные от стада олени, как
рыба, неистово бьются в замкнутом пространстве, ища выхода, совершенно не
понимая, где они и что с ними делают. Они рвут морды о сетку, еще больше ломают
раскровавленные рога и в ужасе топчут друг друга. Как-то раз, увертываясь от
рогов забившегося в тяжкой истерике крупного самца, я успел заметить внизу
маленького, у которого вытек глаз... Постепенно, одного за другим, нам удается
выпихнуть всех оленей из "накопителя" в "прививочную", где Существо в
прорезиненном комбинезоне, задыхаясь от липкого сладковатого запаха вакцины,
коротко бьет оленей в ляжку прививочным пистолетом. На земле в накопителе
остаются только сведенные судорогой, парализованные страхом молодые олени. Если,
получив пару пинков, олень не поднимается, его берут за рожки и волокут через
"прививочную" на волю. Оказавшись вне кораля, олень рано или поздно осознает,
что, в принципе, свободен. И тогда удивленно бросается в тундру.
Мир мог бы разомкнуться для оленей раньше, если бы они вели себя разумнее и,
скажем, в согласии с внутренней иерархией стада, выстраивались бы в очередь на
прививку, а заодно сами бы выдавали на заклание хвореньких. В такой постановке
дела была бы масса преимуществ для обеих сторон. Но явственно чувствуется и чтото
эсесовское. Природа почему-то противится этому. Она допускает насилие и даже
смерть, но не в такой бездушной, механической форме.
Я ценю оленя, как великолепное творение, и всё пытаюсь понять, что хочет сказать
природа, выявляя в нашем с оленем взаимодействии столько ужаса и зла? Здесь явно
кроется какое-то предупреждение нам, разумным, от них, неразумных. Но какое? Я
не успеваю понять, не успеваю додумать...
Второй, третий загон, пятнадцатый...
Всё меньше сил, всё чаще в "накопителе" приходится пинать оленей ногами. Руками
устаешь. А так проще, безопаснее и быстрее. Один паренек лет шестнадцати
распалился до откровенной жестокости, все норовит у молоденького оленя сломить
попутно рог, из обломка которого, как сок из весеннего древа, сразу начинает
сочиться кровь. Зоотехник Володя в "прививочной" тоже устал, тупо бьёт
пистолетом в тела оленей, промахивается, еще бьет, рука в резиновой перчатке
замерзла и занемела, омерзительный запах вакцины, пролившейся на песок,
становится настолько непереносимым, что в конце концов Володя кричит, чтобы
больше не гнали: он должен перекурить, перебить эту липкоту острым дымом
папиросы. Все, кроме кружащих в корале оленей, останавливаются. У меня
непривычно липкие ладони. Я смотрю: кровь. Все сапоги, все джинсы забрызганы
кровью...
Сумерки - время смерти. Старики достают из почерневших деревянных ножен с
блестящим медным окладом острые, как бритва, ножи, давным-давно завезенные на
остров норвежцами или русскими купцами (с тех пор их хранят, как фамильные
ценности) и, покряхтывая от предчувствий удовольствия обильной и вкусной еды,
берутся попробовать - тверда ли еще рука.
Я сказал, что смерть оленя - не драма. И все же мне никогда не забыть, как
быстро потухает и становится мертвым глаз заколотого оленя. И если глаз - только
оптический прибор, то что оживляло его и куда оно ушло?!
Еще я помню оленя, одиноко лежащего среди освежеванных туш, среди запаха крови,
среди вываленных на землю голубоватых внутренностей. Он же всё видел, всё
понимал. Просто на него не хватило резчика. Он должен был подождать свою смерть...
Еще я видел, как оленя делают смирным. Сначала выбирают самца подерзостнее и
посильнее. Ему предстоит жестоко заплатить Существу за свои достоинства. Издевка
судьбы тут ужасающа: это всё равно, как если бы у нас, людей, специально
охолащивали самых крепких мужиков.
К нему подкрадываются, набрасывают аркан, волокут, упирающегося, и привязывают к
одному из столбов кораля. Он не может высвободиться, но стоит, упрямо пригнув
голову к груди, натягивая веревку, как струну. Потом...
Человек пять приближаются к нему и, свернув голову на бок, валят на землю.
Четверо держат, а один маленьким острым ножом делает ему надрез в паху,
извлекает из мошонки два белых, абсолютно правильной элипсовидной формы яичка,
перекручивает их, чем-то еще перетягивает - и одним махом отрезает.
Поднявшись на ноги, олень стоит, словно бы обалделый от острой боли и
невозвратности того превращения, которое с ним приключилось. Он больше не
натягивает веревку в бездумном упрямстве, ибо он больше не воин. Никогда больше
не биться ему с соперником из-за самки. Его дело отныне - упряжка... А то, что
извлечено из него, получают обычно дети (которые просто надкусывают гостинцы
оленя, как яблоки) или старики (те едят, отрезая по маленькому кусочку ножом).
Говорят, в этом заключена большая сила...
Олень, красавец кофейного цвета с белой грудью, не был порождением сна. Наутро я
увидел его в корале. Он упрямо уворачивался от загонщиков и ни в какую не желал
попадать в "улитку", откуда прямая дорога в ад "накопителя" и в газовую камеру
"прививочной". Намявшись накануне в накопителе, я испросил себе лёгкой работы -
метить привитых оленей голубой краской на выходе. Рядом со мной, на здоровенной
двухсотлитровой бочке из-под бензина, не выпуская изо рта папиросы, сидел
почтенный старец Гавриил Афанасьевич и на фанерочке вёл учет оленей каким-то
древним колхозно-бухгалтерским способом. Учетная доска была уже почти сплошь
покрыта значками, кораль - почти пуст. Десятка четыре оленей еще болталось в
нём, и загонщики уже заводили большую сеть, чтобы всех разом пустить в
"накопитель". И тут.
Собственно, ничего такого не произошло. Просто олень, тот самый красавец
кофейного цвета с белой грудью, в очередной раз избегнув преследователей,
приостановился и вдруг, как бы кое-что начиная осознавать, пошел-пошел и всею
своею силой грянул почти аккурат в то место, где сидел почтенный Гавриил
Афанасьевич - туда, где для входа людей в кораль была оставлена лазейка. Услышав
за спиной треск раздираемой сетки, я успел отскочить в сторону, но ни о чем не
подозревавший старец Гавриил этим ударом вместе со своей бочкой и дощечкой был
опрокинут навзничь. Легкий испуг и удивление отобразились на лице его. В этот
момент, продираясь сквозь сетку, олень забился так, что кораль заходил ходуном,
и тяжелые копыта хлестнули у самого лица Гавриила.
- Ебёна мат! - не своим голосом закричал почтенный старец, уворачиваясь от зверя
и накатывающей бочки. К счастью, в следующий миг олень уже выдрался на свободу
и, раза два раздраженно фыркнув, сделал несколько сильных, нервных махов, а
потом перешел на более спокойный шаг.
Почему-то все, кто стали свидетелями этой сцены, облегченно рассмеялись.
Наверное, и человек устает от обреченной жестокости Существа. Мы ведь смеялись
от радости. Нам радостна была такая смелая и изящная победа зверя над нашими
довольно-таки громоздкими ухищрениями. И это было прекрасное чувство. Все-таки
человек, даже как Существо, исторгнутое из общности природных собратьев, еще не
разучился ценить свободу во всей её нецелесообразности.
Ей-Богу, когда он вырвался, как-то легче стало на душе...
Снова ветер
Было уже почти темно, когда в стороне от дороги мы заметили смирное стадо
ездовых быков. Ездовых не отпускают пастись далеко и, следовательно, люди
близко, близко еда и тепло.
Балки оленеводов оказались на краю плоского, как стол, плато, с трех сторон
круто обрывающегося к реке. Из-за реки нам пришлось сделать крюк минут еще на
десять, но странное дело - и чем ближе мы подходили, тем эта странность делалась
очевиднее - стойбище выглядело необитаемым. Никого не было на плато. Кораль был
пуст. Ни в одном из домиков не было видно ни огонька, ни дыма, вьющегося над
трубой. Зачуяв нас, подняли лай собаки, но их гавканье скомкало ветром и унесло
- и ни одна дверь не приоткрылась, ни одна железка не брякнула, ничто не
отозвалось - хоть бы таящееся, не желающее быть услышанным шевеление
разбуженного человека или сдавленный в груди кашель старости.
Только ветер гнал по плато свои табуны. Видны были опрокинутые набок нарты,
обвязанные то ли веревками, то ли ремнями, которые ветер трепал, как длинные
черные ленты.
Я чувствовал, что Алик и Толик поражены.
Ни один человек не вышел навстречу гостям: да такого просто быть не могло!
- Я все же пойду постучу, - тихо сказал Толик.
- Постучи: Егору, потом Сергею, Вовке Апицыну, - подсказал Алик, но по его
голосу было ясно, что он отчаянно не понимает, что происходит.
Толик побежал.
И тут я услышал звуки. Поскольку птица так кричать не могла, я осмелился бы
сказать, что это были звуки... музыки. Странной - как если бы вместе и не совсем
всклад звучало несколько дудочек довольно низкого тона. Музыка эта слышалась
откуда-то со стороны обрыва, может быть, долетала снизу, от реки.
- Слышишь? - спросил я Алика.
- Что?
- Ну, вот эти звуки, как будто флейта или фанфара...
- Нет, не слышу.
Я подождал. Звуки повторились.
- А теперь слышал?
Алик прислушался, потом внимательно взглянул на меня.
Некоторое время звуков не было, но потом музыка зазвучала вновь, особенно громко
и чисто. Я отчетливо слышал аккорд возвышенной, печальной, очень красивой
музыки.
- Ну, теперь-то ты слышишь?
- Нет, - с изумлением посмотрев на меня, сказал Алик.
К счастью, мы вынуждены были прекратить разговор, потому что прибежал Толик.
- У Егора кто-то есть, но не открывают, у Сергея вообще пусто, у Апицыных не
отзываются...
- Послушай, - сказал я, - А эта музыка... Ты слышал там, у обрыва? - Мне было
важно узнать, чтобы убедиться, что у меня все в порядке с головой, но Толик
поглядел на меня еще более ошарашенно, чем брат.
- Какая музыка?
- Это ветер задувает в ствол твоего ружья, - вдруг изрек Петр, своей догадкой
мигом рассеяв тот ужас, который сопутствует мыслям о том, что ты потихонечку
сходишь с ума или слышишь трубы ангелов, призывающие тебя предстать пред
престолом Всевышнего. И действительно: ружье Алика висело у меня за спиной и
ветер, задувая в полый ствол, играл, как на флейте пана...
Этот случай чуть-чуть развеселил нас. Мы сбросили на землю рюкзаки. Спина мигом
почувствовала холод, будто с нее содрали панцирь.
Никто не поможет. Мяса не будет.
Значит надо самим. Срочно...
Мысли появлялись с какой-то механической, телеграфной торопливостью.
Разводить огонь, заваривать чай, пить, горячий, с сахаром, и так разогревшись,
сразу же варить кашу с тушенкой, занимать какой-нибудь пустой балок, забираться
в спальник и спать. Иначе - воспаление легких обеспечено.
Под ногами были какие-то ветки, следы огня. Кострище. Топор. Все произошло
мгновенно и само собой. И вот уже ребята перетаскивают в пустой балок наши
пожитки, я, как сумасшедший рублю эти пружинящие толстые ивовые ветки, а Алик
нашаривает на земле пригоршню веточек и щепочек посуше, раскалывает на лучинки,
вырывает у себя из телогрейки кусок ваты и бережно, словно строит гнездо,
собирает все это в комок, чтобы вспыхнуло от одной спички. Чирк! - порыв ветра,
как ногой, прибил было пламя, но огонь прижился на клочке ваты, перекинулся на
мох и вот уже с веселым треском пошел переламывать тонкие, как воробьиные
ребрышки, веточки, постепенно крепчая и превращаясь в шарик света. Тут только я
заметил, что все свои действия мы совершаем возле какого-то скопления материала,
напоминающего человеческое жилье. Определенно: это был шалаш, выстроенный из
старых досок и такого же старого рубероида. Больше того: из-за куска
прорезиненной ткани, закрывающей вход, на нас смотрели человеческие глаза.
- Вась, дай топор, потухнет сейчас! - крикнул Алик, стоящий к шалашу спиной. Я
протянул ему топор и тут полог откинулся, в темноте шалаша возникло лицо, на
котором сидели эти глаза - невероятно темное лицо, как будто там, в шалаше,
сиде
...Закладка в соц.сетях